Кавалер в желтом колете. Корсары Леванта. Мост Убийц — страница 99 из 138

Ну а про ту печальную участь, что выпала Риму, отданному во власть победителям, понаписано очень много, и к этим книгам отсылаю я любознательного читателя. Он узнает – и лучше, чем я бы мог ему про это рассказать, – что всему виною были подлый нрав, злая воля и нечеловеческая жадность папы Клемента Седьмого, решившегося сыграть на руку Франции, вступить в антииспанскую лигу и воспрепятствовать тому, чтобы на голове Карла, помимо императорского венца, утвердилась и корона неаполитанских королей. Узнает и о том, что в ужасные дни, последовавшие за взятием Рима, так же мало боялись Бога, как стыдились людей, разоряя церкви и святыни заодно с дворцами вельмож и домами простых горожан. Сорок тысяч убитых – таков был итог, и живые порою могли бы позавидовать павшим, ибо ярость победителей не щадила и соотечественников, включая и послов Испании и Португалии; и если германские ландскнехты, свирепые, беспощадные и упитые, как и положено немцам, вспоминали о своем лютеранстве – да, такие вот имперские парадоксы, – чтобы свести давние счеты с любым патером, епископом или кардиналом, до какого только могли дотянуться, то испанцы, к прискорбию, не уступали им в издевательствах, бесчинствах и зверстве, каких не видано было и в землях дикарей-карибов. Солдаты врывались в дома, убивали всякого, кто пытался сопротивляться, грабили и насиловали, обращали в рабство богатых людей, сотнями бесчестили монахинь, гоняли по улицам в шутовских процессиях священников и монахов. Всеобщая резня, бессчетные жертвы. В скором времени приняли во всем этом участие шайки дезертиров, разбойников и разнообразного отребья, которые, как стервятники, ища поживы, всегда следуют за войском, – и в городе на несколько месяцев воцарился сущий ад. Немцы и испанцы, оспаривая женщин и добычу, грызлись меж собой, как псы, и любую матрону или девицу, попавшую им в руки, насиловали, проигрывали в кости, обращали в проститутку или наложницу. А потом, пресытившись, выбрасывали из казарм на потеху и поругание вышеуказанному сброду, кружившему там же, и в конце концов – на погибель от рук этой мрази. Хорошо передает обстановку романсеро, сложенный в то время о взятии Рима:

По семи холмам несется

Вопль горестный и стон:

Дочерей лишают девства,

Сыновей ведут в полон.

Ну а я, знающий, какие бесчисленные беды обрушились на город сто лет назад, не переставал дивиться, что жители его, узнавая во мне испанца, не кривились злобно, не плевали в лицо, не набрасывались с кулаками. И это лишний раз убедительнейшим образом доказывало, что человеку свойственно забывать великие горести и стараться совершенно изгладить их из памяти. Иные видят корень этого в доктрине христианского всепрощения, но я, солдат по ремеслу и по обстоятельствам, то есть тот, кому на протяжении долгой и изнурительной жизни чаще случалось быть палачом, нежели жертвой, считаю, что так показывает себя склонность человека примиряться с действительностью. И проявляется здесь инстинкт выживания, переплетенный с сиюминутными надобностями и с интересом к будущему, позволяющий вслед за Сенекой сказать, что забвение обиды есть лучшее отмщение. Впрочем, иные – и мы с капитаном Алатристе в их числе – с этим не согласятся и заявят, что есть способ отомстить и получше, а именно: сунуть обидчику в кишки шесть дюймов хорошей толедской стали.


Стоя в приемной дворца Мональдески, Диего Алатристе видел в открытое окно церковь Тринита-деи-Монти на крутом склоне, поросшем сорняками и заваленном мусором. По всему дому стучали молотки, перекрикивались рабочие. Во дворце, номинально считавшемся резиденцией испанского посла в Риме, кипела работа. Везде стояли ко́злы, сновали маляры и штукатуры, и широкая лестница из камня и дерева, по которой капитан и дон Франсиско поднялись на второй этаж, гудела и скрипела под ногами. На самом деле, пояснил Кеведо, посол бывает здесь лишь изредка, потому что проводит почти все время на великолепной вилле Медичи, расположенной на горе, за церковью Тринита и за Пинчо. Дворец Мональдески, который уже стали называть «Палаццо ди Спанья», короне не принадлежит: он взят в аренду на то время, пока не будет определен его статус. Граф-герцог Оливарес – человек, родившийся в Риме, где его отец был послом, – мечтал превратить это шестиэтажное величественное и очень удачно расположенное здание в цитадель и средоточие испанской дипломатии. И попутно – насолить кардиналу Ришелье, тоже имевшему виды на палаццо.

Алатристе был с непокрытой головой – шляпу, плащ и портупею со шпагой и кинжалом он отдал слуге. По настоятельной просьбе дона Франсиско, собираясь сюда, он тщательно вычистил свои солдатские сапоги, надел чистую сорочку с валлонским воротником и как мог привел в относительно божеский вид платье – собранные под коленями полотняные штаны и замшевый колет с костяными пуговицами. В одном из больших зеркал на стене мельком оглядел себя – сухощавого, жилистого, среднего роста, по обыкновению коротко стриженного, с густыми усами, с внимательными глазами, меняющими цвет, как морская вода. Со шрамами на щеках, на лбу, на руках. «Вы из тех людей, капитан, – ласково улыбаясь, сказал ему дон Франсиско, покуда они завтракали в остерии кашей и дынным вареньем, – которые вживе являют то, что изображают обычно на гравюрах».

