Отряженные брать Арсенал покинули таверну последними. Когда капитан Алатристе исчез за дверью, что было условным сигналом, мы, стараясь не привлекать внимания, парами или небольшими группами тоже потянулись к выходу. Первым тронулись Роке Паредес и четверо его людей, за ними – восьмерка Мануэла Мартиньо. Сохраняя полнейшую невозмутимость, встали вслед за своим старшим и удалились шведы, вскоре после того, как сделали это Пимьента, Хакета и Куартанет. Спустя некоторое время – Копонс и Зенаррузабейтиа, а мы с Гурриато, оказавшись замыкающими, тоже вскоре оказались на улице, где с новой силой принялась кусать нас стужа. Оставив позади мост Убийц и перейдя сначала каналы справа и слева путем, который двадцать раз изучали на плане, чтобы не плутать впотьмах в бесчисленных извивах и изгибах, вышли на длинную, узкую и темную улицу. И набережные, и гондолы по-прежнему укрывал снег, на мостах превратившийся в скользкий лед. Снег поскрипывал под моими башмаками с гетрами и под сапогами Гурриато-мавра, который шагал, завернувшись в свою синюю хламиду и надвинув капюшон. Я вспомнил о татуировке в виде креста у него на щеке и задумался о том, какие мысли о жизни и смерти роятся сейчас в его бритой голове. И позавидовал фатализму, с которым могатас принимал все, что ни посылала ему выбранная им судьба.
– Как ты там, мавр? Все в порядке?
– Уах.
Я охотно поболтал бы с ним еще – хоть полушепотом, – и прежде всего затем, чтобы избавиться от сосущей пустоты под ложечкой, но в нашем ремесле молчание ценилось много дороже слов. «Говори, – сказал какой-то философ, – и я узнаю тебя». И потому я прикусил язык, чтоб не выглядеть жалко. Плачевней вид того, кто болтает, нежели того, кто хранит молчание, и мужчина должен быть подобен боевому коню, который горяч и ретив в скачке, а в стойле – смирен и покоен. И потому хоть и шли мы с Гурриато рядом, но каждый был глубоко погружен в собственные мысли. Чтобы отвлечься от предстоящего – и неминуемого, – я вспоминал Анхелику де Алькесар (хотя то была одна из тех ночей, когда мне казалось, что мы с моей возлюбленной пребываем в совсем разных мирах и она так далеко от меня и моей жизни, что, пожалуй, никогда и не вернется) или думал о злосчастной судьбе бедной служаночки Люциетты. А порою, обретая плоть в воображении моем, тянул ко мне лапы венецианский лев – раза два мне это уже снилось в последние ночи. Но коли выбирать все равно не приходилось, я старался утешаться старой солдатской поговоркой насчет того, что, мол, смерть гонится за тем, кто бежит от нее, но забывает про того, кто смело глядит ей в лицо… Когда мы проходили по-над каналами, я дрожал от холода и даже иногда стучал зубами, но, боясь, как бы мавр не истолковал это в нелестную для меня сторону, старался унять озноб, плотнее кутаясь в плащ. Когда же наш путь пролегал по мосту или по широкой улице, где было светлее – от факела ли над воротами, от фонаря, свечи или лампы за окном, – мне удавалось различить выделявшиеся на заснеженной земле темные силуэты моих сотоварищей, шедших впереди.
В ночи, где-то в отдалении, звонили колокола Сан-Марко.
– Еще полчаса, – сказал Малатеста.
По примыкающим к Мерсерии улицам народу ходило мало, однако снег был испещрен следами подошв, превративших его в каток. Факел освещал вход в узкую галерею, куда итальянец и вступил без колебаний. Диего Алатристе, бездумно шагавший по улице, последовал за ним. И едва не наткнулся на неразличимую в темноте фигуру своего спутника. Тот негромко стучал в какую-то дверь. Старуха в трауре отворила, и свеча у нее в руке озарила то, что было внутри. Судя по всему, они попали в кладовую какой-то съестной лавки: кругом тесно стояли мешки и бочки, свисали с потолка окорока и колбасы. Обменявшись с Малатестой несколькими словами по-итальянски, старуха воткнула свечу в шандал и удалилась, оставив их одних. Малатеста, сбросив шляпу, плащ и колет, отодвинул мешки и извлек из-за них ящик, где оказались одежда, вооружение и два блестящих латных ожерельника.
