– Где сруб? Показывай! – Звонарев расцепил пальцы и перехватил винтовку. – Показывай!
– Вон он! Видишь?! Там, в ельнике! – Емельян вздернул свободную руку и показал на кучку ельника, который высился недалеко от деревни, как маленький темно-зеленый островок. – Не успеешь!
Звонарев подстегнул коня и помчался, не оглядываясь, прямо к ельнику. Он успел, выхватил Любимцева в самый последний миг из запертого сруба, который тоже оказался без охраны. Выхватил, можно сказать, у самой смерти. Кинул спасенного, как мешок, поперек седла и успел, увернулся от летящих сверху валунов, догнал бегущих людей, и вот тут, на ровном месте, конь оплошал, споткнулся, рухнул грудью на землю, будто ему разом подсекли все четыре ноги. Оба всадника кубарем слетели с него, но успели вскочить, побежали – и убежали бы, без сомнения, если бы Любимцев не подвернул ногу и не упал бы, точно так же, как конь, грудью на землю. С разбега и со всего маху. Звонарев, оглянувшись, кинулся к нему на помощь. Вздернул одним рывком, толкнул вперед, и Любимцев, словно придя в себя, побежал, припадая на одну ногу, быстро, изо всех сил, как бегают лишь тогда, когда спасают свою жизнь.
А вот Звонарев замешкался, наклонился, чтобы поднять винтовку с земли, и огромный валун, который катился чуть в стороне и должен был прокатиться мимо, не задев, вдруг подпрыгнул, как мячик, на взгорке, и полетел совсем в другую сторону, ударился в землю, подмял под себя Звонарева и покатился, не замедлив хода, дальше, вниз. Кинулись на выручку Родыгин и Грехов, выдернув из рук у какой-то бабы рогожу, потащили товарища к озеру, надеялись, что, может… Напрасно надеялись. Звонарев и слова не сказал, не застонал даже, а умер, скорее всего, сразу же, когда его сшиб валун.
– Простите, я понимаю, но надо думать о живых… – Задумавшись, Грехов и не заметил, как подошел к нему Фадей Фадеевич. Медленно обернулся на голос, смерил губернского чиновника с головы до ног сердитым взглядом, хотел, видимо, сказать какие-то резкие слова, но передумал и только вздохнул:
– Да что вы понимаете…
Еще раз вздохнул и добавил:
– Сейчас подойдет подпоручик Родыгин, тогда и скажете, что хотите, вон идет уже…
Фадей Фадеевич послушно замолчал, отошел на несколько шагов в сторону и терпеливо стал дожидаться Родыгина, который медленно, тяжело брел от озера к одинокой боярке. Познакомились и представились друг другу офицеры и губернский чиновник в суматохе, и теперь, когда наступило затишье, они смотрели друг на друга с немалой долей осторожности. А на Емельяна и на мужиков, связанных вместе с ним по указанию Агафона, и вовсе с опаской. А вдруг остальные, не связанные, кинутся на выручку? Что тогда делать прикажете? Стрелять? А бабы, ребятишки? Их куда девать? Бросить здесь, под открытым небом?
И еще десятки разных вопросов не давали им покоя. Ответы на них нужно было найти срочно, потому как все прекрасно понимали, что медлить и долго раздумывать нельзя – в любой момент картина могла перемениться.
– Что скажете, господин Кологривцев? – спросил Родыгин, когда подошел к боярке. – Куда прикажете весь этот табор девать? Мы ведь здесь в частном порядке оказались, инструкций у нас нет. А почему оказались, я уже говорил. Только все наши труды… псу под хвост! Тестя нашли, а зятя потеряли. Не будет свадьбы. И зря, выходит, мы сюда прибыли. Так что нам теперь делать?
Фадей Фадеевич помолчал, посмотрел на завернутого в рогожу Звонарева и неожиданно предложил:
– Давайте для начала в сторону отойдем.
Отошли, присели на траву, и Фадей Фадеевич без всякого предисловия огорошил:
– Денис Афанасьевич Любимцев – жулик и вор. Я понимаю ваше благородство, но этот юноша погиб за подлого человека, для которого уже место на каторге освободилось… Спокойно, господа, возмутиться еще успеете, сначала выслушайте… Как говорится, из первых уст…
Он приподнялся и позвал Гордея. Тот подбежал и сразу выпалил:
– А чего это Любимцев так вольно разгуливает? Веревку ему на руки и к Емельяну примотать. Сбежит же, сволочь!
– Не сбежит, – успокоил его Фадей Фадеевич, – а ты не кричи. Садись рядом и говори тихо.
Гордей послушно присел и начал говорить. Чем дальше он говорил, тем сильнее округлялись глаза у Родыгина и Грехова, будто увидели они перед собой нечто такое, что видеть им до этого момента никогда в жизни не доводилось…
Ровно через сутки, в такое же тихое и солнечное утро, от горного озера медленно поползла кривая людская лента. Почти все шли пешком, потому как из деревни чудом удалось выдернуть только четыре телеги. На одной из них лежал завернутый в рогожу Звонарев, а на остальных сложены были скудные пожитки – все, что осталось от деревенских хозяйств. Сверху на этих пожитках, как нахохленные куры на насесте, сидели совсем малые ребятишки. Те, что постарше, двигались своим ходом.
