Кавалер в желтом колете. Корсары Леванта. Мост Убийц — страница 113 из 138

Я взял пистолет, взвесил его на руке. Это был хороший пуффер, короткоствольный, с колесцовым замком, из тех германских игрушек, какими вооружают наших конных латников. При хорошем порохе, да если зарядить пулей в полторы унции свинца, на пятнадцати шагах пробивает стальную кирасу. Я сунул его за пояс, потом вернулся к себе в комнату и вымыл лицо, чтобы смягчить запах женщины, которым, кажется, пропитался насквозь. Потом взял кинжал, плащ, шляпу и, ни о чем больше не спрашивая, двинулся за капитаном вслед.

Когда вышли на улицу, стало стремительно темнеть, однако город еще какое-то время оставался на свету, меж тем как от самых узких проулков и крытых длинных аркад уже наползала тьма. При свете просмоленных факелов, в сыром воздухе окруженных дрожащими, расплывающимися ореолами, ювелиры закрывали на мосту свои лавки, а на гондолах и шлюпках, проплывавших по Большому каналу, уже зажглись фонари. Перейдя Риальто, мы взяли правей и пошли по широкой улице, слившись с многочисленными прохожими. Я понимал, что капитан Алатристе внезапными маневрами старается сбить со следа умопостигаемых шпионов, а потому старался не терять его из виду ни на минуту и угадывать его дальнейшие намерения. И, как он велел, проворно шел следом, держась в двадцати шагах, лавируя в толпе прохожих и время от времени вставая на цыпочки, чтобы разглядеть его издали. Улица, как уже было сказано, кишела людьми, как солдатская волосня – вшами, и я в очередной раз удивился этому многолюдному мельтешению и коловращению, равно как и полному отсутствию карет и верховых. Будучи испанцем, я отлично знал, что эта растленная республика, построенная на воде теми, кого непонятно как земля-то носила, была сущей клоакой: турки скрепя сердце мирились с ее существованием за то, что она гадила христианам, христиане со скрежетом зубовным – за урон, наносимый туркам, а Провидение терпело венецианцев, которые были не турки и не христиане, но Пилатово семя, оттого, верно, что считало их воздаянием и карой за гадкое поведение тех и других. Да, я знал все это и был уверен, что если бы Господь наш однажды утром проснулся в добром расположении духа и рассудил по справедливости, то, конечно, стер бы этот остров с лица земли – ну или моря. Однако при всем том не мог я не восхищаться этим чудом неиссякаемого богатства, веселья и изобилия, ибо чего-чего там только не было – и на каждом шагу встречал то рослого далматинца, то невольника-эфиопа, то неприступно-важного восточного посла в тюрбане. И, как уж было сказано, шел я, стараясь не терять из виду капитана, и вдыхал ароматы специй, щекотавшие нос, несмотря на холод, но не переставал разглядывать и лавки, которые уже закрывались или зажигали внутри свет, и продававшиеся на каждом шагу волшебные разноцветные стекла, и высокомерных венецианских синьоров в подбитых мехом шляпах и плащах, с золотыми цепями на груди – перед господами шли слуги, готовые зажечь факелы, как только придет в этом надобность, то есть окончательно стемнеет. А равно и дам из хороших фамилий – или прикидывающихся таковыми – в соболях и в шалях белого шелка, поскольку черными мантильями в ту пору покрывали головку женщины иного сорта – те, о ком писал Лопе де Вега:

Кто б на паденье нравов не роптал,

Увидя въяве: барышни-кокетки

Хотя и жмутся к мамочке-наседке,

Но ищут взглядом, кто б их оттоптал?!

Или в других, а на деле – тех же самых, которых описал нам дон Франсиско де Кеведо:

Ты – нравственности перл! Морали кладезь!

Сама Лукреция перед тобой склонится!

Катрен, однако, закруглить наладясь,

Для рифмы назову тебя блудница.

От восхищения Венецией, конечно, теплее становилось на душе, но тело мерзло по-прежнему, заставляя меня ежиться под плащом. А тот, замечу, хоть и облекал плечи баска и уроженца Оньяте, где солнце тоже греет не слишком-то щедро, но под этим мутным, а сейчас почти черным небом от сырости защищал неважно. И так вот шел я, укутавшись в плащ по мере сил, держась на разумном расстоянии от капитана и убеждаясь время от времени, что никто за мной не следует, а если и следует, то существо бесплотное, а значит, невидимое. Как уже сказано, двигались мы от самого Риальто по улице, венецианцами называемой Мандола, улице широкой и очень оживленной, и, когда вдали на углу площади Сан-Анджело показалась остерия «Акуа Пацца»[95], мне пришлось прибавить шагу, потому что капитан свернул вдруг налево и я потерял его из виду. А снова увидел уже на перекрестке двух улочек поуже – Алатристе исчезал в сумерках, которые здесь были гуще, ибо последний свет над зубцами крыш уже уступал место ночному мраку, и, если бы не факел, который горел, распространяя запах смолы, на каменном мостике, я бы не отыскал своего хозяина. А так сумел различить впереди его силуэт: вот он пересек мост и скрылся на другой стороне под аркадами, перекрывавшими всю улицу, и у входа в эту галерею красный огонек над арочной же дверью освещал мраморный барельеф, изображавший чье-то бородатое и мрачное лицо. Я почувствовал, как сводит мышцы такое знакомое ощущение близкой опасности, и совершенно безотчетным движением, распахнув плащ, дотянулся до роговой рукояти моего трехгранного кинжала длиной примерно в пядь, без режущей кромки, но с отточенным, острым как игла острием, способного пробить не то что кожаный нагрудник, а даже не слишком плотную кольчугу – если, конечно, верно направить и сильно нанести удар. Пистолет я носил за поясом сзади, и от его тяжести становилось легче на душе. Еще не дойдя до моста, увидел я в створе улицы почти неразличимые в меркнущем свете очертания каких-то черных фигур – мужских и женских. Слышались сдавленные смешки, приглушенные голоса, негромкое журчание разговора. Я быстро прошел мимо, постаравшись никого не задеть, и никто не обратился ко мне. И в свой черед пересек мост без перил, переброшенный над черной, неподвижной, как масло, водой узкого канала: это и был мост Убийц, а на другой стороне, при свете второго факела, воткнутого в стену, увидел перед самым своим носом голые груди – вернее, чуть было этим самым носом в них не ткнулся.

