– Оставь, – сказал Джуниор. – Займемся ими попозже. Пойдем-ка лучше, познакомишься со своим новым домом.
Он, направляя, чуть подтолкнул ее ладонью в поясницу. Меррик взяла его за другую руку и пошла рядом, а Редклифф ковылял позади. Он тащил за собой самодельный деревянный трактор на веревочке. Линии негромко воскликнула:
– Ой, смотри, они оставили на крыльце мебель.
– Я тебе говорил, – ответил он.
– Они что, продали ее тебе?
– Нет. Отдали даром.
– Хм. Очень мило с их стороны.
Он не собирался показывать ей качели. Хотел дождаться, пока она сама увидит. И уже сомневался, что это произойдет, Линии порой бывала очень невнимательна, но тут вдруг она остановилась, и он тоже, и жадно следил за ее реакцией.
– Ах, до чего же красивые качели, Джуниор!
– Тебе нравится?
– Я теперь понимаю, почему ты не хотел железные.
Его рука скользнула выше, обняла ее талию, и он притянул Линии поближе.
– Они не в пример удобнее, скажу я тебе.
– А в какой цвет ты их покрасишь?
– Что?
– Можно они будут синие?
– Синие! – вскричал он.
– Да, такие, знаешь, средне-синие… Не знаю точно, как называется цвет, но темнее голубого и светлее, чем форма у морских офицеров. Средний синий, понимаешь? Наверное, можно назвать шведский синий. Или… интересно, бывает голландский синий? Нет, наверное, нет. У моей тети Луизы на крыльце были качели вот точно такого вот цвета, о котором я говорю. У жены дяди Гая. Они жили в Спрюс-Пайн в хорошеньком крошечном домике. Чудесные люди. Я все жалела, что родители у меня не такие. Мои были… ну ты и сам знаешь, а тетя Луиза и дядя Гай – добрые, общительные, веселые, и без детей, и я всегда думала: «Вот бы мне стать их ребенком». И летом по вечерам, когда тепло, они всегда сидели рядышком на качелях – таких вот очень красивого синего цвета! Может, это средиземноморский синий? Бывает средиземноморский синий?
– Линии Мэй, – наконец перебил он. – Качели уже покрашены.
– Да?
– Да. Они лакированы. Такими и будут.
– Ой, Джуни, а нельзя все-таки покрасить в синий? Пожалуйста? Я вот думаю, что это, наверное, небесно-синий, в смысле, как бывает настоящее небо, такое глубокое синее. Не нежно-голубой цвет, не морской волны и не бледно-голубой, а больше, как бы это сказать…
– Шведский, – сквозь зубы процедил Джуниор.
– Что?
– Шведский синий, ты правильно в первый раз сказала. Я знаю это, потому что на каждом проклятущем крыльце каждого проклятущего дома в Спрюс-Пайн стояла мебель оттенка «шведский синий». Как будто по закону полагалось. Такой простецкий оттенок. Пошлый. Простонародный.
Линии смотрела на него, открыв рот, а Меррик настойчиво тянула отца за руку к дому. Он вырвал пальцы и пошел вперед, оставив семью догонять. Если бы Линии произнесла еще хоть слово, он запрокинул бы голову и завыл, как раненый зверь. Но она молчала.
До переезда ему оставалось одно – пристроить заднее крыльцо. Сейчас там был лишь небольшой цементный пандус – результат одной из немногих битв, которые Джуниор проиграл, хотя неоднократно указывал Бриллам, что их архитектор не предусмотрел места для сумятицы обычной повседневной жизни: для зимней обуви, бейсбольных масок, хоккейных клюшек, мокрых зонтиков.
Джуниор всегда злобно шипел, когда слышал об архитекторах.
