Когда судили человека за проступок, который он совершил, еще не каждого в штрафбат пошлют – ведь ему надо доверять оружие. Поэтому их не так уж и много было. Я несколько эпизодов расскажу.
Впервые я столкнулся с военным трибуналом в начале 43-го года под Ростовом, когда солдат дезертировал из нашего полка. Его осудили открытым способом, как положено, и тут же расстреляли перед всеми. Это еще я в стрелковом полку был на Миусе. Я тогда впервые узнал о трибунале. В каждой части был так называемый представитель особого отдела – тогда назывались они СМЕРШ. Мы знали, что СМЕРШ – «Смерть шпионам!» переводится, и считали, что это обыденное название. Это контрразведка. Оказывается, это было официальное название.
Мне пришлось побывать в качестве свидетеля там на допросе. Обычно же, когда случается что-то выходящее за рамки, то представители присутствуют при этом. Они набирали стукачей. А то, что они были, я, как комсорг, знаю, мне и самому предлагали. Трудно было, но я отказался. Мне тогда предлагали кандидата в члены партии, он меня уговаривал – старший лейтенант, я говорю: «Честно говоря, противно слушать! (Может, мне человек еще хороший попался.) Я, насколько знаю вокруг себя людей, они настолько патриоты, настолько люди готовы все сделать! Ты не трогай меня. Если надо будет, я к тебе первый приду – и доложу!»
Второй сильнейший контроль в армии, который был, – со стороны политработников. Особенно он касался командного состава. Мне не раз приходилось наблюдать. Дело в том, что солдат ограничен рамками устава и за ним постоянно смотрят. А за командирами, у которых есть больше возможностей и выпить и т. д., смотрят меньше. Так вот, большую очень роль и в патриотизме, и в налаживании дисциплины сыграли как раз политруки. Никого они, конечно, в партию вступать не заставляли в армии, а вот я вступил в очень тяжелое время. Ну, зачем мне – рядовому – в такое тяжелое время вступать в партию?! Ради карьеры?! Какая там может быть карьера? Носи пулемет и стреляй! Единственная моя была карьера и привилегия – это впереди всех идти – так же, как и комсорга. Политруки писали каждый день донесения, командир – свое, политработник – свое: о состоянии человеческого фактора.
Ну и о трибунале. Уже будучи в кавалерийском корпусе, у нас во взводе произошел нехороший случай. Командир взвода, латыш, по фамилии Лукашек, это подлинная его фамилия. Как ни странно, он в летах был, а звание – лейтенант. Когда мы попали в крупный бой, у нас остался из четырех командиров взводов только один он, а нас со 150 человек всего где-то 45–50. Вместо взвода отделение – человек 15. Это была Корсунь-Шевченковская операция – Гуляйполе, где-то там Махно когда-то гулял, это левобережье Днепра. Когда ликвидировали мы эту группировку, а немцы ее снабжали с воздуха – бросали парашюты с боеприпасами и едой, очень много этих парашютов попало к нам. А парашют – это шелк, и вот когда мы ее уничтожили, нас на переформирование отправили в села. А села бедные – кушать у них там нечего, очень бедные хаты, украинское село. Ну, и он вдруг запил, а вообще-то он был парторг и читал лекции даже – грамотный был. И запил не на один день.
Мы находились в одной хате взводом – человек 15, лошади стояли в конюшне. Уже была ранняя весна.
Я в это время был в конюшне, снял гимнастерку с рубашкой и смотрел, нет ли там чего-нибудь лишнего. Командир выходит из дома, а у хозяев был с десяток кур. И он стал этих кур загонять к конюшне, а меня он не видит, я внутри. Они только дойдут до конюшни, а я их раз рубашкой пугну. Он – раз, два, не получается, не заходят. Что он хотел, я не знаю. У нас еды было полно, а этот шелк он менял на самогон. Мы-то особо не пили – рядовому не положено. А он тогда увидел ездового – Скоков фамилия. Я его помню, потому что он единственный, кто остался со дня формирования, казак пожилой – непризывного возраста. Командир ему: «Помоги». А он же трезвый – меня видит и говорит: «Там Ефремов сидит!» Командир, как увидел, на меня заорал. А сам в одной рубашке и нижнем белье. Загнал он кур в конюшню и давай: поймает курицу, голову отрывает и бросает! Зачем? Я не знаю. Хозяйка побежала жаловаться, а недалеко стоял штаб. Пришел капитан, видно адъютант, ну а мы все-таки не дали ему со всеми курами расправиться – стали уговаривать его, он был в невменяемом состоянии. Пришел капитан, на него наорал: «Ты вот что, друг!» – «Я ничего!» – «Ишь ты – понимает!» Зашли в хату. Капитан: «Ты если еще себе такое позволишь, я тебя арестую!»
Он только ушел, наш командир на хозяйку: «Ага! Жаловаться, стерва!» Надо сказать, что вообще-то он как человек был неплохой. Люди есть такие – становятся другие, когда в запое. Он мне говорит: «Принеси, Ефремов, автомат» Хозяйка убегать. Я пошел за автоматом, снял боевую пружину и дал ему. Тот повесил на шею и сидит.
