Катриона — страница 40 из 50

На крутой лестнице я чуть не упал. Это привело меня в себя, и я сейчас же понял, как бессмысленно мое поведение. Я пошел не на улицу, как сперва хотел, а во дворик, где обычно никого не было и где я увидел свой цветок, который мне обошелся гораздо дороже своей настоящей стоимости, висящим на безлистном дереве. Стоя на берегу канала, я смотрел на лед. Деревенские жители пробегали мимо меня на коньках, и я с завистью глядел на них. Я не видел выхода из своего положения. Мне не оставалось ничего, как вернуться в комнату, из которой я только что убежал. У меня больше не было сомнения в том, что я обнаружил свои тайные чувства. Что еще хуже, я в то же время – с глупым ребячеством – оказался невежливым по отношению к моей беззащитной гостье.

Она, вероятно, видела меня из открытого окна. Мне казалось, что я не очень долго стоял на дворе, как вдруг услыхал скрип шагов по замерзшему снегу и, сердито повернувшись – я не желал, чтобы прерывали мои размышления, – увидел Катриону. Она переоделась снова.

– Разве мы не пойдем гулять сегодня? – спросила она.

Я в смущении глядел на нее.

– Где ваша брошка? – спросил я.

Она поднесла руку к груди и сильно покраснела.

– Я забыла ее, – сказала она. – Я сбегаю за нею наверх, и тогда, не правда ли, мы пойдем гулять?

В этих словах ее слышалась мольба, которая привела меня в замешательство. Я не находил слов, чтобы ответить ей, и лишь молча кивнул головой. Как только она ушла, я влез на дерево и достал цветок, который и преподнес ей, когда она вернулась.

– Я купил его для вас, Катриона, – сказал я.

Она с нежностью, как мне показалось, прикрепила цветок к груди вместе с брошкой.

– Он не стал лучше от моего обращения, – продолжал я, краснея.

– Мне он от этого не меньше нравится, можете быть уверены, – сказала она.

Мы в этот день разговаривали мало. Она казалась настороженной, хотя и не выказывала враждебного чувства. Во время нашей прогулки и позже, когда мы пришли домой и она поставила цветок в кувшин с водой, я не переставал думать о том, какая загадка – женщина. То я удивлялся тому, что она до сих пор не заметила моей любви, а то мне казалось, что она уже давно все заметила, но из чувства приличия это скрывает.

Каждый день мы отправлялись гулять. На улицах я чувствовал себя спокойнее, не так следил за собою, а главное, там не было Гейнекциуса. Поэтому наши прогулки были не только отдыхом для меня, но и особенным удовольствием для бедной девочки. Возвращаясь в назначенное время, я обыкновенно заставал ее уже одетой и горящей нетерпением пойти погулять. Она старалась продолжить прогулки до крайних пределов, точно боясь, как и сам я, минуты возвращения. Вряд ли около Лейдена осталось какое-нибудь поле или берег реки, где бы мы не гуляли. За исключением этих прогулок, я не разрешал ей выходить из квартиры, боясь, как бы она не встретила каких-нибудь знакомых, отчего наше положение стало бы чрезвычайно затруднительным. Опасаясь того же самого, я не позволял ей ходить в церковь да и сам не ходил туда, а довольствовался молитвой вместе с Катрионой в нашей комнате, с благим намерением, но, сознаюсь, с большой рассеянностью. Действительно, на меня вряд ли что так действовало, как эти коленопреклонения рядом с нею перед богом, точно мы были мужем и женой.

Как-то раз шел сильный снег. Мне казалось невозможным идти гулять, и я был очень удивлен, найдя ее одетой и ожидающей меня.

– Я не могу отказаться от прогулки! – воскликнула она. – Вы, Дэви, дома никогда не бываете хорошим мальчиком. Я только и люблю вас, что на открытом воздухе. Я думаю, нам лучше стать цыганами и жить на большой дороге.

Это была самая приятная наша прогулка. Когда падали густые хлопья снега, она прижималась ко мне. Снег сыпался и таял на нас; капли снега висели на ее румяных щеках, точно слезы, и скатывались с ее улыбающихся губ. При виде этого у меня точно прибавлялось силы, и я чувствовал себя великаном. Мне казалось, что я мог бы поднять ее и убежать с нею на край света. Во время прогулки мы разговаривали удивительно свободно и нежно.

Было уже совершенно темно, когда мы подошли к двери нашего дома. Она прижала мою руку к своей груди.

– Благодарю вас за эти счастливые часы, – проговорила она растроганным голосом.

Смущение, которое я испытал при этих словах, быстро заставило меня принять меры предосторожности. Не успели мы войти в комнату и зажечь огонь, как она увидела суровое и непреклонное лицо человека, изучающего Гейнекциуса. Катриона, без сомнения, была огорчена более обыкновенного, да и мне было труднее, чем всегда, сохранить свою внешнюю холодность. Даже за едой я едва решился поднять на Катриону глаза и, как только закончился обед, снова занялся законоведением с более рассеянным видом и меньшим пониманием, чем обычно… Мне помнится, что, читая, я слышал, как сердце мое стучало, точно столовые часы. Как я ни притворялся, что занимаюсь, но глаза мои все-таки, скользя над книгой, направлялись к Катрионе. Она сидела на полу около моего большого сундука, пламя камина освещало ее и, отбрасывая на лицо ее удивительные оттенки, заставляло его казаться то пылающим, то совершенно темным.