Из-за войны ему не хватало рабочих. Двое его людей сразу после Перл-Харбор ушли добровольцами, один переметнулся в «Спэрроуз-Пойнт Шипъ-ярд»[43], и еще пару человек призвали. Поэтому Джуниор снял Додда и Кэри со строительства дома Адамсов и велел отциклевать крыльцо, а остальное доделывал уже сам. Приходил, как правило, вечером и до захода солнца занимался наружными работами, а после перебирался внутрь и трудился в пронзительном свете лампы, которую повесил его электрик.
Он любил трудиться один. Большинство подчиненных, как он подозревал, – молодежь, во всяком случае, – считали его человеком суровым и грозным. Он не возражал. Они обсуждали баб, хвастались, кто больше выпил в выходные, но, увидев его, сейчас же умолкали, и он внутренне усмехался: что вы обо мне знаете, дураки! Но пусть не знают и дальше. Он по-прежнему не гнушался взять в руки молоток, пилу и рубанок, нет, он не гордый, но обычно уединялся в другом месте – резал цоколь, например, пока остальные ставили пристройку. Все трепались, хохмили, подкалывали друг друга, но Джуниор, обычно такой разговорчивый, погружался в молчание. В голове у него наигрывал какой-нибудь мотивчик – для одних работ «Ты мое солнышко», для других «Черничный холм», – и он действовал в такт песне. Одну нескончаемую неделю, пока он устанавливал очень сложную лестницу, его преследовали «Белые утесы Довера», и он уже боялся, что все это никогда не кончится, до того медленно и похоронно тянулось дело. Правда, лестница в итоге вышла – загляденье. Нет радости выше, чем отлично выполненная работа, – великое счастье видеть, как шип точнехонько входит в паз или клин идеального размера, идеально обструганный и вогнанный куда нужно практически без усилий поворачивает шарнир.
Через пару дней после того, как он возил Линии смотреть дом, Джуниор приехал туда почти уже к вечеру, около четырех, и поставил машину у заднего входа. И, вылезая из грузовичка, увидел такое, отчего буквально окаменел.
Рядом с подъездной дорожкой на чехле для мебели стояли качели.
Синие.
О небо, синие! Того самого отвратительного, унылого, бессмысленного цвета; ни рыба ни мясо – шведский синий. Джуниор испытал настоящий шок. Чуть не замахал руками: нет-нет, это галлюцинация, жуткий отголосок юношеских воспоминаний. Потом как-то странно застонал, захлопнул дверцу машины, подошел к качелям. Синие, никуда не денешься. Он нагнулся, тронул подлокотник – палец слегка прилип. Неудивительно, краска явно свежая, пахнет ядрено.
Он быстро огляделся – показалось, что за ним следят. Кто-то затаился в тени, наблюдает за ним, хохочет. Но нет, никого.
Он уже достал из кармана ключ, когда понял, что задняя дверь открыта. Позвал:
– Линии?
Шагнул в дом и увидел у кухонной раковины Додда Макдауэлла – тот вытирал грязной тряпкой кисть.
– Какого черта тебе тут понадобилось? – рявкнул Джуниор.
Додд испуганно обернулся.
– Это ты покрасил качели?
– Ну да.
– На кой? Кто разрешил?
Додд, человек очень бледный, лысый, с белесыми бровями и ресницами, побагровел – веки покраснели, словно вот-вот заплачет – и пробормотал:
– Линии.
– Линии!
– Вы что, не знали?
– А где ты встречался с Линии? – грозно спросил Джуниор.
– Она вчера вечером позвонила. Попросила купить ведерко шведской синей, глянцевой, и покрасить качели. Я думал, вы в курсе.
– По-твоему, я сто лет охотился за твердой вишневой древесиной, платил невесть сколько и заставил тебя проморить ее ровно до того оттенка, что и пол на крыльце, только затем, чтобы потом замазать синей краской?
– Мне почем знать? Ну, думаю, бабы. Понимаете? – Додд развел руками с кистью и тряпкой.
Джуниор заставил себя глубоко вдохнуть.
– Точно, – сказал он. – Бабы. – Хихикнул, тряхнул головой. – Что ты с ними будешь делать? Только вот знаешь, Додд, – он вдруг словно протрезвел, – отныне ты подчиняешься исключительно моих приказам. Ясно?
– Понял, Джуниор. Я извиняюсь.
Додд по-прежнему чуть не плакал. Джуниор успокоил:
– Ладно, ничего. Поправимо. Бабы! – повторил он, хохотнул, развернулся, вышел и закрыл за собой дверь. Ему требовалось время, чтобы совладать с собой.
Она была его бич, его камень на шее. Той ночью в 1931-м, когда он приехал за ней на вокзал и увидел ее у входа – в сером пальто, неровно подшитом и слишком коротком для балтиморской зимы, и в шляпе с широкими волнистыми ПОЛЯМИ, даже и на его взгляд, жутко старомодной, – то ни к селу ни к городу подумал, что она похожа на древесную плесень. Кажется, всю соскреб, ан нет, снова вылезла.
Он почти уже не поехал за ней. Она позвонила ему в пансион, и он, услышав робкое «Джуни?» (больше никто его так не звал), сказанное тонким тягучим голосом, сразу понял, кто это, и сердце его оборвалось и упало куда-то вниз тяжелым камнем. Так и подмывало шваркнуть трубку. Но что толку – все равно попался. Она раздобыла телефон его хозяйки. Одному богу известно как.
Он буркнул:
– Что?
– Это я! Линии Мэй!
– Чего тебе?
– Я в Балтиморе, представляешь? На вокзале! Не мог бы ты меня забрать?
– Зачем?
Секундная пауза. А потом:
– Зачем? – переспросила она, сразу растеряв всю бойкость, и заныла: – Пожалуйста, Джуни, мне страшно. Тут кругом цветные.
– Цветные тебе ничего не сделают, – отрезал он. (В их краях цветных и не видывали.) – Притворись, что не замечаешь, и все.
– Что же мне делать, Джуниор? Как я тебя найду? Ты должен приехать за мной.
Ничего он ей не должен. Она не имеет права ничего от него требовать. Между ними ничего не было. Точнее, было, но – худшее, что случалось с ним в жизни.
Однако он уже понимал, что не сможет просто так бросить ее одну на вокзале. Она же беспомощная, как цыпленок.
Кроме того, в нем крохотным росточком уже пробивалось любопытство. Человек из родных мест! Здесь, в Балтиморе, где ему и поговорить-то не с кем.
Поэтому в конце концов он все же сказал:
– Ну… жди тогда.
– Ой, Джуни, скорее!
– Стой у входа. Выйди через главную дверь и жди, когда я подъеду.
– У тебя машина?
– Естественно. – Джуниор постарался, чтобы это прозвучало небрежно.
Он поднялся к себе за пиджаком. А когда спускался обратно, хозяйка высунула голову из двери своей гостиной. Ее странно золотые волосы вились совершенно непонятными кудряшками – круглыми и плоскими, будто пенни, прилепленные к вискам.
– Все в порядке, мистер Уитшенк? – спросила она.
– Да, мэм. – Джуниор в два шага пересек холл и вышел.
В то время его пожитки целиком укладывались в небольшой чемодан, однако он владел каким-никаким автомобилем. «Эссекс 1921». Купил у коллеги-плотника за тридцать семь долларов еще в самом начале трудных времен, когда всех их поувольняли с работы. Он оправдывал расход тем, что машина поможет в поисках заработка, и так оно и вышло, несмотря на бесчисленные поломки и выкрутасы «эссекса». Сейчас, возрождая к жизни холодный мотор, Джуниор жалел, что не посоветовал Линии ехать на трамвае. Хотя она не справилась бы. Трамвай ей в диковинку. Обязательно заплутала бы где-нибудь. Он и не представлял, как она сумела самостоятельно добраться сюда на поезде – с пересадкой в Вашингтоне, и до этого еще сколько!