Каверин — страница 13 из 48

ва, какое может процветать только в клубах. Неужели ты не понимаешь, что всякое определенное условие влечет за собою принуждение и скуку, в которых тонет удовольствие?..“

Мы назвались Серапионовыми Братьями, потому что не хотим принуждения и скуки, не хотим, чтобы все писали одинаково, хотя бы и в подражание Гофману.

У каждого из нас свое лицо и свои литературные вкусы, у каждого из нас можно найти следы самых различных литературных влияний. „У каждого свой барабан!“ — сказал Никитин на первом нашем собрании.

Но ведь и Гофманские шесть братьев не близнецы, не солдатская шеренга по росту. Сильвестр — тихий и скромный, молчаливый, а Винцент — бешеный, неудержимый, непостоянный, шипучий. Лотар — упрямый ворчун, брюзга, спорщик, и Киприан — задумчивый мистик. Отмар — злой насмешник, и, наконец, Теодор — хозяин, нежный отец и друг своих братьев, неслышно руководящий этим диким кружком, зажигающий и тушащий споры.

А споров так много. Шесть Серапионовых Братьев тоже не школа и не направление. Они нападают друг на друга, вечно несогласны друг с другом, и поэтому мы назвались Серапионовыми Братьями.

В феврале 1921 года, в период величайших регламентаций, регистрации и казарменного упорядочения, когда всем был дан один железный и скучный устав, мы решили собираться без уставов и председателей, без выборов и голосований. Вместе с Теодором, Отмаром и Киприаном мы верили, что „характер будущих собраний обрисуется сам собой, и дали обет быть верными до конца уставу пустынника Серапиона“.

2

А устав этот, вот он.

Граф П* объявил себя пустынником Серапионом, тем самым, что жил при императоре Деции. Он ушел в лес, там выстроил себе хижину вдали от изумленного света. Но он не был одинок. Вчера его посетил Ариосто, сегодня он беседовал с Данте. Так прожил безумный поэт до глубокой старости, смеясь над умными людьми, которые пытались убедить его, что он граф П*. Он верил своим виденьям… Нет, не так говорю я: для него они были не виденьями, а истиной.

Мы верим в реальность своих вымышленных героев и вымышленных событий. Жил Гофман, человек, жил и Щелкунчик, кукла, жил своей особой, но также настоящей жизнью.

Это не ново. Какой самый захудалый, самый низколобый публицист не писал о живой литературе, о реальности произведений искусства?

Что ж! Мы не выступаем с новыми лозунгами, не публикуем манифестов и программ. Но для нас старая истина имеет великий практический смысл, непонятый или забытый, особенно у нас, в России.

Мы считаем, что русская литература наших дней удивительно чинна, чопорна, однообразна. Нам разрешается писать рассказы, романы и нудные драмы, — в старом, в новом ли стиле, — но непременно бытовые и непременно на современные темы. Авантюрный роман есть явление вредное; классическая и романтическая трагедия — архаизм или стилизация; бульварная повесть — безнравственна. Поэтому: Александр Дюма (отец) — макулатура; Гофман и Стивенсон — писатели для детей. А мы полагаем, что наш гениальный патрон, творец невероятного и неправдоподобного, равен Толстому и Бальзаку; что Стивенсон, автор разбойничьих романов, — великий писатель; и что Дюма — классик, подобно Достоевскому.

Это не значит, что мы признаем только Гофмана, только Стивенсона. Почти все наши братья как раз бытовики. Но они знают, что и другое возможно. Произведение может отражать эпоху, но может и не отражать, от этого оно хуже не станет. И вот Всев. Иванов, твердый бытовик, описывающий революционную, тяжелую и кровавую деревню, признает Каверина, автора бестолковых романтических новелл. А моя ультраромантическая трагедия уживается с благородной, старинной лирикой Федина.

Потому что мы требуем одного: произведение должно быть органичным, реальным, жить своей особой жизнью.

Своей особой жизнью. Не быть копией с натуры, а жить наравне с природой. Мы говорим: Щелкунчик Гофмана ближе к Челкашу Горького, чем этот литературный босяк к босяку живому. Потому что и Щелкунчик и Челкаш выдуманы, созданы художником, только разные перья рисовали их.

3

И еще один великий практический смысл открывает нам устав пустынника Серапиона.

Мы собрались в дни революционного, в дни мощного политического напряжения. „Кто не с нами, тот против нас! — говорили нам справа и слева. — С кем же вы, Серапионовы Братья? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?“

С кем же мы, Серапионовы Братья?

Мы с пустынником Серапионом.

Значит, ни с кем? Значит — болото? Значит — эстетствующая интеллигенция? Без идеологии, без убеждений, наша хата с краю?..

Нет.

У каждого из нас есть идеология, есть политические убеждения, каждый хату свою в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, драмах. Мы же вместе, мы — братство — требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтоб мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было.

Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность. Пора сказать, что некоммунистический рассказ может быть бездарным, но может быть и гениальным. И нам всё равно, с кем был Блок — поэт, автор „Двенадцати“, Бунин — писатель, автор „Господина из Сан-Франциско“.

Это азбучные истины, но каждый день убеждает нас в том, что это надо говорить снова и снова. С кем же мы, Серапионовы Братья? Мы с пустынником Серапионом. Мы верим, что литературные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И как сама жизнь, оно без цели и без смысла: существует, потому что не может не существовать.

4

Братья!

К вам мое последнее слово.

Есть еще нечто, что объединяет нас, чего не докажешь и не объяснишь, — наша братская любовь.

Мы не сочлены одного клуба, не коллеги, не товарищи, а —

Братья!

Каждый из нас дорог другому, как писатель и как человек. В великое время, в великом городе мы нашли друг друга, авантюристы, интеллигенты и просто люди, — как находят друг друга братья. Кровь моя говорила мне: „Вот твой брат!“ И кровь твоя говорила тебе: „Вот твой брат!“ И нет той силы в мире, которая разрушит единство крови, разорвет союз родных братьев.

И теперь, когда фанатики-политиканы и подслеповатые критики справа и слева разжигают в нас рознь, бьют в наши идеологические расхождения и кричат: „Разойдитесь по партиям!“ — мы не ответим им. Потому что один брат может молиться Богу, а другой Дьяволу, но братьями они останутся. И никому в мире не разорвать единства крови родных братьев.

Мы не товарищи, а —

Братья!»

В этом манифесте, написанном совсем юным Львом Лунцем, сконцентрированы едва ли не самые главные принципы, среди которых и необходимость создания подобного литературного общества, и спорность этого создания, и какая-то искусственность соединения столь различных писателей в одном кругу, и неизбежная поспешность и неопределенность формулировок при определенности взглядов, которые почти невозможно, нереально свести к некоему «общему знаменателю», и невольная, быть может, попытка вообразить себя пустынниками среди хаоса общественной и культурной жизни Петрограда в первые послереволюционные годы.

Многое сошлось в этом манифесте, до сей поры не расшифрованном до конца не только из-за его спорности, но и из-за индивидуальности каждого члена этого сообщества.

Это и дало основание Вениамину Каверину много десятилетий спустя говорить об «ордене».

Не случайно и то, что каждый из них носил в подражание не только гофманским братьям, но и пушкинскому «Арзамасу» прозвище достаточно выразительное, хотя тоже не всегда поддающееся расшифровке.

Сам Лев Лунц назывался Братом Скоморохом — вероятно, отчасти из-за яркого чувства юмора, присущего этому одаренному и прекрасно образованному юноше. Константин Федин именовался Высоким Блондином, Михаил Слонимский — Братом Виночерпием, Всеволод Иванов — Братом Алеутом, Михаил Зощенко, судя по некоторым воспоминаниям, либо остался без прозвища, либо назывался Братом Мечником, Николай Тихонов — Братом Половчанином, Николай Никитин — Братом Ритором (примкнувший к братству ненадолго известный впоследствии французский литератор В. Познер назвал в письме А. М. Ремизову Никитина Братом Канонархом), Илья Груздев был Братом Настоятелем. Не входивший в братство Виктор Шкловский именовался Братом Скандалистом (уж не из этих ли времен в роман юного Вениамина Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» пришло к Виктору Борисовичу это имя или, может быть, наоборот?) или Братом Беснующимся, что тоже весьма подходило к его натуре.

В этих прозвищах было не только подражание Гофману, но и какие-то элементы игры — почти детской игры в благородных «разбойников», пустынников, противостоящих регламентации и жестким требованиям. Именно потому манифест был насыщен отчаянным максимализмом и романтизмом — в ту пору далеко не самыми популярными настроениями. И вполне естественно, что этот манифест произвел настоящий взрыв в эпоху жестких идеологических установок и четких определений: «С кем вы, мастера культуры?»

Едва ли не главной внутренней «спорностью», несогласованностью манифеста со своим временем явилось то, что уже через полтора-два года среди «Серапионовых братьев» начались разногласия — выявлялись всё отчетливее их несходство, различие устремлений.

В письме Льву Лунцу, лечившемуся в то время в Германии, от 9 октября 1923 года Вениамин Каверин описывает хронику жизни «Серапионовых братьев»: «Вчера впервые увидел Никитина после его поездки. Он выпустил книгу „Бунт“, половина в ней неприкрытая… халтура. Ему ужасно вреден успех. То, что он чувствует себя известным писателем, обходится ему дороже его славы. Он собирается писать Алтайскую (против ожидания, не английскую) повесть. Если не сорвется, то всё у него будет ладно». А спустя всего два месяца, в другом письме, добавляет: «О Никитине нечего писать. Отношение к нему ребят — холодное и презрительное. Он редко бывает у нас, и в последний раз на интимном серапионовском собрании о нем говорили, как о чужом и чуждом человеке».