— Ну, хоть посекли для острастки? — добродушно спросил один из нижегородцев.
— Да посечь-то милое дело, но ведь не всегда же их поймаешь! Они и неклейменые нынче почти все, и чего? Он скинул бубновый халат, и все, почитай, честный поселянин! А так, ежели полголовы обрито, всем и каждому сразу понятно, что за птица. Любой, кто посмелее только, сразу же его на съезжую и поволочет!
— Ну, дело ваше. Желаете побрить — мы сделаем! — отозвался врач.
Постриг арестантов устроили в коридоре. Явились два местных сидельца, один с овечьими ножницами, другой с довольно-таки тупой бритвой, сделанной из осколка косы, и принялись без мыла драть наши головы. Как освободились арестантские лбы, я и заприметил у Фомича выжженную букву «О». Почти стершуюся.
— А «В» и «Р» у меня на щеках. Под бородой-то и не видно! Вот «О» на лбу, эт да — пришлось выводить, — рассказал он. — Мне тогда наколку порохом сделали, так я, как сбег, чтобы вывести, значит, энтот порох раскаленной иглой поджигал. Больно было — страсть! Но ничего, почти не видно под патлами-то было.
Увы, Рукавишников распорядился обновить ему татуировку, и вскоре буква «О» красовалась на лбу старого арестанта новыми красками, синяя на сизом фоне отекшей от клейма кожи.
— Ништо! — не унывал Фомич. — Господь не выдаст, свинья не съест! Зато все видят теперя, што не простой я мужик!
Так всем нам выбрили правую половину головы. К счастью, после этого начальство решило устроить нам баню, что было очень кстати — мы все уже обросли грязью.
— Эх, а в солдатчине-то после бани нас к девкам водили! — пожаловался Чурис.
— Так что же ты сбежал из солдат-то, ежели там так привольно? — хмыкнул Фомич, но Чурис ничего не ответил отвернувшись.
Из-за тесноты в камере я постоянно думал, как бы оказаться где-нибудь, где хоть немного свободнее. И, когда в камеру вошли, ну, как «вошли» — открыли ее и встали у порога, с сожалением разглядывая людское месиво, — надзиратели, один из них выкрикнул:
— Кому чистить снег охота, выходи!
Я вызвался в числе первых. Подышать свежим воздухом и помахать лопатой — что может быть прекраснее после душной, пропахшей камеры?
Ночью прошла сильная метель, и свежевыпавший снег на тюремном дворе покрывал его белоснежною девственно-чистою пеленою. Взявшись за неудобные деревянные лопаты, мы недружно скребли плац, откидывая кучи рыхлого снега поближе к стенам острога. Кто-то даже затянул тюремную песню. Тут, оглянувшись во время короткого передыха по сторонам, я заметил нечто необычное: ворота острога отворились, и в них, влекомая четверкой почтовых лошадей, въехала частная карета на санном полозу.
С трудом преодолев заснеженный двор, карета остановилась у главного тюремного корпуса. С запяток сошел лакей в добротной шубе и, оглядевшись, открыл дверцу.
На пороге кареты, с ужасом осматривая окрестности тюремного двора, появилась очаровательная красавица в пышной серебристо-серой шубке и горностаевом манто. Рассеянно скользнув взглядом по нашим нескладным фигурам, она тотчас обернулась к спешно подошедшему к ней тюремному офицеру.
Барышня эта заинтересовала меня. Не каждый день встретишь такую красотку, особенно если таскаешь на себе кандалы в полпуда весом! Кроме того, красивая и добротная карета, слуги и то обстоятельство, что ей позволили заехать на тюремный двор, недвусмысленно говорили, что дамочка эта непростая.
«Может, это дочка начальника?» — подумалось мне, и я начал разгребать снег в сторону этой кареты, приближаясь.
Вскоре я оказался шагах в десяти. Барышня как будто кого-то ждала, наконец дверь тюремного корпуса отворилась, и на пороге появился… узник Левицкий! Тот самый дворянин, что шел с нашей партией в качестве заключенного. За ним вышел прежний конвойный офицер, но если корнет бросился к девушке, раскрыв объятия, то Рукавишников, напротив, закурил папироску и остался топтаться у двери.
— Вольдемар! — воскликнула барышня и бросилась Левицкому на шею.
Корнет обнял ее, и они что-то быстро и бурно начали обсуждать на французском.
«О как. Интересно, а я их пойму? Сильно ли мой французский отличается от их?» — мелькнуло в голове.
И я, шваркая лопатой по плацу, подошел к ним все ближе, что, впрочем, нисколько не смущало молодых людей. Разумеется, они считали, что никто из этих скотов в серых халатах не может знать французского. Конечно, они были бы правы, не будь тут меня, но я-то здесь!
Глава 4
Глава 4
Интерлюдия
Я стоял перед старым зданием вербовочного пункта в тихом квартале Марселя. В голове гудело, тело ныло от усталости, а в душе было странное чувство — не то надежда, не то обреченность.
Решительно взявшись за ручку двери и потяну её на себя, шагнул внутрь.
В коридоре пахло потом, табаком и чем-то еще, едва уловимым, но тревожным. Под потолком лениво курился сизый дым. Запах был резкий, терпкий, от дешевых сигарет Gitanes. За столом откровенно скучали двое мужчин в простых рубашках цвета хаки. Один пожилой, с седыми висками и «навсегда» загорелым, изрезанным морщинами лицом. Другой, помоложе, с насмешливыми глазами и дурацкими усиками а-ля Джон Депп. Похоже, когда я вошел, молодой учил пожилого работать на Макинтоше последней модели, а теперь они, оторвавшись от монитора, молча уставились на меня.
