– Вот, забирай, владей и распоряжайся как желаешь. – Черкашин опустил крышку, она щелкнула, затем он вставил на место железную набойку, легонько прихлопнул ее ладонью, и она тоже щелкнула, но уже тише, едва различимо.
– Да куда мне такие деньжищи, я чего делать с ними буду?! – Федор в удивлении даже отпрянул от стола.
– Не знаю, – ответил ему Черкашин, – чего ты с ними делать будешь. Можешь всухомятку съесть, можешь с хлебовом – это теперь твоя голова решает, а не моя. Устал я, Федя, спать хочу…
Он тяжело поднялся из-за стола, качнулся, но устоял на ногах и твердо дошагал до топчана. Лег, поджимая к животу колени, и сразу же негромко захрапел, как похрапывают во сне люди, уставшие после долгой и тяжелой работы. Федор долго еще сидел за столом, смотрел на сундучок и никак не мог придумать – как ему теперь поступить?
В доме у Звонаревых, по ближним и дальним комнатам, слоями плавал сизый дымок от ладана, от догорающих свечей, и стоял густой сладковатый запах от покойного, гроб с которым недавно вынесли на улицу и повезли на кладбище. Женщины в черных платках уже мыли полы и накрывали длинный поминальный стол, поставленный прямо в ограде. Они вздыхали, часто крестились и тихо переговаривались между собой:
– Горе-то како – рóстили, рóстили сыночку, в офицерá вывели, а оно вон как получилось…
– Один-разъединственный… Вот тебе и свадьба…
– А сваты-то лихо уехали, даже на похороны не остались…
– Да каки там похороны, они еще до известия, что парень погиб, умотали.
– И невесту увезли?
– А куда ее теперь? Не здесь же оставлять… Увезли, за милу душу!
– Нешибко, видать, тосковала, если без прощанья упорхнула, как птичка с ветки.
– Ох, не судите, чужу беду легко руками разводить.
– Прости, Господи!
И снова женщины крестились, на время прерывая разговор, снова вздыхали и кончиками темных платков вытирали слезы. И вот так, за разговорами и вздохами, они вымыли полы, накрыли поминальный стол и сели в рядок на лавке – дожидаться, когда люди вернутся с кладбища.
Ждать им пришлось недолго. Одними из первых приехали Сидор Максимович с супругой. Почерневшие от горя, несчастные родители Звонарева старались держать себя в руках и не поддавались полному отчаянию, Сидор Максимович даже нашел в себе силы и встал возле настежь распахнутых ворот, приглашал всех:
– Проходите… помянуть… проходите…
И вдруг предостерегающе вытянул перед собой вздрагивающую руку и взмахнул ею, преграждая путь Родыгину и Грехову:
– Вы, ребята, меня простите… Я на вас обиды не держу… Только за стол не садитесь… Если помянуть желаете – ступайте в другое место… Тяжело мне на вас глядеть… Вы – здесь, а…
Уронил Сидор Максимович поднятую руку, сгорбился, словно ему поясницу пересекли, и побрел в ограду, запинаясь носками сапог за землю. Грехов и Родыгин переглянулись, затем разом перевели взгляды на сгорбленную спину отца Звонарева, молча повернулись и молча пошли прочь от дома. Они все понимали и не имели обиды на Сидора Максимовича, но шли, как побитые, только Грехов негромко, самому себе под нос, бормотал:
– Доберусь до гостиницы и напьюсь, как… как не знаю, кто… Слышишь?
Родыгин не ответил и Грехов замолчал.
Они дошагали до перекрестка и тут им навстречу выехал молодой мужик на телеге, колеса которой давно не смазывали и они протяжно, противно скрипели. Мужик натянул вожжи и громко, на весь околоток, гаркнул:
– Тпрру-у!
Лошадка, видно, приученная к хозяйским окрикам, сразу послушно остановилась и замерла, как вкопанная.
– Люди добрые! – снова гаркнул мужик. – Помогите, ради Христа, бедолаге! Заплутался я в вашем Бийске! Не скажете, где дом Звонарева находится? Говорят, где-то здесь, в этом околотке, а найти никак не могу!
– Он тебе зачем понадобился? – спросил Родыгин.
– Да сто лет он мне не нужен был, знать не знаю такого, а вот пришлось разыскивать. – Мужик сунул вожжи под задницу, полез в карман грязных штанов, усеянных рыбьей чешуей, достал кисет с обрывком бумаги и принялся сворачивать самокрутку – видно было, что он не прочь поговорить: – Я тут третьего дня на рыбалку собрался, у нас деревня ниже по теченью стоит, ну, собрался, подхожу утром к своей лодке, а там девка на берегу лежит, половина – в воде, а половина – на суше. И без памяти. А рядом круг с парохода валяется. И что вы мне делать прикажете? Парнишка я жалостливый, потащил ее домой, баба моя обиходила, нынче ночью девка в себя пришла, как на берегу оказалась, не сказывает, а твердит, чтобы везли ее в Бийск к Звонареву. Я опять пожалел, поехал, а она по второму кругу очунела – ни бе ни ме ни кукареку… Лежит, как колода, а Звонарева этого отыскать не могу…
Рассказывая, мужик успел ловко свернуть самокрутку, закурил и пожаловался:
– Вот не гадал, что такая обуза на шею свалится. Так вы не знаете, где тут Звонарев проживает?