В Венеции публичные женщины – в тысяча шестьсот двадцать седьмом году, о котором я веду рассказ, насчитывалось их одиннадцать тысяч душ – выставляли свои прелести напоказ с бесстыдством бо́льшим, нежели у нас в Испании или во всей остальной Италии. Выпростать их из выреза – даже зимой – на улице или сидеть в таком виде у окна, прельщая клиента, значило засвидетельствовать, что принадлежишь к здешним, к тутошним. Улица Убийц, получившая свое название по мосту, и таверна, расположенная чуть подальше, были превосходным местом для промысла. Оправясь от первоначального замешательства – сами посудите, сеньоры, каково это: пересечь мост и вдруг узреть пару объемистых грудей, – я убедился, что подобная дичь в здешнем заповеднике водится в изобилии: в полутьме виднелось не менее дюжины женщин, выстроившихся вдоль стен так, что прохожий шел как бы в коридоре из обнаженной плоти, невольно, хоть и ненамеренно, ее задевая, меж тем как хозяйки обращались к нему с предложениями самого нескромного и даже похабного свойства, суля многообразные невиданные блаженства. Немудрено, что я окончательно потерял из виду капитана Алатристе, но утешался тем, что до таверны, где назначена была встреча, оставалось несколько шагов. И вот, разминувшись с последней парой торчком стоявших – от холода, разумеется, – сосков, шагнул через порог заведения.

И, увидев, какая публика его заполняла, тотчас понял, почему встречу назначили именно там. В подобном месте ничего не стоило затеряться и остаться незамеченным. Помещение было весьма обширное, с черными стропилами на потолке, с огромными стеклянными кувшинами в глубине, у задней стены, с длинными столами и табуретами без спинки. Преобладали там, если не считать женщин всех мастей, так называемые bravi – в Италии это понятие объединяет людей, сдающих в аренду свою шпагу, сводников-сутенеров, профессиональных шулеров, мошенников, наемных музыкантов и отставных солдат. А поскольку сии последние, как почти все, кто служит Венеции, принадлежали к разным нациям и говорили на разных языках, то все очень живо напоминало вавилонское столпотворение. Прибавьте к этому смолистый свет факелов, коптящих потолок и затрудняющих дыхание, сально лоснящиеся лица, запах скверного вина вперемешку с вонью блевотины и мочи – задний дворик выходил на берег канала, где с одинаковым бесстыдством облегчались мужчины и женщины, – грязные опилки на полу, хохот да дым из деревянных и глиняных трубок во рту у многих посетителей.

Я спросил вина – мне подали его в грязном щербатом кувшине, но не время было воротить нос, – отыскал взглядом капитана Алатристе, уже усевшегося с доном Бальтасаром Толедо и еще двоими за стол, и, удостоверившись, что особого внимания мой приход ни у кого не вызвал, сам пристроился к столу, и плотно обсевшие его посетители вышеописанного толка слегка потеснились, освобождая место. Устроился на деревянной, сильно засаленной скамье с кувшином в руках, привалился спиной к стене так, чтобы кинжал и пистолет – его ствол и колесико замка больно давили мне на поясницу – оставались скрытыми, и, можно сказать, соколиным оком принялся озирать здешнюю паству – и тех, что сидели с моим хозяином, и тех, что входили с улицы. Лишь пригубив вина – отвратительного местного пойла, по степени мерзости своей достойного уст одного лишь неблагоразумного разбойника, распятого одесную Христа, – я поставил кувшин на стол и позабыл о нем. Поглядывал то в одну сторону, то в другую, всматривался в лица, подмечал, кто как себя ведет, качанием головы и преувеличенно учтивой улыбкой отказываясь всякий раз, как сводник предлагал мне услуги своей подопечной или шулер брался преподать катехизис четырех мастей либо начала ислама, – напомню, если забыли, что карт в обычной колоде столько же, сколько лет было пророку Магомету. И пришел к выводу, что, если по какой случайности начнутся в этом вертепе свалка и поножовщина, ни мне, ни капитану живыми не уйти.