хорошо, если возьмут мавра на борт. И, не чиня никаких препятствий, они приняли на веру христианскую веру нашего могатаса, а его самого – в состав экипажа, внеся в судовую роль под именем Гурриато из Орана и положив ему одиннадцать реалов жалованья в месяц. И – быть по сему: с этой минуты новый гребец, нечувствительно восприявший таинство крещения, сделался добрым католиком и лицом, состоящим на службе у короля Испании, против чего возражать нимало не намеревался, а потому, явив предусмотрительность и хитроумие, лишился знака своего воинского достоинства – пряди на макушке, – оставшись с наголо обритой, как у всякого галерника, головой, а чалму, сандалии, шаровары и прочее мавританское платье сменив на штаны, полотняную куртку, красную нижнюю сорочку-альмилью и берет, так что из всей своей прежней амуниции сохранил при себе лишь кинжал, заткнутый, как и раньше, за кушак, да полосатый бурнус, которым укрывался по ночам или в непогоду – вот примерно как сейчас, когда свежий попутный ветер делал усилия гребцов ненужными. Что же касается татуировки и серебряных серег в ушах, то он у нас в команде был не единственный, кто блистал такими особенностями.
– Странный малый этот мавр… – заметил Себастьян Копонс.
Не скрывая радости от того, что Оран давно скрылся позади, арагонец сидел у поскрипывающей фок-мачты под сенью вздутого восточным ветром паруса.
– Не странней, чем ты да я, – отвечал ему Алатристе.
Он целый день наблюдал за могатасом, а тот издали совсем не отличался от прочей гребной братии – каторжан и рабов, насильно усаженных на весла, закованных в кандалы по рукам и ногам. Из двухсот обитателей гребной палубы едва ли набралось больше полудюжины завербовавшихся по своей охоте – ну или оттого, что охота шла за ними. Имелось также известное количество и «добровольных галерников» – такой вот чисто испанский оксюморон объяснялся тем, что по причине вечной нехватки людей на королевских галерах и в берберских гарнизонах каторжников, отбывших свой срок, на свободу не отпускали, а заставляли делать то же, что и прежде, но уже за плату. Предполагалось – пока им на смену не прибудет новая партия сосланных на галеры по приговору суда, но поскольку обычно происходило это с большими задержками, то, отмахав веслами по два года, по пять, а иные и по восемь-десять лет, впрочем, до конца десятилетнего срока мало кто дотягивал, – арестанты – даже и не скажешь: волей-неволей, ибо именно что неволей, – оставались здесь еще на несколько месяцев, а то и лет.
– Гляди, – сказал Копонс. – Молятся, а ему хоть бы хны. Будто и впрямь не из них.
Ветер, как я уже говорил, был благоприятным, и гребцы всех перечисленных мною разрядов – и каторжане, и вольные, и задержанные в силу необходимости – предавались блаженной праздности. Вся эта публика разлеглась на скамейках-банках, справляла нужду за борт или в гальюнах на носу, била вшей, починяла одежонку или мастерила что-то по заказу моряков и солдат. Рабам, пользовавшимся доверием начальства, позволялось снять цепи и свободно ходить по всему кораблю, устраивать постирушку в морской воде или помогать нашему коку стряпать: от плиты, помещавшейся по левому борту между грот-мачтой и кормовой надстройкой, валил ароматный пар – там упревали тушеные бобы. Десятка два гребцов – почти половину их у нас на галере составляли турки и мавры – воспользовались затишьем, чтобы сотворить один из пяти ежедневных намазов: обратясь лицом на восток, стали на колени и, то утыкаясь лбом в настил, то выпрямляясь, затянули хором: «Ла-иллях-иль Алла, уа Мухаммад расул Алла», то есть «Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет – пророк его». Команда и солдаты смотрели на это и молиться не препятствовали, однако и мусульмане, стоило лишь комиту щелкнуть бичом, когда на горизонте показывался парус или ветер стихал и звучал приказ разобрать весла, вмиг прекращали молитву и принимались грести, звоном своих кандалов вторя плеску воды под лопастями. На нашей галере все службу понимали.
– Так оно и есть, – ответил Алатристе. – Я думаю, он и в самом деле ниоткуда, как сам сказал.
– Полагаешь, врет насчет того, что племя его раньше было христианским?
– Может, и не врет. Ты ж видел – крестик на скуле? А вечером он рассказывал про бронзовый колокол, спрятанный в пещере. У мавров колоколов нет. Меж тем во времена готов, когда пришли сарацины, многие не пожелали отречься от святой веры и бежали в горы. Конечно, за столько веков вера-то повыветрилась, но остались обычаи, воспоминания… Всякая такая штука. Да и борода у него отдает в рыжину.
– Может, мастью в мать удался.
– Может, может… А только ты присмотрись – и увидишь: он себя мавром не считает.
– Ни мавром, ни христианином.
– Мне-то хоть мозги не полощи, Себастьян… Сам-то за последние двадцать лет сколько раз был у мессы?
– Сколько раз не смог отвертеться, столько и был, – рассудительно промолвил арагонец.
– А какие именно Божьи заповеди нарушал с тех пор, как пошел в солдаты?
Копонс сосредоточенно посчитал на пальцах и ответил угрюмо:
– Все до единой.
– И что же – это помешало тебе воевать за короля?
– Еще чего!
– То-то и оно.
Диего Алатристе продолжал наблюдать за Гурриато, а тот, свесив ноги, сидел на борту и созерцал морской простор. По словам могатаса, он впервые оказался на корабле, однако, несмотря на мертвую зыбь, в которую мы попали, едва лишь скрылся из виду крест Масалькивира, от качки и морской болезни, от нее проистекающей – о-о, и сколь еще обильно! – не в пример прочим, не страдал. Секрет, как он уверял, был в том, что по совету одного мавра положил поближе к сердцу листик шафрана.