— Nom? — произнес молодой.
— Не понимаю, — только и развел я руками.
— Имя? — по-английски с сильным акцентом спросил седой.
— Сергей, — ответил я, сглотнув. — Сергей Курильский.
Седой усмехнулся, стряхнул пепел в стоявшую рядом пепельницу в форме гильзы.
— Ты хочешь служить в легионе? Тогда можешь забыть свое старое имя и начинать придумывать новое!
Я кивнул.
— Пять лет. Жизнь, служба, дисциплина, братство. Мы не спрашиваем о прошлом, не требуем объяснений. Ты будешь жить среди таких же, как ты, людей без прошлого, но с будущим. Взамен получишь все, что обычно дает легион. Французский паспорт. Деньги. Честь. И шанс начать все заново.
Пожилой посмотрел на меня внимательно:
— Россия? Украина? Польша?
— Россия.
— Жарковато для парня из такой холодной страны! — затянувшись сигаретой, философски заметил он. — Выдержишь? Там некому жаловаться! За этим порогом тебя ждет пыль, кровь, жар Африки, духота джунглей и иссушающие ветры Корсики. Сейчас мы набираем людей во второй иностранный пехотный полк, его батальоны сейчас дислоцированы в Чаде. Пустыни, горы… и война, о которой не принято говорить. Но зато ты увидишь мир. Легион пройдет через твою кровь, через твои кости. Ты станешь другим. Французский знаешь?
Я пожал плечами.
— Немного.
Пожилой вербовщик окинул меня внимательным, цепким взглядом.
— Формально ты должен знать его хорошо, чтобы служить в легионе. Но на самом деле, я вижу, ты парень сообразительный, не то что эти макаки, что приходят к нам последнее время. Выучишь! Жалованье, конечно, не особо большое, но кто сюда идет ради денег? Через пять лет — гражданство! Ну что, заполняем форму?
Затем битых два часа мы потратили на оформление моего досье.
Ручка дрожала в пальцах, когда я подписал. В тот момент я не знал, что ждет впереди. Только одно было ясно: назад дороги нет.
В легионе я оттрубил пять лет. Чад, Мали, ЦАР — все как положено. Повидал всякого, хотя такой жести, как в Чечне, конечно, не было. Чернокожих обезьян вокруг меня действительно оказалось многовато, а жалованья — наоборот, и контракта на второй срок я не подписал. Впрочем, когда моя пятилетка закончилась, я уже точно знал, чем буду заниматься…
Воспоминания растаяли в серебристой дымке, вернув меня из жаркой Африки в морозну реальность, с каретами, крепостными стенами и этими двумя аристократами.
Барышня уткнулась лицом в грудь Левицкого, плечи ее содрогались. Когда она вновь подняла на него глаза, ее лицо было бледным, а во взоре застыло беспокойство. Капитан Рукавишников, кажется, совсем слился с серыми стенами острога; конвойные у ворот равнодушно наблюдали за этой душераздирающей сценой.
— Вольдемар! — вновь тихо произнесла она, когда наконец подняла голову.
Левицкий ласково смотрел на нее сверху вниз с высоты своего роста, он по-прежнему держался прямо, с каким-то упрямым достоинством.
— Ольга… Ты настигла наш конвой… — Голос его был хриплым, но в нем теплилась улыбка. — Право же, не стоило! Отправляться в такой путь по зимней дороге одной!
— Не беспокойся за меня, со мной мадам Делаваль! Как ты? Что с тобой? Пока ты содержался в Москве, я писала письма, но не знала, доходят ли они… — Ольга сжала его руку, словно пытаясь согреть в своих ладонях.
— Доходят, верно, не все. Как я? Ну, ты сама можешь это видеть! Путь в Сибирь не праздничный выезд по Невскому! Голод, холод, кандалы… Конечно, мне приходится далеко не столь плохо, как этим вот бедолагам. — Тут он кивнул на меня. — Но каторга есть каторга, а Сибирь, сестренка, есть Сибирь. Мне очень тяжело, скорее нравственно, чем физически, я каждый день думаю о произошедшем. Но, видишь, пока еще живой.
— Ты спас меня. — Ольга прикусила губу, сдерживая слезы. — Ты нуждаешься в чем-то? Я привезла немного денег, хлеба… Может, что-то еще позволят передать? — Она взглянула на стоящего неподалеку Рукавишникова, но тот старательно отворачивался.
Владимир Левицкий чуть заметно усмехнулся:
— Деньги всегда нужны. Боюсь только, что не смогу их взять — тебе они теперь нужнее меня. Я что? Я — конченый и пропащий человек! Не беспокойся за меня, Ольга.
— Как я могу не беспокоиться? — Голос девушки задрожал. — В поместье дела идут плохо. Над Семизерово установили опеку, и крестьяне в смятении, а чужие люди теперь хозяйничают в нем, наживаясь на нашем несчастье… Если бы ты знал, сколько бед свалилось после твоего ареста!
Владимир вздохнул и отвел взгляд в сторону.
— Я знал, что так будет. Но ничего не изменить, Ольга. Я должен был поступить как верный сын! Теперь мне остается лишь думать о вас, о доме, пока шаг за шагом буду уходить в Сибирь. А ты… Ты береги себя. Ты одна теперь за нас обоих.