Кавалер в желтом колете. Корсары Леванта. Мост Убийц — страница 129 из 138

– Да, – согласился я. – Давно.

– Надеюсь, ты знаешь, сколько тебе сегодня предстоит сделать.

Я замолчал и нахмурился, словно был задет, что капитан вместо непреложной уверенности всего лишь «надеется». На самом деле его слова звучали потаенной жалобой: он словно сетовал, что из-за обилия моих дел не может поговорить со мной перед расставанием. И жалел, что, кроме как о деле, которое сейчас занимало наши помыслы, а вскоре должно было занять и руки, нам и сказать друг другу нечего.

– Будет трудно, – добавил он.

Он смотрел на меня задумчиво. И – как на близкого. Я бы даже сказал так: мое присутствие, пронимая его до самого нутра, заставляло прочувствовать, как же в самом деле мне будет трудно, и только оно одно не давало ему обрести совершеннейшее равнодушие перед лицом судьбы. Наметанным взглядом старого солдата он оглядел мою экипировку: колет из грубой замши, кожаные гетры, перчатки, шпагу у пояса – я выбрал изделие оружейников из Бильбао, с гардой в виде раковины и коротким, остро наточенным лезвием – и мой верный славный «кинжал милосердия». Словом, железа на мне было – как в бискайской кузнице. Волосы, в ту пору черные и густые, я спрятал под платком, завязанным узлом на затылке, как принято было у солдат галерного флота, – этот обычай я перенял в Неаполе и потом, когда ходили к берегам Леванта. Я всегда покрывал им голову перед дракой, а без него чувствовал себя как хирург без перчаток и перстня, аптекарь – без шахмат или цирюльник – без гитары.

– Себастьян – хороший человек, – добавил капитан.

Я знал его так досконально, что, наверно, мог без труда проследить нить его мыслей. Себастьян Копонс был и в самом деле хороший человек, не размазня и рохля, а настоящий солдат, как и сам Алатристе. И никто лучше арагонца не прикроет мне спину в трудных обстоятельствах. Если не считать капитана, лучшего спутника в том краю, где гремят выстрелы и звенят шпаги, и пожелать нельзя.

– И мавр тоже.

– Да, – кивнул капитан. – И Гурриато тоже.

– И все остальные – не робкого десятка. И отважны, и смекалисты.

Он снова рассеянно кивнул в ответ. И похоже, думал в ту минуту о себе и прочих товарищах – марионетках, пляшущих на ниточках собственных неопределенностей и смутных устремлений, пешках в шахматных партиях владык и властелинов, разменной монетой королей и пап.

– Да, – повторил он. – Люди отменной чеканки.

Он вытащил из кармана несколько свернутых вдвое листков и уставился на них, словно бы в сомнении. Я увидел уже знакомый мне план Венеции и другой – Арсенала, присланный нам капитаном Маффио Сагодино.

– Если что пойдет не так… – начал он, передавая мне первый листок.

– Все будет так! – перебил я и план не взял.

Алатристе мгновение всматривался в меня чрезвычайно внимательно, а потом я заметил у него на губах подобие невеселой улыбки. Потом он подошел к печи, открыл заслонку и сунул бумаги в огонь.

– В любом случае постарайся добраться до этого островка.

– Не потребуется, капитан. Мы увидимся во дворце дожа, когда запустим руки в сундуки с золотом.

Бумаги превратились в пепел. Капитан закрыл заслонку; мы в молчании стояли один напротив другого. Но я уже начал терять терпение: пора было идти.

– Иньиго.

– Слушаю.

Он еще помедлил в раздумье, прежде чем продолжить:

– Знаешь, когда ты был поменьше, я иногда смотрел на тебя, спящего…

Я замер. Такого я никак не ожидал услышать. Мой бывший хозяин по-прежнему стоял у печи, положив руку на эфес.

– Часами смотрел… – добавил он. – Мысли в голове вертел так и эдак. Проклинал свалившуюся на меня ответственность.

Да ведь и я на тебя смотрел издали, внезапно подумал я. Смотрел, как ты угрюмо одевался и пристегивал шпагу, собираясь пойти и заработать нам на пропитание. Как потом, сидя в полутьме нашей убогой комнаты, топил угрызения совести в одиноком молчаливом пьянстве. И слышал, как бессонно ходишь ты всю ночь из угла в угол – так мыкается неупокоенная душа, – поскрипывая половицами, что-то еле слышно напевая или декламируя сквозь зубы, чтобы заглушить боль старых ран.

Все это мгновенно пронеслось у меня в голове. Я хотел было произнести это вслух, но сдержал свой порыв. Ну да, недаром говорится, что зрелость холодна и суха, а юность горяча и влажна, – я побоялся, что голос дрогнет и выдаст нежданную нежность, вдруг затопившую мне душу. Капитан, сам того не зная, пришел мне на помощь.

– Однако на все – свои правила, – произнес он, пожав плечами.

И, отойдя наконец от печи, направился к кровати, где лежали наши плащи и шляпы, – я заметил, что он сменил бобровую шапку на обычную свою широкополую шляпу. Проходя мимо, остановился, придвинулся почти вплотную:

– Никогда не забывай правила. Собственные. У таких, как мы с тобой, это единственное, за что можно уцепиться, когда все летит к чертовой матери.

Зрачки в середине спокойных глаз, по цвету похожих на воду в венецианских каналах, стали черными точками.

