Каверин — страница 18 из 48

Следующий рассказ, вошедший в собрание сочинений в восьми томах, хотя и написан в том же 1921 году, уже, как представляется, несет в себе черты более определенные, внятные. Вероятно, здесь автором руководило желание не только (и не столько) удивить, запутать, быть оригинальным, но и привнести в повествование собственные качества: не случайно рассказ «Пятый странник» посвящен «Серапионовым братьям» и начинается знаменательным признанием: «Я говорю не в укор и не в осуждение: я — человек из глины… Я не был рожден человеком из глины и стал таковым очень недавно, по-видимому, в октябре прошлого года или около того».

Сопоставив это признание автора с интенсивностью его биографии именно в это время, мы вполне можем предположить, что речь здесь идет не только о фантастическом, но и о реальном — приехав в Петроград, поступив в университет и в Институт живых восточных языков, поселившись в доме Юрия Николаевича Тынянова и общаясь с элитой профессуры того времени, с интереснейшими людьми, найдя себя в обществе «Серапионовых братьев», Вениамин Каверин действительно в каком-то смысле ощутил себя глиной, из которой весь круг его общения, помогая постепенно накапливающемуся жизненному опыту и познанию себя самого, лепил писательский и человеческий талант.

В «Очерке работы», написанном Кавериным в качестве небольшого вступления к собранию сочинений в восьми томах, Вениамин Александрович признается: «Мы были тесно связаны с литературой своего времени, и многочисленные диспуты, дискуссии, доклады в литературных и философских обществах были для нас тем же университетом, такой же школой ответственной любви к искусству, принесшей нашему поколению неоценимую пользу».

В чем же была эта польза?

Полагаю, в первую очередь в том, что способствовала формированию и впитыванию огромного культурного контекста, о котором нам сегодня, в начале XXI столетия, не приходится даже мечтать. Эпоха, в которую, по словам Льва Толстого, сказанным по поводу совсем другого времени, всё только начинало укладываться, приносила с собой не только новое, но и необходимость переосмысления и переоценки старого; не дозволяла поверхностности восприятия; заставляла настойчиво искать собственный путь в науке, в искусстве, в литературе, независимо от политических пристрастий и воззрений.

Сегодня, перечитывая один за другим рассказы Вениамина Каверина 1920-х — начала 1930-х, можно изумляться необузданности его фантазии в придумывании своих кукол, глиняных и деревянных людей, фантомов, жажде быть ни на кого не похожим. Но если внимательно идти вслед за писателем, наблюдая «опрощение» сюжетов от немыслимых к вполне, казалось бы, реальным, путь Вениамина Каверина покажется неожиданно легким и логичным.

Нет, конечно же, легким он не был и быть не мог, но потребность быть понятым созревала в молодом писателе, можно сказать, стремительно. Он нащупывал, выискивал что-то, еще не до конца внятное ему, невольно подражая то одному, то другому из «Серапионовых братьев» (особенно, пожалуй, отчетливо сказалось именно невольное подражание Михаилу Зощенко в рассказе «Ревизор» о сбежавшем то ли во сне, то ли наяву сумасшедшем из психиатрической больницы, хотя это подражание было завуалировано целым рядом собственных любопытных находок. Нельзя не принять во внимание и фразу из исследования О. Новиковой и Вл. Новикова о «смелом соединении мотивов знаменитой комедии и „Записок сумасшедшего“ Гоголя», конечно же, присутствующих в рассказе наряду с традиционной для мировой литературы темой безумия), но и начиная вкладывать в рассказы собственные наблюдения.

И главное — учиться за сложными, фантастическими переплетениями сюжета находить живые человеческие характеры, пусть пока еще не всегда психологически выверенные, но уже не слепленные из глины и не вырезанные из дерева.


Здесь необходимо одно небольшое отступление. В фантастическом, загадочном рассказе «Пурпурный палимпсест» читается мысль чрезвычайно любопытная. История о людях, «поменявшихся местами» в пространстве реальной жизни, в которой каждый обрел свою судьбу, вымечтанную всей предыдущей бытностью, благодаря мистическим обстоятельствам и прочтению старинного палимпсеста, где описана была схожая история из древнейших времен, имела под собой вполне объяснимые корни.

Вениамин Каверин своеобразно зашифровал в ней собственные сомнения и терзания. Оканчивая университет и Институт живых восточных языков, он всё-таки еще не до конца определился с выбором будущего. Правда, дипломатическая карьера уже не влекла его, но оставались два, едва ли не одинаково важных пути: история литературы и проза.

В конце 1920-х годов Каверин защитил диссертацию «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского, журналиста, редактора „Библиотеки для чтения“». Тема была выбрана не случайно: пригодился опыт изучения арабского языка — Осип Иванович Сенковский был не только известным журналистом 20–40-х годов XIX века, но и переводчиком, эссеистом, фельетонистом, основателем русского востоковедения, редактором одного из первых профессиональных журналов в России. Оппоненты на защите диссертации были серьезные: Ю. Г. Оксман, Б. М. Эйхенбаум, В. В. Сиповский. Оксман, в частности, высказал немало замечаний относительно «беллетризованности» повествования и недостаточности научного материала.

Каверин писал в книге «Литератор»: «Сенковский был карьерист, авантюрист, ренегат и циник. Это не помешало (а может быть, помогло) ему стать профессором Петербургского университета, когда ему еще не минуло и 22-х лет, знаменитым журналистом и крупным предпринимателем, поставившим свой журнал на рельсы промышленного предприятия.

Герцен, называвший его Мефистофелем николаевской эпохи, пытавшийся отстранить от него всякое подозрение в правительственной ориентации, сумевший усмотреть за его „холодным лоском“ угрызения совести, за „улыбкой презрения — печальный материализм, деланые шутки человека, чувствующего себя в тюрьме“, — прекрасно понимал революционизирующую роль его журнальной позиции. Он уважал Сенковского уже за то, что тот ни к чему не выказывал уважения».

Вениамин Александрович Каверин обнаружил, как представляется, чрезвычайно важную черту личности и творчества Сенковского: он внес в историю литературы новое понятие — не «философия убеждения», которая лежала в основе критической деятельности В. Г. Белинского, а «философия отношения», полностью зависимая от множества обстоятельств, как, например, «от впечатлений влиятельного лица, от ложного представления о государственной пользе, от страха перед правительством, от дружбы или вражды, от соперничества в борьбе за власть в литературных кругах».

И далее следует замечательный (к слову сказать, и для дня сегодняшнего!) вывод: «Убеждение — свободно от зависимости, оно судит беспристрастно и строго. Его единственный критерий — нравственная чистота. Ему чужд цинизм, карьеризм, лицемерие — всё, что вне литературы».

По сути, едва ли не вся история русской литературы состояла и состоит по сей день из противостояния двух этих понятий: «философия убеждения» и «философия отношения»…

Пройдут десятилетия, и в книге «Эпилог» Вениамин Каверин введет еще одно «новое понятие» для современной литературы — «гений обусловленности» (тоже своего рода «философия»!) и на примере Константина Федина и отчасти Николая Тихонова, бывших «Серапионовых братьев», убедительно докажет, что на долгие десятилетия именно это понятие станет определяющим для искусства и культуры.


Горький прочитал книгу о Сенковском, изданную автором по настоянию К. И. Чуковского, еще до того, как Каверин прислал ему свой труд. Он высоко оценил работу: «отлично написана, оригинально построена». Правда, упрекнул Вениамина Александровича в недооценке таланта Сенковского-беллетриста. Очень важным представляется завершение письма: «Надеюсь, Вы не намерены вполне посвятить себя историко-литературному труду, а беллетристику — „похерить“? Всего доброго. А. Пешков».

Думается, что к 1929 году для Вениамина Каверина всё было решено окончательно и бесповоротно. Он чувствовал, что его диссертация, по сути, и есть проза: «…стиль и композиция напоминали биографический роман и недаром в собственно филологическом смысле она была поверхностна по сравнению с глубокими работами моих друзей, посвятивших жизнь науке. Вопреки собственным ожиданиям я вернулся к прозе».

Так ли уж вопреки?

Ведь, с одной стороны, избавиться от той бациллы прозы, что уже проникла в кровь, было совсем непросто, с другой же — и не очень сопротивлялся этой «инфекции» молодой человек, успевший уже познать первый успех, получить пусть небольшую, но известность в литературных кругах.

Скорее всего, работая над диссертацией, где-то в глубине души он осознавал, что пишет не столько научную работу, сколько книгу, именно книгу о незаурядной личности — Осипе Ивановиче Сенковском. Книга вышла в 1929 году — ею Каверин защищал диссертацию.


Если следовать фантастическим грезам Вениамина Каверина, он прочитал попавший ему в руки «пурпурный палимпсест», в записанных поверху древних строках которого обнаружил свой истинный путь, свою судьбу…

Серьезным шагом в переходе Каверина к иному «эстетическому уровню» прозы стала повесть «Конец хазы». От прошлых опытов остались авантюрный, жестко закрученный сюжет, в котором похищения, побег из тюрьмы героя Сергея Веселаго (немного в духе «Графа Монте-Кристо»), игорные дома, воровские притоны, пряная, полная опасностей жизнь мелких воришек и крупных налетчиков, их полные интриг и нередкого недоброжелательства отношения, любовь Сергея к похищенной Екатерине, вовлекающая его в череду приключений, дуэль героев, Веселаго и Фролова, еще многое другое — тесно сплетены в единый клубок, и в нем, этом причудливом клубке, выявляются вполне определенные, пусть и набросанные пока еще штрихами, но не лишенные уверенности психологические типы участников и двигателей повествования. Здесь впервые появились серьезные наметки характеров, точная и художественно осмысленная топонимика Петрограда, «блатной» жаргон, порой совсем непонятный (кто-то из современников писал, что к первому изданию повести пришлось давать словарь воровских выражений и слов).