– Знаем, знаем, покажем сейчас. – Родыгин бросился к телеге, днище которой было застелено сеном, а поверху, на всю ширину, растянута длинная домотканая холстина; откинул край холстины и замер – в телеге лежала с закрытыми глазами, как неживая, Ангелина.
– Чего ты на ее любуешься? – не выдержал мужик. – Если знаешь – показывай, куда ехать? Притомился уж я по вашему Бийску блукать!
– Прямо езжай! – скомандовал Родыгин и пошел рядом с телегой, не отрывая взгляда от Ангелины.
Грехов торопливо шагал за ним, след в след, и спрашивал:
– А если отец Звонарева завернет ее, как нас завернул, тогда куда?
– Тогда повезем к себе, в гостиницу, – твердо отвечал Родыгин, – не оставлять же ее в телеге.
– Это что же получается, она с парохода спрыгнула?
– Не знаю, придет в себя – расскажет. Все, приехали, стой!
Опасения Грехова оказались напрасными. Сидор Максимович, услышав об Ангелине, сам выскочил за ворота, подхватил, как драгоценную ношу, несостоявшуюся невестку на руки и понес в дом, приговаривая едва слышно:
– Вылечим, голубушка, вылечим, поставим на ноги, теперь нам как родная будешь…
И всхлипывал, словно ребенок, после каждого слова.
Мужик подстегнул своего коня, развернул на улице пустую теперь телегу и, прищуривая хитроватый глаз, спросил у Родыгина и Грехова – не найдется ли у них лишней копейки на табачок ему? Не сговариваясь, друзья кивнули, сели в телегу и велели ехать в гостиницу.
А утром следующего дня, когда они еще спали, в номер к ним постучал коридорный и сообщил из-за двери:
– Посетитель к вам, господа хорошие. Простите, что беспокою, но очень уж настойчивый, приказывает немедленно пропустить.
Настойчивым посетителем оказался Сидор Максимович. Он зашел в номер, мотнул головой, отказываясь от приглашения присесть, и протянул перетянутый суровой ниткой сверток, обернутый чистой белой материей:
– Вот, ребята, на память вам о сыночке нашем. Мать на свадьбу ему шила, две рубашки тут… Повиниться пришел, неправильно я вас вчера обидел, вины вашей нет, да только горе разум отшибло, простите…
Родыгин взял в руки сверток, заговорил сбивчиво, что они все понимают, извиняться не нужно, но Сидор Максимович властно взмахнул рукой и перебил:
– Надо, ребята, надо, чтобы за пазухой плохих мыслей не осталось. Сын у меня чистый был, светлый и память о нем такая же должна остаться. А теперь прощайте, все, что хотел сказать – сказал.
Он повернулся, взялся за дверную ручку, чтобы вышагнуть в коридор, но остановился, когда Грехов спросил его:
– Ангелина как себя чувствует? Пришла в себя?
– Слава богу, оздоравливает. И в себя пришла, и говорит ясно, говорит, что в монастырь уйдет, мы ее отговариваем, а она – ни в какую. Велела батюшку доставить, вот за ним теперь и поеду. Все, пошел я!
Он решительно открыл дверь и торопливо вышагнул из номера, видно было, что не хотел он здесь больше задерживаться, тяжело ему было здесь.
Оставшись вдвоем, Родыгин и Грехов долго молчали, смотрели на сверток, перетянутый суровой ниткой, и не спешили его раскрывать.
Окно гостиничного номера по летнему времени было раскрыто и с улицы хорошо слышался чей-то звонкий молодой голос:
– Да погоди ты, Васька, погоди! Привезу твою бочку, привезу! Куда торопиться? Жизнь – она дли-и-нная…
Эпилог
И снова, согласно годовому кругу, на речку Бурлинку, на окрестности ее пришел тихий и благодатный август. В небе по ночам было тесно от обилия звезд, и те из них, для которых не находилось места, срывались на землю, прочерчивая мгновенные, почти неуловимые для глаза, огненные линии. Будто невиданный и перезревший урожай сыпался с немыслимой высоты, падал в уставшие травы, начинавшие жухнуть, на горные склоны, на редкие дороги, присыпанные сухой мелкой пылью, падал и исчезал бесследно, не оставляя после себя даже малой искры.
Беспросветны августовские ночи – хоть глаз выколи.
Но он, пребывавший долгие годы в темноте, видел дорогу иным зрением и скользил, не касаясь земли, вдоль новой деревенской улицы прямо и безошибочно. Струились, разрывая черноту ночи, длинные седые волосы, и казалось, что над ним, бывшим каторжником Агафоном, стоит летучее облако.
Видел он недавно срубленные дома из свежего леса, видел пригоны и сарайки с домашней живностью, широкие огороды, полого спускающиеся к Бурлинке, и тихо радовался, что жизнь не оборвалась, как перегнившая нитка, что длится она и на ином месте, куда пришли люди, пережившие страшные дни, когда их бывшая деревня оказалась в краткий миг погребенной под каменными глыбами. Здесь, на новом месте, уже не было старосты Емельяна и не было порядков, установленных по его разумению, здесь все складывалось заново, как дом из бревен, и о прежнем могла рассказать лишь память, от которой жители новой деревни старались отмахнуться, как отмахиваются от надоевшего овода, кружащего над головой.
В одном из домов светились окна. Агафон замедлил свое движение, повернулся к светящимся окнам и наклонил голову, прислушиваясь, стараясь не пропустить ни единого слова.