– Обернемся венецианцами, – сказал он.
Высвистывая свое излюбленное «тирури-та-та», он переоделся офицером, а Диего Алатристе тем временем спрашивал себя, чего здесь было больше – совершеннейшего равнодушия или желания испытать его, капитанову, честь. Сам он ограничился лишь тем, что сменил свой бурый грубошерстный плащ на зеленый, принятый у гвардии дожа. После краткого колебания решил все же отказаться от шитого офицерского колета, оставшись в своем кожаном, от которого проку и толку будет значительно больше, но все же надел зеленую перевязь и сверкавший полированной сталью ожерельник с изображением венецианского льва, полагавшийся заступавшим в караул. И, помимо пуффера со взведенным курком, сунул за пояс еще два пистолета, убедившись прежде, что они хорошо смазаны и заряжены. Весь этот тяжеловесный арсенал сковывал движения. Но действовал успокаивающе.
– Готов? – спросил Малатеста.
Губы его были механически растянуты в рассеянной улыбке. Он уже не насвистывал. Создавалось впечатление, что мысли его, каковы бы они ни были, существуют совершенно отдельно от этой улыбки. Алатристе отметил, что впервые видит итальянца не в черном с ног до головы. Теперь он казался неотличим от капитана гвардии дожа, и даже на шляпе у него, из-под которой сверкали чернейшие змеиные глаза, развевалось зеленое перо. И этот новый облик, заключил Алатристе, как, впрочем, и его собственный – шляпа, на которой он сменил перо, плащ и латный ожерельник, – наверняка позволит проделать в капелле Святого Петра необходимые двадцать шагов, прежде чем те, кто окажется к этому времени рядом и жив, успеют опомниться.
– Готов, – ответил капитан.
В тусклом свете изборожденное оспинами и шрамами лицо Малатесты напоминало лунную поверхность. Злобно-насмешливая улыбка уже исчезла. Темная впадина искривившегося рта.
– Все ясно?
Диего Алатристе кивнул, не разжимая губ.
«Ах вот, значит, как ведет себя итальянец перед делами подобного рода», – подумал он, вглядываясь в давнего недруга. Он видел, как напряжено лицо, слышал хрипотцу его голоса – и все это с такого близкого расстояния, что казалось, мог бы прикоснуться и к самым мыслям его. «Ничего нового не узнал, – сказал он себе, – и разницы никакой. Я поступаю точно так же. Ну разве что у итальянца наблюдается излишняя словоохотливость да вот эта совсем недавно исчезнувшая улыбка, от которой лицо становилось похоже на маску, – так что же, такие у него особенности». И Гуальтерио Малатеста, хотя (как и все) тоже хочет жить, однако безропотно готов умереть (как очень немногие). И Диего Алатристе, машинально отметив все это для себя, словно бы потому, что подобные сведения могли пригодиться в будущем – если, конечно, предположить, что будет оно, будущее это, – перестал об этом думать. Не время было сейчас расхолаживать или, наоборот, греть душу тем, что не имело отношения к предстоявшему в ближайшие минуты. И, бессознательно руководствуясь давним навыком ремесла, он размышлял, как обычно, о месте, об угрозе, о защите, о пути к отступлению. А когда будет пройдена точка, из которой еще можно повернуть назад, останется только слепо доверять всегдашним, привычным правилам. Железным правилам старого солдата. Холодному расчету.
– Тогда – за дело, – сказал Малатеста.
И, завернувшись в зеленые плащи, они плечом к плечу снова вышли на заснеженную улицу. С лагуны задувал студеный бриз, ледяной ветер кусал щеки, но Алатристе больше не обращал на это никакого внимания: зорко вглядываясь в местность, подмечая малейшую подробность пейзажа, он под плащом ощупывал тот пистолет, который собирался выхватить первым; дотрагивался локтем до рукояти кинжала, убеждаясь, что легко и споро сможет достать его из ножен. И так вот, готовый к любой неожиданности, к любой угрозе, сосредоточившись на том, что каждый шаг приближает его к Сан-Марко, он вместе со своим спутником вступил на площадь Каноника – выбеленная мостовая, поседевшие от снега гривы мраморных львов справа, а прямо – мрачная громада собора, озаренная лишь расплывающимся в тумане пламенем двух факелов.
