– Ты смеешься надо мной, разбойник? Иди-ка сюда на расправу! – Катулл подскочил к Кальву, как драчливый петух.
Раб, открывший Катуллу, бросился между ними, чтобы предотвратить драку. В испуге он позвал на помощь.
– Тукция, – сказал Кальв прибежавшей на крик рабыне, – принеси моему благонравному и скромному гостю секстарий аминейского. Он хочет поздравить меня с началом Сатурналий.
– Поздравлять тебя? А как ты-то меня поздравил! Бессовестный! Хочешь свести меня с ума? – завопил Катулл.
– Его у тебя и так осталось чуть на дне, – спокойно возразил Кальв. – Я смотрю, ты недоволен моим подарком…
Кальв сел в кресло и движением руки отпустил рабов.
– Я послал тебе стихи прекрасных поэтов, – сказал он, – нудного Аквина, косноязычного Цесия, падуанца Танузия Гемина, которого ты в эпиграммах именуешь Волюзием, и, наконец, велеречивого красавца Суффена… Завидное разнообразие…
Кальв рисовался своим остроумием, как в былые времена.
– Всех их связывает одно: они бездарны! – выкрикнул Катулл и швырнул книгу на пол. – Ты ужасно поступил, выбрав для меня такой подарок!
– Прости… Будем считать, что моя шутка не удалась.
Кальв перестал улыбаться, поднял брошенный Катуллом свиток и разгладил его. Катулл вздохнул. Игра в веселый скандал прекратилась. Оба друга выглядели усталыми и печальными.
Катулл вынул из-за пазухи трехлистовку и протянул Кальву.
– Здесь переписана «Свадьба Фетиды и Пелея», – сказал он. – Моя поэма, может быть, доставит тебе больше удовольствия, чем этот злосчастный сборник.
– Спасибо, дорогой Гай. Твой подарок бесценен для меня. А скоро ли ты думаешь издать свою поэму?
Катулл пожал плечами:
– Гортензий обещал предварительно потолковать о ней с Поллионом. Должен сказать, я надеюсь, что издание «Свадьбы» немного меня поддержит.
– Я дам тебе несколько тысяч, – предложил Кальв.
– Нет уж. Я имею смешную провинциальную привычку вовремя возвращать долги. И когда я не знаю, где мне взять для этого денег, у меня начинается бессонница.
Кальв с грустной улыбкой покачал головой, потом спросил:
– Ты приглашен сегодня куда-нибудь?
– Праздничный пир устраивает Непот. Соберется вся наша поэтическая община, ставшая теперь довольно пестрой. Кроме самих поэтов, там будет целая когорта болтунов, хохотунов и хлопотунов, всегда сопровождающих кропателей виршей… А ты разве не идешь?
– Я не стремлюсь веселиться в обществе, развлечения которого могут оказаться сомнительными…
– Что ты говоришь, Лициний! Разве в доме Непота когда-нибудь совершалась хоть малейшая непристойность! Бесстыдство и Непот – несовместимые понятия.
– Я не об этом. Просто от меня ушла молодость…
– Со смертью Квинтилии?
– Не только. Посмотри вокруг: республика гибнет, и вместе с ее гибелью угасают мои надежды. Ты славный поэт, мой Валерий, – Кальв подошел и обнял веронца. – Но даже самая колкая эпиграмма не заменит обличительной речи оратора перед собранием народа. По моему мнению, сейчас не время для кутежей.
Кальв проводил Катулла до двери, вернулся и печально уставил глаза на раскаленную, полную красных углей жаровню. Кровавые отсветы упали на его трагически застывшее, худое лицо. Он сидел, будто в ужасном предвидении пожаров, смертей и потоков крови. Потом вздохнул, прилег на ложе, заказанное им по длине своего короткого тела, и взял трехлистовку Катулла. Читал с наслаждением, произнося отдельные строки вслух, улыбаясь и хмурясь.
Поэма веронца была полна его страстью, его неприемлемым для официальной морали пониманием любви, его мятежным неприятием окружающего мира.
– Стыдись! – сказал себе Кальв. – Ты упрекал Катулла. Ты ему снисходительно выговаривал. Не гражданину, не политику, – всего лишь поэту, далекому от борьбы. Но вот поэма – на первый взгляд она повествует о событиях эллинской мифологии, хотя только худоумный не поймет, что это относится к сегодняшней жизни Рима:
Ныне ж, когда вся земля преступным набухла бесчестьем
И справедливость людьми отвергнута ради корысти,
Братья руки свои обагряют братскою кровью,
И перестал уже сын скорбеть о родительской смерти…
Катулл возвратился домой сильно навеселе, а утром никак не мог проснуться. Разбудил его молодой актер Камерий, его давний приятель.
– Взгляни на свою опухшую физиономию, – со смехом сказал он Катуллу. – Позорно так напиваться, дорогой…
– Замолчи, мальчишка! – крикнул Катулл. – Что толку в твоем свежем и глупом лице? Тоже мне, невинный Эндимион[209]!..
– Если ты в дурном настроении, я гордо удалюсь.