Ни говора, ни шума, ни стука, только одно тележное колесо время от времени протяжно скрипело, затем замолкало и снова подавало свой голос, будто хотело добавить противным звуком тоски, растерянности и тревоги, которые владели людьми. Все, что случилось накануне, еще стояло перед глазами у каждого и каждый вольно или невольно благодарил судьбу, что выжил, но одновременно с этим не испытывал никакой радости, потому что маячила впереди, за кедровыми и сосновыми макушками, за горными вершинами и распадками, полная неизвестность. А еще чувствовали люди свою собственную малость и беззащитность перед грозной стихией и опасались, оглядываясь по сторонам – а не повторится недавнее? Не вздрогнет земля? Не зашатаются горы?
Но округа лежала в тишине и спокойствии.
И люди, все дальше уходя от озера, понемногу начинали приходить в себя, смотрели уже не столь испуганно и негромко, вполголоса, начинали переговариваться. Оставался за ними на примятой траве широкий след.
Смотрел на этот след Агафон своими невидящими глазами, затянутыми бельмами, и видел: сомкнулись низкие кедровые лапы, опускавшиеся до самой земли, и замерли, не шевелясь в безветрии, будто сплошную зеленую стену поставили. И теперь за этой стеной не маячило никого и ничего.
Пусто, тихо, будто людская лента не в хвойной чаще исчезла, а вознеслась на небо.
– Отче наш, – шептал Агафон свою молитву, крестился и вздыхал, испытывая благостное облегчение – ушла деревня, а это значит, что она уцелеет, не пропадут безвинные ребятишки и не установит Емельян заново свои порядки.
Сам Агафон идти вместе со всеми наотрез отказался. Отмахнулся слабой рукой от уговоров Фадея Фадеевича и Родыгина, от Федора и от Насти, отмахнулся, как от мух, потому что не пожелал тратить время и произносить пустые слова – все равно бы не поняли, а для того, чтобы понятно им стало, пришлось бы им пересказать всю свою жизнь, такую путаную, в узлах и порывах, что представляется она старой веревкой, износившейся до последнего края.
Ему хотели оставить хлеба и воды, но и этой малости не пожелал Агафон:
– Для детишков хлеб берегите, путь дальний, наголодуетесь еще, а мне ничего не надобно, я помирать буду…
И остался сидеть на маленьком бугорке, глядя вслед уходящим.
Теперь, когда вокруг уже никого не было, он еще раз прочитал молитву, тяжело выпрямил плохо слушающиеся ноги, сполз с бугорка, упираясь руками в сухую землю, и лег на спину. Вытянулся в полную длину своего тела, как давно уже не вытягивался, и различил в немыслимой небесной глубине горного орла. Вольно раскинув крылья, едва заметно шевеля ими, орел ходил плавными кругами и казался совсем не грозным, не хищным, наоборот, исходили от него почти ощутимые доброта и сила. Агафон потянулся следом за вольной птицей, соскальзывая с земной тверди, и взлетел. Парил над неведомой землей, усеянной невиданными цветами, и видел, как по этой земле и по цветам, призывно размахивая руками, бежали его ребятишки, на ресницах которых исчез леденистый снег, бежал мальчик в белой рубашке, не испятнанной кровью, видимо, в той самой, какую дошила наконец-то Ульяна. А вот и сама она, следом за малыми, поспешает торопливым шагом и чудные глаза сияют, как раньше, даже ярче…
Горный орел, спустившись на землю, сел в изголовье Агафона, сложив крылья, и не шевелился, прикрыв желтоватые глаза, будто заступил в долгий, несменяемый караул.
Сидел он до тех пор, пока не появилась великанша, возникнув из-под земли. Выпрямилась во весь свой огромный рост, а затем наклонилась, бережно, легко подняла на сильных руках бывшего каторжника, помедлила, раскачивая его, словно убаюкивала малого ребенка, и исчезла, не оставив после себя даже следа – ни одна травинка, там, где она стояла, не сломалась и не пригнулась.
Орел блеснул желтоватыми глазами, встрепенулся, расправляя на полный мах крылья, и взлетел над землей, устремляясь в бездонную синь неба.
На первую ночевку остановились, когда выбрались из распадка. Облюбовали большущую поляну под пологой горой, густо затянутой щетиной ельника, запалили костры, и едкий смолевый дым принялся переваливаться по земле пушистыми катышами. Ветра не было и дым густел, наливаясь клубящейся чернотой.
– Тоже мне, дети природы, – ворчал Грехов, вытирая слезящиеся глаза, – что, кроме смолья, дров вокруг нет?!
Дрова, не смолевые, имелись – вдали виднелся осинник, но добираться до него требовалось по каменной россыпи, на которой того и гляди ногу подвернешь, поэтому брали для костров сушняк, который оказался близко и который столь нещадно дымил, что закрывал и делал невидимым половину людского табора.
Фадей Фадеевич забеспокоился:
– А где наши узники? В таком дыму и уползти можно… Вы бы проверили, господин прапорщик.
Строптивый Грехов, не очень-то любящий подчиняться кому бы то ни было, а уж штатской штафирке тем более, послушно кивнул и отошел, направляясь в середину поляны. Родыгин, глядя ему в спину, только головой покачал от удивления. Впрочем, удивляться было нечему – Фадей Фадеевич без лишних разговоров, не вдаваясь в долгие рассуждения, сразу объявил господам офицерам, что берет всю полноту ответственности на себя, а они обязаны ему подчиняться, и будет так до тех пор, пока не выберутся из глухомани. А вот когда выберутся, тогда они могут действовать по своему разумению и по своему желанию. Объявил это Фадей Фадеевич разумно, не обидно, но твердо. И офицеры с ним согласились, прекрасно понимая, что в такой переделке, в которую они угодили, без единоначалия не обойтись.