Но Брут вдруг сдвинул красивые брови, стал заикаться и сердито пыхтеть, точно ему мешало читать все возрастающее раздражение. Литературная полемика сменилась политическими сатирами, в них доставалось, главным образом, цезарианцам и помпеянцам.
Лициний Кальв бесстрашно влепил пощечину самому Помпею, потом он же поносил претора Ватиния. Тут же Марк Отацилий обозвал «перебежчиком, прыгуном» сенатора Куриона, выступавшего с недавнего времени на стороне Цезаря. В дерзкой эпиграмме Фурия Бибакула явно намекалось на склонность императора к стяжательству и одновременно к предосудительному мотовству. Дальше были стихи Катулла.
Пробежав несколько строк глазами, Брут оторопел. Все эти мерзавцы достойны тюрьмы, Мамертинского подвала, за свою наглость, но Катулл… Брут глотал слюну и молчал, растерянно глядя в развернутый свиток.
– Так что же Катулл? – спросил Цезарь, он с интересом слушал сатирические выпады поэтов, представляющих в литературе его политических противников. Понятно, что надоедливое упоминание в стихах о спеси, стяжательстве или расточительности, тем более о распутстве, нужно им не само по себе, а для того, чтобы показать моральную несостоятельность тех или иных государственных деятелей, их несоответствие римским идеалам добропорядочности и тем самым недопустимость их пребывания на главенствующих постах республики. Эпиграммы могли снизить популярность, нанести политический ущерб. Молва многое значила в Риме. Осмеянный превращался из величественного героя в прощелыгу, а к такому политику римляне вряд ли могут чувствовать уважение.
– Почему ты замолчал, Брут? – Цезарь снисходительно дернул уголком губ, как человек, не принимающий всерьез всю эту злобно витийствующую толпу стихоплетов и терпящий их для забавы, чтобы немного отвлечься от военных тревог.
– Я не могу читать такую мерзость! – воскликнул Брут злобно. – Ублюдок Катулл набил свои стихи оскорблениями, как подушку шерстью!
– Неужели это так уж страшно? – сказал Цезарь, поднимая брови. – Кого Катулл оскорбляет? Меня? Или опять разносит некоего Ментулу, имея в виду нашего друга Мамурру?
Свита зашумела, довольно переглядываясь. Цезарь иногда посмеивался над лощеным красавчиком Мамуррой, и это всем было приятно.
Брут продолжал молчать и пыхтеть. Тогда Мамурра небрежно протянул руку и взял у него свиток.
– Что там такое? – спросил он, притворно зевнув. – Давай, я прочту, а то тебя не дождешься.
Призвав все свое самообладание и вооружившись развязностью, Мамурра начал громко читать:
Кто видеть это может, кто терпеть готов?
Лишь плут, подлец бесстыжий, продувной игрок!
В руках Мамурры все богатства Галлии,
Все, чем богата дальняя Британия!
Ты видишь это, Ромул, и снести готов?
Ты, значит, плут, похабник беззастенчивый!
Квинт Цицерон невольно взглянул на императора. Великий полководец выглядел несколько смущенным. Пожалуй, к такому он не был готов. «Ромул…» – именем легендарного предка римлян Катулл иронически назвал его. А дальше одно за другим летели невыносимые оскорбления!
Как он посмел, этот взбалмошный, неуемный веронец! Что ему нужно? Ведь Цезарь искренне предлагал ему свою дружбу… он так возненавидел Мамурру? Разве только потому, что он давний и верный соратник императора?
Не для того ль вы город погубили наш,
О зять и тесть, властители могучие?
«Зять и тесть» – это Помпей и он сам, Цезарь. Угождая оптиматам, Катулл твердит, что Цезарь и Помпей «погубили» республику.
Мамурра остановился, рот его был перекошен, а левая щека дергалась. Цезарь ждал взрыва ярости, но этого не случилось. Цезарь удивился выдержке формийца.
– Все? – спросил он.
– Нет, есть еще… – ответил Мамурра внезапно охрипшим голосом. Свиток дрожал в его руках, глаза молили запретить ему дальнейшее чтение эпиграмм.
– Читай, – сказал Цезарь.
Кругом воцарилось молчание. Неожиданно Цезарь почувствовал, что боль невыносимо стиснула ему виски и беспощадно колотит в затылок. Страх перед близким припадком шевельнулся свившейся в клубок скользкой змеей. Он потеряет сознание и упадет на пол, брызгая пеной и закатив обессмыслившиеся глаза… Это случится сегодня, – он знал наверняка. «Надо скорее идти к Сосфену…» – подумал он, ощущая как его болезненно напряженное тело покрывает омерзительно липкий, холодный пот.
– Читай… – повторил Цезарь.
Мамурра вдруг рванул папирус, хотел что-то сказать, осекся, с трудом глотнул и прочитал вторую эпиграмму:
Чудно спелись два гнусных негодяя,
Кот Мамурра и с ним похабник Цезарь!
Цезарь поднялся и оперся рукой на кресло. Внезапно из всех ртов вырвался вопль возмущения. Кто притащил сюда эту грязную книжонку? Кто подсунул ее? Мамурра, не в силах больше сдерживать бешенство, швырнул свиток под ноги.