– Погоди, дай мне очнуться А где же этот проныра? (Катулл позвал раба.) Ах, да, совсем забыл… Он ведь празднует Сатурналии – то есть пьянствует где-нибудь с девками из лупанара.
Постанывая и потирая живот, Катулл разыскал снадобье, отхлебнул из глиняной бутылочки и на несколько минут прилег.
– Тебе легче? – спросил Камерий. – Вставай, я буду прислуживать, а ты брейся, умывайся и снова обрети праздничный вид.
– Я заранее согласен тащиться на другой конец города, лишь бы не сидеть в одиночестве.
– Поэтам не угодишь: то они не переносят шума толпы, то, наоборот, желают быть в гуще народного веселья… О капризные создания!
Камерий рассказал о том, что сегодня выступает замечательная труппа мимов, приехавших из Капуи. Они покорили своим искусством многие италийские города и побывали в провинциях, но в Риме решились показаться впервые. Они побаивались эдила и префекта, потому что их комедия непристойна дальше некуда. Актрисы по ходу действия имитируют с партнерами любовные игры и, кроме того, в самом тексте комедии много неприличных песенок и рискованных политических намеков.
– Все стремятся попасть на их представление – и знатные, и простонародье, – заключил Камерий. – Мои друзья из актерской коллегии заранее достали тессеры[210] и займут нам удобные места. Римский префект приказал мимам выступать подальше от города, их прогнали даже с Марсова поля… Пришлось сколотить подмостки на склоне Пингия[211], так что идти нам неблизко, поторопись…
Перед театральным помостом стояли ряды грубых скамей, а между ними – изящные кресла, принесенные рабами для своих привередливых господ. Позади находилось помещение для актеров, похожее на овечий хлев, а по бокам высились дощатые изгороди, чтобы посторонние не мешали зрителям. При входе переминались городские стражники, присланные префектом, – на скамьи пропускали только по предъявлении тессеров с изображением маски Мома.
Выступление мимов и постройку деревянного театра оплатил сенатор Домиций Агенобарб, претендующий на консульское кресло.
Огромная толпа гудела вокруг. Нобили, матроны, всадники сидели в первых рядах. Лектики знати с группами носильщиков образовали поодаль целый лагерь. Тут же фыркали муллы, запряженные в неуклюжие колесницы, – немало зрителей приехало из Остии, Фиден и других близлежащих городков. Все, кто не имел тессеров, расположились выше по склону Пингийского холма, вскарабкались даже на деревья и на крыши построек. Среди тысяч римлян, пришедших поглазеть на представление, суетились продавцы вина, жареных каштанов, кровяной колбасы, сосисок с каперсами и прочих излюбленных лакомств.
Пронизывающий ветерок поддувал с севера, солнце робко проглядывало в разрывах туч. Римляне подстилали циновки и закутывались плотнее в шерстяные пенулы. Некоторым щепетильным матронам и политикам холодная погода послужила предлогом для того, чтобы скрыть свои лица под капюшонами и головными повязками. Впрочем, большинство представителей высшего сословия не стеснялось мнением окружающих и не боялось осуждения поборников благочинной морали.
– Как ты думаешь, – сказал, подходя к Катуллу, Альфен Вар, – будут актрисы раздеваться на таком холоде? Если они решатся скинуть одежды, то следующее представление вряд ли состоится…
Друзья Камерия встретили поэтов радостными приветствиями. Их восторг относился прежде всего к Катуллу. Ему пришлось встать и поклониться сидевшей вблизи него публике.
Рукоплескания раздавались всюду, сопровождая появление знаменитостей; одобрение римлян на этот раз было обращено только к поэтам и актерам, хотя последних официально считали едва терпимыми членами высоконравственного римского общества.
– Слава бесподобному Публию Сиру! – закричали вокруг.
Высокий человек в накидке из полосатой восточной ткани улыбался и поворачивал к выкликавшим его имя зрителям смуглое лицо с черными живыми глазами.
– Ты когда-нибудь видел игру этого великого мима? – спросил Катулла Камерий. – Он заставляет публику проливать слезы или лопаться со смеху по своему желанию. А как он поет, танцует, играет на кифаре и флейте! Старики говорят, что он ничем не хуже Росция и даже некоторыми гранями своего дарования его превосходит.
– Я видел Сира дважды: в «Самоистязателе»[212] и в забавной пьеске о хитрых кумушках, обманувших чванливого богача. Оба раза я хохотал как помешанный. Это любимец Муз. Архимим[213].
– Катулл, – внезапно заговорил задумавший что-то Вар, – у тебя отменный вкус, разумеется. Я считаю, что вкус, – это то, что делает из обыкновенных людей поэтов, а из сотни поэтов так называемого избранника Аполлона…
– В твоем рассуждении есть доля истины.
– Чтобы оценить женскую красоту, вкуса требуется побольше, чем для кропания стихов, не правда ли? Но ты и здесь доказал, что твой выбор неоспорим…
Вар, обычно говоривший в грубоватом тоне простолюдина, произнес последние слова с тонкой иронией. «Башмачник» пользовался ею достаточно искусно. Он заметил, как нахмурился и стиснул зубы Катулл, увидев Клодию в обществе молодых вертопрахов.