– Не забуду, – ответил я. – Этому я выучился у вас прежде всего прочего.

Взгляд его смягчился неожиданной благодарностью. Снова под усами мелькнула и пропала печальная усмешка.

– Не всегда у меня с тобой получалось… – сказал он и опять осекся. – Ладно, чего уж там… Каждый из нас такой, какой есть.

Скрывая слабость – мне не хотелось, чтобы капитан заметил, что я расчувствовался, – я взял плащ, набросил его на плечи, пряча под ним свой арсенал. Алатристе следил за каждым моим движением.

– Но я старался как мог, – добавил он вдруг.

Эти слова, хоть и были произнесены с нарочитой резкостью, не могли не растрогать меня. Ах, чтоб тебя, подумал я в сердцах. Разнюнились тут, как две старые дуэньи, того гляди всплакнем друг у дружки на груди.

– Вы сделали для меня все, что было надо, капитан. И вы, и Каридад Непруха. – Я похлопал себя по левому боку, отчего зазвенела и забрякала моя амуниция. – Я получил кров и оружие. Узнал приемы защиты и нападения, правила грамматики и арифметики, начатки латыни. Пишу хорошим почерком и без ошибок, почитываю иногда книжки, повидал мир… Чего еще мог бы желать для себя сирота, потерявший отца во Фландрии?

– Твой отец хотел бы для тебя иной доли. Чего-нибудь поближе к перу и чернильнице. Лиценциат Кальсонес, преподобный Перес и дон Франсиско попытались было направить тебя по этой стезе… Жаль ничего не вышло.

Я застегнул пряжку плаща и поверх платка надел шляпу, ухарски сдвинув ее набекрень.

– Сегодня ночью мой отец, думаю, мог бы мной гордиться.

– Разумеется. Я говорю лишь, что…

– И мне этого довольно.

И взглянул на дверь, как бы давая понять, что время не терпит. И уже собирался натянуть перчатки, когда капитан протянул мне руку:

– Будь там поосторожней, сынок.

Еще свежее воспоминание о кинжале, приставленном к моему кадыку, заставило меня на миг замяться. Я глядел на эту крепкую, жилистую руку, на костяшках пальцев и на тыльной стороне кисти исполосованную, как гарда заслуженной боевой шпаги, давними шрамами. И потом уже без колебаний пожал ее. До того как все начнется, мы должны были еще увидеться в таверне у моста Убийц, но там вряд ли представился бы случай обменяться хоть несколькими словами.

– И вы себя берегите, капитан.

Я перешагнул через порог и в коридоре, в дальнем его конце, в дверях, ведших на канал, увидел черный против света неподвижный силуэт Гуальтерио Малатесты, который ожидал Алатристе, как демон ночи. Волки в овчарне, сказал я себе. Можно было себе представить, какая резня начнется, когда, рассыпая искры, вылетят из ножен их клинки. Я прошел мимо итальянца молча, не сказав ему ни слова, вышел на улицу и пересек заснеженную маленькую площадь. Ночь была сырая, как носовой платок новобрачной, от холода перехватывало дыхание. У входа в арку я огляделся по сторонам, чтобы убедиться, нет ли кого чужого. Потом укутался в плащ, плотней надвинул шляпу и скорым шагом двинулся к Риальто – на другую сторону Большого канала. Время от времени мне кучками и поодиночке встречались прохожие, но большей частью улицы были безлюдны. Ночь была глубокая, очень темная, однако устилавший землю снег, заглушая звук моих шагов, отчетливей выделял дома, предметы, тени. Кое-где окна светились, и сквозь стекла можно было видеть людей вокруг печек и празднично накрытые столы. Пришло время рождественского ужина, а я, по опыту – чужому, слава богу, – зная, что в бой следует идти натощак, и памятуя, как корчились от боли раненные в живот, выпил перед уходом лишь кружку некоего пойла, сваренного из смолотых заморских зерен под названием кахавé, от которого переставали слипаться глаза и не клонило в сон. На пустой желудок особенно печально было идти мимо харчевен и таверн, откуда доносилась веселая разноголосица и песни, из чего можно было заключить, что празднование Рождества уже началось. Благая ночь. Святая ночь. Ночь, когда появился на свет Христос-младенец. Я думал о том, что в нашем убогом домишке в Оньяте ужинают у очага мать и сестрички, вспоминал, как в детстве встречал праздник рядом с отцом – незадолго до того, как злая судьба привела его под стены бастиона Юлих. И так вот, голодный, одинокий и напуганный, шел я к мосту Убийц. Сталь оружия леденила тело под плащом. Стужа была поистине лютеранская, и казалось – утро не наступит никогда.

IXЗаутреня

В доме донны Ливии Тальяпьеры рождественского ужина не было. Куртизанка стояла у окна в большой гостиной и смотрела в ночь. Комната освещалась только пламенем, потрескивавшим в устье облицованной мрамором печи.

– Пора, – сказал Диего Алатристе.

Донна Ливия не обернулась. На ней был длинный домашний халат, на плечах – шерстяная шаль, а волосы убраны под кружевной чепец. Алатристе, мягко ступая по ковру, приблизился к ней. Сюда, на второй этаж, он пришел попрощаться. Свернутый плащ лежал у него на руке, а в другой он держал шляпу.

– Не опасно ли оставаться здесь?

Женщина, будто не слыша, все так же неподвижно стояла у окна. В красноватом мерцающем свете углей кожа ее казалась, как и прежде, белой и гладко-упругой.