Глаза Алатристе задержались на большой картине: это было батальное полотно, где в немыслимом ракурсе и с нарушенной перспективой на фоне зимнего пейзажа, то есть на дальнем плане, представлен был осажденный город. На среднем плане тянулись оборонительные линии, траншеи и войска, идущие в атаку, а на переднем – справа и слева – в сопровождении тощих верных псов, под знаменем с Андреевским крестом шли на приступ солдаты. Оборванные, обтрепанные, почти в лохмотьях, в бесформенных шляпах и продранных дырявых плащах; однако внимательный наблюдатель, знающий, что внешность обманчива, отметил бы, как умело несет это свирепое воинство оружие – пики, шпаги, аркебузы – и в каком неукоснительно строгом порядке держит строй, уходящий к самым траншеям. Алатристе, как ни старался, не мог узнать место действия. А ведь в свое время и сам мог быть под стенами осажденного города. Хальста, Амьена, Бомеля? Остенде, или Берг-оп-Зоома, или Юлиха? Или Бреды? За тридцать-то лет столько было этих осад и штурмов, что в его памяти все воюющие города стали неотличимы один от другого. Тем более что уж ему-то никогда не доводилось смотреть на битву так вот, сверху, издали, с птичьего полета – это больше подобает полководцам, которые на переднем плане полотен, написанных, чтобы увековечить их славу и блеск, при полном параде, красуясь верхом на вздыбленных скакунах, бестрепетно указывают жезлом на врага. Нет, в воспоминаниях капитана Алатристе неизменно скуден был пейзаж и куц обзор, и видел он это все вплотную, и точка его зрения не поднималась выше бруствера: какая там перспектива в грязи и сырости траншей, в голоде, холоде и вечном недосыпе, в шмыгающих под ногами крысах, в клопах, вшах и блохах, которыми кишит одеяло, в дожде, под которым безнадежно мокнут часовые, в кровопролитных атаках, в резне нос к носу и пальбе в упор? Служба такая. Такое уж ремесло у верной пехоты его католического величества, воюющей с целым светом, измытаренной, плохо оплачиваемой, ненасытно-алчной до трофеев и добычи, склонной иной раз взбунтоваться, но под неприятельским огнем – неколебимо стойкой, а в рукопашной – беспощадно мстительной. Даже в лохмотьях неизменно остававшейся горделивой и грозной.

Бесшумно, не скрипнув смазанными петлями, отворилась дверь. Диего Алатристе заметил это, когда она уже была открыта, и, обернувшись, увидел, что с порога смежной комнаты, обставленной дорогой мебелью и устланной коврами, смотрят на него три человека. Один из них был дон Франсиско де Кеведо. Другой – высокий, осанистый, одетый в зеленый атлас, затканный серебром, с золотой цепью на шее. Третий – длинноволосый и усатый, с клочком волос под нижней губой – был весь в черном, и однотонность костюма нарушали только белый накрахмаленный воротник сорочки и крест ордена Сантьяго, вышитый красным на груди слева. Все трое продолжали молча рассматривать Алатристе. И он, почувствовав себя неловко от этих пристальных взглядов, сделал легкий почтительный поклон, ожидая, что Кеведо подаст какой-нибудь знак, но поэт оставался бесстрастен и смотрел точно так же, как остальные двое, и лишь спустя минуту чуть повернул голову к зеленоатласному и очень тихо произнес несколько слов. Тот кивнул, не сводя глаз с капитана. Алатристе по наружности и осанке догадался, что это, наверное, дон Иньиго Велес де Гевара, граф Оньяте, посол Испании в Риме, по словам Кеведо – приближенный короля и ставленник Оливареса. Кто такой кабальеро в черном – осталось неизвестным.

Прошло еще полминуты, и вельможа с золотой цепью дважды кивнул, как бы давая понять, что удовлетворен. Длинноволосый закрыл дверь, и Диего Алатристе вновь остался в одиночестве. Звякнул где-то колокольчик, и вскоре показавшийся из другой двери слуга повел его вниз по лестнице. Наконец капитан очутился в комнате с выбеленными голыми стенами, где, кроме стола и четырех стульев, стояла железная печка с трубой до потолка, а в зарешеченное окно виднелась площадь с Палаццо-ди-Пропаганда-Фиде[86], на который указал капитану дон Франсиско, когда они вышли из кареты, доставившей их с улицы Орсо. Алатристе еще смотрел в окно, гадая, за каким дьяволом он тут торчит и чего дожидается, когда за спиной у него отворилась дверь. И, еще не успев обернуться и взглянуть на вошедшего, услышал музыкально высвистанную руладу. От столь знакомого ему зловещего «тирури-та-та» по коже побежали мурашки. Капитан повернул голову так резко, напряженно и настороженно, словно сам Сатана тронул его сейчас за плечо.


– Мне это по вкусу, – промолвил Гуальтерио Малатеста.

Он был, как всегда, в черном с ног до головы. Без шляпы, без плаща. Зато с издевательской усмешкой, зазме