– Катулл навеки запятнал мое имя… – еле слышно произнес Цезарь. Боль в висках и затылке усилилась, подкатила тошнота и началось головокружение.
– Негодяй должен понести наказание, – сказал Брут, с сожалением глядя на пожелтевшее лицо императора.
– Напиши в Рим, чтобы его убили! – крикнул Мамурра. Он тяжело дышал и, как обезумевший пьяница, водил по сторонам налитыми кровью глазами.
– Я не могу помешать свободному гражданину республики высказывать или писать то, что он хочет, – возразил Цезарь. – Даже если его цель – несправедливое поношение честного и заслуженного человека.
– А закон о клевете? – не унимался Мамурра.
– Нет закона, запрещающего сочинять стихи…
Головная боль вдруг исчезла. Цезарь ощутил невероятную легкость и свежесть во всем теле – это был дурной признак. Подхватив сползший с плеча плащ, он быстро пошел из комнаты и упавшим голосом позвал Сосфена. Следом за ним двинулась в тревоге свита. Остались Мамурра, Брут и Сульпиций.
Через узкое окно проникал слабый свет. Серая мгла поглотила тусклое солнце. По крыше уныло стучал дождь.
Сульпиций поднял растоптанный свиток и сунул его в жаровню. Папирус запылал, потрескивая и курясь душистым дымком. Трое стояли, наклонившись над жаровней, на их нахмуренных лицах играли багровые отсветы.
– Цезарь опасается, как бы гибель известного поэта не связали с его именем, – сказал Сульпиций.
– Но с меня хватит, я не намерен больше прощать, – прохрипел Мамурра и пнул жаровню ногой.
– Ядовитого скорпиона нужно беспощадно раздавить сапогом, – поддержал его Брут.
– Я отправлю гонца в Рим. Не к Помпею, конечно, а… к моим друзьям. Они найдут способ убрать Катулла. Но пусть они говорят, что приказал им Помпей.
– Правильно, – кивнул головой Брут, – ловко придумано.
Волкаций Тулл вошел и растерянно поглядел на них.
– У Цезаря опять падучая, – проговорил он взволнованно. – Сосфен успел дать ему целебный отвар, и припадок как будто не силен…
VI
«Гений покинул Катулла. Вы посмотрите, о чем он пишет! Где изысканность, блеск, ученость его прежних стихов? Где его несравненная поэтическая сила? Осталось только пошлое шутовство и грубая рыночная брань», – это говорили друзья.
Катулл не знал теперь, кого называть другом. Пожалуй, всех людей, с которыми ему приходилось общаться, он в душе считал своими врагами. И нельзя сказать, чтобы он был не прав. Врагов у него действительно становилось все больше. Его ненавидели те, кого он ославил в своих эпиграммах, и те, кого он еще не задевал, но, как они не без основания полагали, в любое время мог всенародно опозорить.
А те немногие, которых он продолжал любить преданно и нежно, погибали на его глазах, оставаясь пока живыми телесно, теряли свою душевную сущность, нравственно превращались в беспомощных уродцев.
Валерий Катон встречал его, стоя у своих книг, с распростертыми в стороны руками и поникшей выбритой головой. Он походил на распятого. Он будто хотел прикрыть своим тощим телом это редкое собрание великолепных творений поэтов, философов, риторов и историков. Он видел в воображении падение республики и неминуемую кровавую диктатуру. Катуллу трудно было с ним разговаривать о чем-либо: Катон твердил одно и то же, как невменяемый.
Изможденный, с горящими фанатичной мыслью, неподвижными глазами, Кальв цедил сквозь зубы непререкаемые для него постулаты стоиков. В противоположность Катону он приходил в себя лишь при обсуждении политических новостей. Он содрогался от ненависти к Помпею в Цезарю. Катулл со слезами обнимал его, надеясь вернуть себе прежнего Кальва, но тщетно: маленький оратор не слушал его отчаянных убеждений.
Корнифиций был постоянно занят; он находил смысл и отраду в бестолковых и бессильных заговорах. Втянул он в свою тайную деятельность и Катона. Председатель «александрийцев», утратив прежнюю выдержку, метался и искал поддержки у людей, которые когда-то не могли бы заслужить его уважение. Впрочем, Катон, поощряемый Корнифицием, последнее время не останавливался перед соображениями осторожности и безрассудно издал свой знаменитый антицезарианский сборник, набив его политическими инвективами. Там же он поместил и прогремевшие эпиграммы Катулла.
А Цинна, окончив «Смирну», поначалу чувствовал себя победителем. Его расхваливали друзья-неотерики, но ругали поэты всех других направлений. Постепенно голоса друзей умолкли, и громкий хор хулителей «Смирны» стал действовать угнетающе даже на его жизнерадостную и самоуверенную натуру. Цинна затосковал. Он неожиданно убедил себя в том, что впустую трудился девять лет, тщательно отделывая каждую строчку своей поэмы. Белокурый крепыш из Бриксии не выдержал испытания. Злобная молва погубила его. Он привычно обратился к вину, заливая разъедающую душу жажду поэтической славы.
Оставался Корнелий Непот.
Он продолжал трудиться над трехтомным историческим повествованием. В характере историка сохранились неизменная доброжелательность и спокойствие уверенного в своей силе творца. Непот, пожалуй, был единственным человеком, которого Катулл мог бы послушаться, не считая старика Тита.