«Что бы ни было там, – подумал капитан с вошедшим в привычку фатализмом, – но уходить буду вот здесь. Да, придется, наверное, вновь пересечь площадь, но невредимым доберусь до улиц, что сейчас мы с Малатестой оставили позади. Уходить буду с ним или без него. Потом пять мостов налево до канала. Если переберусь на другой берег, шансы возрастут, пусть и ненамного. Я так думаю. Вернее, мне хочется так думать. По крайней мере, это позволит драться не очертя голову».
Во рту у него пересохло, язык стал как терка, так что, случись под рукой вино, капитан выпил бы единым духом пол-асумбре. Он скосил глаз на Малатесту, решительно шагавшего рядом, – мрачный профиль под низко надвинутой шляпой, подсвеченный факелами четкий силуэт на скрипевшем под ногами снегу. Итальянец извлек откуда-то из-под одежды большой ключ. Они уже подошли к зарешеченной калитке рядом с домом, вплотную примыкающим к северной оконечности поперечного нефа, когда вновь, совсем близко, а потому оглушающе, грянули колокола – и целая стая голубей, вспорхнув с балюстрад и карнизов собора, разлетелась в желтоватом сумраке во все стороны. В Сан-Марко начиналась заутреня.
В темноте, прижимаясь к стенам домов, соседних с собором Сан-Мартино, сторожко двигались двенадцать теней. И я был одной из них и шел между Гурриато и каталонцем Жорже Куартанетом, а на некотором отдалении от нашего отряда подвигались шведы. Мы были уже в сотне шагов от ворот Арсенала. Снег позволял различить слева впереди темные очертания караульного помещения, известного под названием «кордегардия Сан-Марко», и перед ней – высокую мачту, на которой сейчас не было флага. Если напрячь зрение, можно было увидеть на нашем берегу канала одну из башен водных ворот Арсенала, открывавших судам доступ внутрь.
– Пошли, – сказал Себастьян Копонс.
Я, как и все остальные, раздел свою красавицу – то есть обнажил шпагу – и, по-прежнему хоронясь у стены, где мрак был гуще, прошел еще немного. Закинул полу плаща за левое плечо, чтобы не сковывал движений, и скрепил шнуром. Теперь под треугольным фронтоном отчетливо виднелись железные ворота Арсенала – черные на белом. Как мы и ожидали, они были открыты, и горевший внутри фонарь выхватывал из темноты полдесятка неподвижных фигур в плащах. Замысел состоял в том, что Маффио Сагодино со своими далматинскими наемниками будет ожидать нас у ворот и сопроводит внутрь. И он выполнил уговор, потому что вскоре я узнал его. Уже перестав таиться и оставив предосторожности, мы вышли на свет и поторопились пересечь плац перед Арсеналом. Напряжение было велико, и, прибавив шагу, я поравнялся с Копонсом. А за спиной слышал размеренное глубокое дыхание Гурриато-мавра, который шел за мной по пятам. Я уже упомянул, что напряжен был, как пружина арбалета, и готов к неминуемой схватке, и чувствовал, как с каждой минутой все сильней бьется сердце, заставляя кровь стучать в висках и на запястьях. Но при этом, будучи малым обстрелянным и ушлым, старался, чтобы котелок не раскалялся чересчур, а варил исправно, и был внимателен и осмотрителен на предмет того, не хочет ли кто на свой манер поздравить нас с добрым утром. Ибо нет худа в том, что внимательно смотришь, куда ставишь ногу, и даже в самом героическом порыве не забываешь о благоразумии. Может быть, как раз потому, что следовал этому правилу, и заметил я, проходя в ворота, что-то не то. На первый взгляд все было как должно, и капитан Сагодино ждал на том месте и в то время, как условились, но одна подробность вдруг вселила в меня беспокойство: сам Сагодино был с непокрытой головой и безору