Она смотрела то на огонь, то опять на меня, и тогда меня обуревал страх за себя, и я начинал переворачивать страницы Гейнекциуса.

Вдруг она громко воскликнула.

– О, почему не приходит мой отец? – и залилась потоком слез.

Я вскочил, швырнул Гейнекциуса в огонь, подбежал к ней и обнял ее.

Она резко оттолкнула меня.

– Вы не любите своего друга, – сказала она. – Я бы могла быть так счастлива! – И продолжала: – О, что я сделала, за что вы так ненавидите меня?

– Ненавижу вас?! – воскликнул я, крепко держа ее. – О слепая, неужели вы не видите моего несчастного сердца? Неужели вы думаете, что когда я сижу тут и читаю эту дурацкую книгу, которую я только что сжег, черт бы ее побрал, я могу думать о чем-нибудь другом, кроме вас? Каждый вечер сердце мое надрывается, когда я вижу, что вы сидите совершенно одна. А что я могу сделать? Вы здесь под защитой моей чести. Неужели вы хотите наказать меня за это? Неужели вы за это станете отталкивать своего преданного слугу?

При этих словах она слабым, неожиданным движением прижалась ко мне. Приблизив ее лицо к своему, я поцеловал ее; она же склонила голову ко мне на грудь, крепко обнимая меня. Голова моя кружилась, точно у пьяного. И вдруг я услышал ее голос, тихий, заглушенный моей одеждой.

– Вы вправду целовали ее? – спросила она.

Я почувствовал такое сильное изумление, что был потрясен.

– Мисс Грант? – воскликнул я растерянно. – Да, я попросил ее поцеловать меня на прощание, что она и сделала.

– Ну что ж, – сказала она, – во всяком случае, вы и меня тоже поцеловали.

Эти странные и милые слова объяснили мне, в чем дело. Я встал сам и поставил ее на ноги.

– Не годится так говорить, – сказал я, – это невозможно, совсем невозможно! О Кэтрин, Кэтрин!

Последовала пауза, во время которой я не был в состоянии произнести ни слова.

– Ложитесь спать, – наконец сказал я. – Ложитесь спать и оставьте меня.

Она повернулась, послушная, как ребенок, и вскоре остановилась уже в самых дверях.

– Спокойной ночи, Дэви! – сказала она.

– Спокойной ночи, дорогая моя! – воскликнул я, в страстном порыве схватил ее снова и прижал к себе так, что, казалось, мог сломать ее. Через минуту я вытолкнул ее из комнаты, с силою захлопнул дверь и остался один.

Слово вырвалось, наконец правда была сказана. Я, как вор, вкрался в душу молодой девушки. Она, слабое, невинное создание, была теперь совершенно в моей власти. Какое мне оставалось средство защиты? Точно символом было то, что Гейнекциус, мой прежний защитник, сожжен. Я раскаивался, но между тем в душе не мог порицать себя за эту большую ошибку. Мне казалось невозможным сопротивляться ее наивной смелости или последнему испытанию – ее слезам. Но все эти извинения делали мой грех еще значительнее: девушка была так беззащитна, а положение мое представляло столько преимуществ!

Что теперь будет с нами? Мне казалось, что нам нельзя больше оставаться в одной квартире. Но куда мне уйти? Куда уйти ей? Не по нашему выбору и не по нашей вине жизнь заключила нас вместе в это тесное жилище. У меня появилась дикая мысль немедленно жениться на ней, но я тут же с негодованием отвергнул эту мысль: она была еще дитя, не знала собственного сердца. Я поймал ее врасплох и ни в коем случае не должен воспользоваться этим. Я не только должен сохранить ее невинной, но и свободной, такой, какой она пришла ко мне.

Я уселся перед камином, размышляя, терзаясь раскаянием и тщетно ломая голову в поисках спасения. Когда около двух часов ночи в камине оставалось только три красных уголька и весь город уже спал, я услышал тихий плач в соседней комнате. Бедная девочка, она думала, что я сплю. Она сожалела о своей слабости и о том, что, может быть, – помоги ей бог! – была слишком смела, и в ночной тишине облегчала грудь слезами. Нежные и горькие чувства, любовь, раскаяние и жалость боролись в моей душе. Мне казалось, что я обязан осушить ее слезы.

– О постарайтесь простить меня! – воскликнул я. – Постарайтесь простить меня! Забудем все, попытаемся всё забыть.

Ответа не последовало, но рыдания прекратились. Я еще долгое время стоял со сжатыми кулаками. Наконец ночной холод пронизал меня насквозь, я вздрогнул, и разум мой пробудился.

«Этим ты делу не поможешь, Дэви, – подумал я. – Ложись в постель и постарайся заснуть. Утро вечера мудренее».

XXV. Возвращение Джемса Мора

Утром меня пробудил от тяжелого сна стук в дверь. Я побежал отворить и чуть не лишился чувств: на пороге в мохнатом пальто и огромной шляпе, обшитой галуном, стоял Джемс Мор.

Мне следовало бы, пожалуй, благодарить судьбу, потому что человек этот некоторым образом словно явился в ответ на мою молитву. Я без конца твердил себе, что мы с Катрионой должны расстаться, и до боли в сердце изыскивал возможное средство для разлуки. И вот это средство является ко мне на двух ногах, а между тем я менее всего чувствую радость… Надо, однако, принять во внимание, что, если приход этого человека освобождал меня от заботы о будущем, настоящее мое было мрачно и угрожающе. Очутившись перед ним в рубашке и кальсонах, я, кажется, даже открочил назад, точно подстреленный.