На другой день у нас тревога, и надо быстро седлать коней и ехать куда-то. Мы все готовы, а он пьяный. Это было под утро. Мы уже и так и сяк. Лошадь подвели, а он сел на дороге в пыль, матится, ничего не можем сделать. Я около него, уговариваю, и мой второй номер – казах. Уже рассвело. В это время подъезжает джип, выходит полковник: «Это что за картина?» А тот сидит и говорит ему: «А ты, стерва, что здесь еще командовать? Вас много здесь командиров!» Полковник аж побелел: «Доложить!» Старшего, кроме меня, там не было – я докладываю ему, что собираемся, а он никак. Он говорит: «Расстрелять немедленно!» А сам не уезжает. Ну, тут же не будешь стрелять, надо куда-то уводить. Мы с Кайчумановым его поднимаем и ведем от дороги. Мы оба здоровые, а командир, между прочим, помельче нас. От дороги метров пять отошли, а он пьяный-то пьяный, но понял, что дело пахнет керосином, рубашку на себе рвет: «Стреляй!» Теперь Кайчуманов его тащит, а я делаю вид, что борюсь, а сам назад, не даю – жду, может, сейчас командир эскадрона подъедет, и мы втроем идем и делаем вид. А за командиром поехали уже, я знал.
Командир эскадрона, капитан, умница, конечно, был, докладывает полковнику: «1-й эскадрон…» И долго не говоря, даже не стал полковника дальше слушать, а плеткой по лицу лейтенанта – аж кровью лицо залилось: «Связать! На подводу!» Подводу подогнали, мы его связали. Полковник тоже понимает, что не так все и просто. Мы бросили его на подводу, а погода еще прохладная была, ранняя весна. Он связанный лежит, я лошадь привязал к подводе, и лейтенант заснул.
Приехали мы еще в какое-то разбитое село к вечеру. Пришел он в себя – дождик пошел, замерз. Что я натворил, спрашивает. Я рассказываю. Он: «Судить будут и расстреляют». Я: «Да ну, не расстреляют, но судить будут». А мне комэск сказал: «Утром его приведешь ко мне, как очухается». Весь взвод был в какой-то хате, а его в подвал, и я охранял. Причем сидим, костер развели. Я так думаю: «Черт его знает, может, сбежать соберется, мало ли что», и так вот держусь с автоматом. Ну, почти не спали мы. Утром я его отвел к командиру эскадрона. Он его заставил писать объяснение. Тот написал. Что писал, я не знаю. Веди, говорит, его назад в подвал. Ну, я его веду, а он и говорит: «Ефремов, давай зайдем во взвод, я хоть попрощаюсь?» Мне бы, дураку, не надо было вести, но жалко же. До этого мы такие бои вынесли, из командиров взводов один он остался. Мы зашли во взвод, а там все выпившие самогонки, а ему похмелиться-то надо. Он как увидел, а они к нему лезут: «Лейтенант!» Я: «Не сметь!» Пока я кричал, а он уже стакан дернул. Я начал стрелять вверх из автомата и меж лопаток прикладом, говорю: «Стрелять буду!» Ребята тогда поняли, что я действительно не шучу. Я перепугался, я же ответственный, а потом я вообще по натуре человек исполнительный. Он сел на пол и говорит: «Не пойду». Я его и так и сяк. Потом пришла мысль в голову. Налили мне самогону, а он все просит выпить. А я никого к нему не подпускаю, а ребята видят, что дело серьезное, сразу-то не сообразили. Я говорю: «Пойдем в подвал сядешь – и я тебе дам». Пришли в подвал – я его швырнул туда, пол-литра разбил и закрыл, говорю: «Сиди! Иначе стрелять буду!» Все это дело для него прошло благополучно.
Потом, будучи в Молдавии, была Яссо-Кишиневская операция, у Кишинева город Оргеев, там мы были в боях. Этого лейтенанта ранило немного. Он пошел к коноводам, мы были на передовой, я не видел его. Он в госпиталь не пошел и в наших тыловых частях остался, напился и опять начал шебуршить. На этот раз его задержала комендатура настоящая. А по мере того как мы шли, налаживала власть военная комендатура, она в основном была из пограничников. Они составили бумагу, протокол настоящий. Те бумаги командир эскадрона порвал, а здесь его арестовали.
Был трибунал. Это было в Молдавии. Судили его и еще одного старшего сержанта в другом эскадроне. Он ударил офицера по лицу. Честно говоря, как мы слышали на суде, было за что! Но бить офицера нельзя, надо жаловаться, а он его избил даже. Сержант был хороший мужик, такой же молодой, как и я. Там меня уже назначили в заседатели от рядовых. Лейтенанту давали расстрел сразу, а сержанту – штрафбат. Но мы вдвоем не согласились с расстрелом, объяснили, что все-таки… А когда я его караулил, он мне выложил всю свою жизнь, я узнал про него всё. Он бывший разжалованный капитан. Латыш Лукашек. Грамотный очень мужик. А эти пьянки его сгубили, поэтому его и разжаловали. Он кого-то то ли хотел, то ли убил даже, партизана. Что-то он мне говорил, я уже и не помню. А в руководстве его грамотность и смелость не вызывали никаких сомнений. Мы двое заседателей, я от рядовых, и офицер от офицерского состава, отстояли его, и ему дали 10 лет и с заменой штрафбатом, а сержанту дали штрафбат. Сержанта через месяц ранили легко, и он вернулся в нашу часть. Искупил кровью, а через месяц его убило.
А лейтенанта я видел после войны. Когда мы приехали в Новочеркасск и нас отправили в командировку в Ростов, штаб военного округа, а меня взяли в охрану к офицеру. Пришли в штаб, народ пропуска заказывают, вдруг я вижу своего лейтенанта в зэковской одежде: телогрейка ватная, штаны, треух. Мы друг друга узнали – обнялись, он заплакал… Под амнистию он попал. Сидел, говорит, вместе с боярами в Молдавии где-то. А война окончилась – амнистировали его. Он приехал, чтоб докум