– Так или иначе, выносливый малый оказался. Быстро осваивается, – сказал Алатристе.
Копонс издал утробный стон.
– В отличие от меня. – Он вымученно улыбнулся. – Я не так давно изверг из утробы все, что там было… Видно, ничего не захотел забирать с собой из Орана…
Алатристе кивнул. В свое время ему самому нелегко далась привычка к тяготам галерной жизни – теснота и скученность, когда люди постоянно трутся боками в замкнутом пространстве и мозолят друг другу глаза, грызут каменной твердости, червивые, со следами мышьих зубов сухари, которые черта с два размочишь, пьют безвкусную и протухшую воду, терпят насмешки матросов, сносят вонь и смрад… И кожа зудит под одеждой, стиранной в соленой воде, и спишь вповалку на голой палубе, со щитом взамен подушки под головой, и нежное тело твое беспрестанно язвят то зной, то ливень, а по ночам в открытом море – холод, сырость, обильная роса, от которой, говорят, тебя удар хватит или глухота постигнет. Не говоря уж о качке, выматывающей душу, выворачивающей нутро, о ярости штормов, об опасностях морских боев, когда дерешься на шаткой, ходуном ходящей палубе, ежеминутно рискуя сверзиться в море. И все это происходит в изысканном обществе самой что ни на есть отборной сволочи, сосланной на галеры, а перед тем подвергнутой телесному наказанию, то бишь выдранной публично: еретиков, фальшивомонетчиков, верооступников, лжесвидетелей, святотатцев, мошенников, растлителей, прелюбодеев, воров, грабителей и убийц, никогда не расстающихся с засаленной колодой или с костями. Впрочем, не лучше и моряки с солдатами, ибо там, куда они сходят на берег, – в Оране для вразумления остальных одного пришлось даже повесить – не остается курятника, который бы они не распотрошили, огорода, который бы не опустошили, вина, которого бы не выжрали, еды и одежды, которых бы не забрали, женщины, которая сберегла бы честь после встречи с ними, мужчины, которого бы они не зарезали или не избили. Ибо, как говорит старинное присловье, Господу виднее, кому послать холеру, кого – на галеру.
– И ты всерьез полагаешь, из него выйдет солдат?
Копонс снова уставился на мавра. И Алатристе тоже. Потом как-то неопределенно передернул плечами:
– Поглядим. Сейчас он, как сам того хотел, познаёт мир.
Арагонец с пренебрежением ткнул пальцем в сторону гребной палубы и тотчас красноречиво поднес его к носу. Если бы не свежий ветер, надувавший паруса, то от гальюнного смрада, соединенного с витающим над куршеей зловонием немытых тел, скученных среди весел, бухт каната, каких-то тюков, дышать было бы совсем нечем.
– «Познаёт мир»… Это ты, пожалуй, загнул, Диего. – Все еще недоумевая, он приподнялся на локтях и вымолвил: – И чего мы его с собой тащим?
– Никто его не тащит. Своей волей пошел.
– А тебе не странно, что так вот, за здорово живешь, он выбрал нас в товарищи?
– Ну, если вспомнить, с чего все началось, то не за здорово живешь… Сам-то подумай, черт возьми… Товарищи тебя выбирают, а не ты их.
Он еще некоторое время смотрел на могатаса, а потом, слегка сморщившись, добавил задумчиво:
– В любом случае это звание он еще не заслужил.
Копонс погрузился в размышления, осмысляя эти слова. Потом снова утробно простонал и молчал, пока Алатристе не спросил:
– Знаешь ли, Себастьян, о чем я думаю?
– Понятия не имею, чтоб меня громом убило! Черт тебя знает, о чем ты думаешь.
– А думаю я, что ты как-то переменился. Словоохотлив стал.
– Неужто?
– А вот ей-богу.
– Это все Оран. Слишком долго я там проторчал. Намолчался.
– Очень может быть.
Арагонец сморщил лоб. Потом, сдернув платок с головы, обтер взмокшие от пота лицо и шею.
– А это хорошо или плохо? – осведомился он через минуту.
– Почем мне знать? Просто отмечаю перемену.
– Ага…
Копонс устремил взор на свой платок, словно отыскивая в нем ответ на этот сложный вопрос.
– Просто-напросто я старею… – пробормотал он наконец. – Годы берут свое, Диего. Ты ж видал Фермина Малакальсу? Сравни, какой он был и что с ним сталось теперь.
– Да, конечно… Слишком много всякого за плечами… Наверно, и впрямь от этого…
– Наверно.
Я же в то время находился на другом конце корабля, неподалеку от мостика, и наблюдал, как штурман по звездам определяет место. Надо сказать, что к своим семнадцати годам я был юноша смышленый и любознательный и с жадностью усваивал все, что видел. Так продолжалось едва ли не всю мою жизнь, и пытливости своей обязан я до известной степени умению сносить удары судьбы. Помимо весьма полезных зачатков судовождения, коему начал я учиться, едва ступив на борт «Мулатки», в сем затворенном мире открылось мне и немало иных навыков и умений: начиная от лечения ран, которые в море из-за влажного и соленого воздуха затягиваются в совсем иные, нежели на суше, сроки, и кончая той наукой, которую постигал в Мадриде, когда был желторотым школяром, во Фландрии, когда мог почесть себя бакалавром, и на королевских галерах, где ходил уже не менее чем в лиценциатах, ибо Господь Бог или Сатана наделил род людской разнообразием столь же богатым, сколь и опасным. И многие здесь с полным правом могли бы отнести к себе строки дона Франсиско де Кеведо: