Скальковский возвращается к зеленому столу и начинает играть на полученные десять рублей. Ему невероятно везет, «за два часа в его руки перешло больше денег, чем за всю прошлую и всю будущую жизнь… Весь клуб собрался вокруг него и в торжественном молчании справлял его игру, как католическую мессу».
И вот — финал истории.
Выйдя из игорного зала, Скальковский возвращается, чтобы произнести: «Граждане, товарищи и братья… сегодня утром я убил человека. Я застрелил его. Впрочем, не в этом дело. Дело в том, что я играл на его деньги… Поэтому всё, что я выиграл сейчас, принадлежит его матери. Она живет в Воронеже и очень нуждается. Я отправлю деньги телеграфом. Ее найдут.
Он… выпил воду и улыбнулся.
— Мальчишка был прав, — просто сказал он, — я метил в нее. И какое счастье, что я промахнулся!»
Казалось бы, ничего особенного — акварельная зарисовка, этюд, но уже просвечивает сквозь размытые краски та черта, которую позже мы с уверенностью будем называть одной из отличительных для таланта Вениамина Каверина: владение интригой, занимательность сюжета на уровне как фантастическом (в ранних рассказах), так и сугубо реалистическом (своего рода примирение в той борьбе реализма с романтизмом, о котором писали О. Новикова и Вл. Новиков). И едва ли не главное обретение, которое лишь намечалось в «бестолковых новеллах», как называл первые пробы пера своего юного друга Лев Лунц, — не просто сближение, но тесное переплетение во времени и пространстве персонажей, их судеб — искомое пересечение параллельных прямых. Эта черта особенно отчетливо проявится в романах Вениамина Александровича Каверина, едва ли не сильнее всего — в «Двух капитанах», безоговорочно признанных сегодня классикой русской советской литературы. И далеко не сразу будет оценено критиками по достоинству это качество писателя, это проявление его индивидуальности, непохожести на кого бы то ни было…
Но всё это произойдет позже, гораздо позже.
Пока же рассказ 1927 года «Сегодня утром» дает нам счастливую возможность, внимательно вчитавшись, обнаружить, как постепенно накапливающийся личностный опыт осторожно, почти на ощупь, накладывается на достаточно богатый литературный, культурный опыт, знания историка литературы, общение с «Серапионовыми братьями» и тем кругом, что собирался в доме Юрия Николаевича Тынянова на Греческом проспекте.
Всё шло «в копилку», всё словно нанизывалось на особую нить восприятия, памяти — люди, характеры, реальные и предполагаемые черты, ничуть не тускневшие от привычки получать сильные впечатления от волшебного города, куда занесла судьба, естественное взросление юноши, уже обретшего свой круг, свои «университеты», уже угадавшего будущее предназначение, прочитавшего свой «пурпурный палимпсест».
И хотя Каверин продолжал еще время от времени в том же 1927 году писать рассказы весьма экзотического содержания (точнее сказать — экзотического фона, Китая, Японии), такие как «Друг Микадо», «Голубое солнце», повесть «Черновик человека», которой сам он уделил в «Очерке работы» внимание как именно переходному произведению той поры, прямая дорога уже вела молодого писателя к роману «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове», где Каверин сосредоточится на реальности, отображая знакомый ему круг людей.
Но, прежде чем говорить о «Скандалисте», необходимо хотя бы коротко сказать о романе «Девять десятых судьбы», вышедшем в 1926 году и сегодня читателем практически забытом. Да и сам Вениамин Александрович Каверин не упомянул о нем в «Очерке работы», хотя критика отмечала, что именно это произведение сыграло существенную роль в эволюции писателя: «Именно на этом романе разбились иллюзии и формалистов, и самого Каверина в том, что будущее русской литературы решит новая литературная форма, в данном случае авантюрный роман… Автор делал заявку на серьезную проблемную книгу об интеллигенции и революции. Но авантюрный сюжет увел его от исторической правды, лишний раз доказав, что в жертву сюжету нельзя приносить то, чему он должен служить, — раскрытие внутреннего мира героя, отражение жизненного конфликта».
В книге «Эпилог» Вениамин Александрович Каверин вспоминал об этой поре: «…Я написал роман „Девять десятых судьбы“ — в несомненной надежде, что он будет высоко оценен, потому, что речь в нем шла об Октябрьской революции и в одном из центральных эпизодов рассказывалось о взятии Зимнего дворца. Это была дань легкости, с которой уже тогда можно было сделать блестящую карьеру — официальную — в литературе… Таким образом, мой роман был прямой изменой собственным убеждениям. Именно так это было принято друзьями и учителями (Каверин назвал в их числе К. Федина, М. Горького, Ю. Тынянова, Ю. Оксмана. — Н. С.)… Попытка была беспомощной — и самое содержание романа убеждало в том, что ни по своему характеру, ни по направлению ума, ни по серьезности отношения к делу я не способен „перерядиться“».
Несомненно, по сравнению с другими произведениями Вениамина Каверина 1920-х годов «Девять десятых судьбы» удачей не назовешь, хотя здесь дана попытка охватить такие события, как взятие Зимнего дворца, уличные бои, сражения под Петроградом. Характер главного героя Константина Шахова существует как будто сам по себе, несмотря на то, что он принимает деятельное участие в революционных событиях (это отмечала в своем послесловии к собранию сочинений В. Борисова). И хотя сам Каверин писал: «Повесть „Девять десятых“ вернула меня в библиотеки и архивы. Я перелистывал газеты, напечатанные на желтой ломкой бумаге революционных лет, читал воспоминания не только Джона Рида, но Деникина и Краснова. Однако меньше всего это походило на бесстрастную работу собирателя фактов… Но без изучения современности мне уже было трудно и неинтересно писать».
Вероятно, именно в этом и крылась причина неуспеха произведения (в первую очередь у самого писателя, хотя, по его признанию, Юрий Тынянов, пролистав несколько страниц рукописи, почти с отвращением отодвинул ее от себя, а Константин Федин в письме Горькому удивлялся: что сделалось с Кавериным?). Слишком близкими по времени были еще события, свидетелем которых он сам не был, а значит — это уже история, а не живая современность представала перед Кавериным.
Близкая история, что не могло не играть своей роли.
Не было расстояния, с которого видится большое, значительное…
Однако, когда сталкиваешься с категорическими оценками, в которых нет даже попытки понять внутренние, а значит — нравственные причины, невольно начинаешь вспоминать имена прозаиков, поэтов, литературоведов, а также художников, композиторов, названия их произведений, объединенных клеймом «формализм». Но ведь и это определение отнюдь не однородно, в нем содержится и смешивается немало смыслов, за каждым из которых при желании можно увидеть серьезные различия.
В исследовании О. Новиковой и Вл. Новикова читаем: «История слов „формализм“ и „формалисты“ показательна и поучительна. Она в какой-то мере напоминает судьбу слова „нигилизм“, распространившегося в России в 60-х годах XIX века: сначала нигилистами называли себя будущие революционные демократы, но потом слово стало обвинительным ярлыком, оружием реакционной демагогии в борьбе с передовой мыслью… Очень неудачно молодые филологи 10–20-х годов нашего века воспользовались для определения своей методологии понятием „формальный метод“. Как пояснил потом Б. М. Эйхенбаум, понятие это было применено „в качестве упрощенного боевого лозунга“, а не „как объективный термин“. Содержание и форма в искусстве настолько неотделимы, что изучение „формы“ в отрыве от „содержания“ — вещь практически, процессуально невозможная… „Формальный метод“, переименованный в „формализм“, стал чрезвычайно расплывчатой категорией».
Несомненно, в юности для Вениамина Каверина форма была значима, но — чем именно? В первую очередь как знак отличия от всех, как способ ухода от «старой литературы». Но этот способ ни к чему принципиально новому начинающего писателя не привел, потому что, по сути, был давным-давно разработан немецкими романтиками. Соответственно, форма эта наполнялась и содержанием, сходным с новеллами и романами Гофмана, Шамиссо, Новалиса, Тика. Можно предположить, что вступление в орден «Серапионовых братьев» только укрепило Каверина в правильности избранного пути, потому что для Брата Алхимика важнее прочего становилось, как ему казалось тогда, теоретическое обоснование его творчества. И, прислушиваясь к замечаниям Льва Лунца, других своих товарищей, дорожа мнением Горького, дававшего, как кажется из дня сегодняшнего, несколько завышенную, но оказавшуюся пророческой оценку его произведениям, Каверин должен был постепенно пройти определенный ему путь: от «формализма», который, в сущности, никаким формализмом не являлся, к «переезду в Россию», к освоению, в каком-то смысле, не менее экзотического мира игроков, воров, налетчиков, к первым осмыслениям того, что дает творцу сочетание авантюрности сюжета и психологической достоверности событий и характеров.
Этот путь занял менее десятилетия, и каким бы мучительным ни казался он Вениамину Александровичу Каверину, со стороны воспринимается легким и стремительным.
Роман «Девять десятых судьбы» дает нам счастливую возможность как будто присутствовать при этом переходе Каверина. Переходе от писательского отрочества к юности пусть и через неточно избранную тему, через ощущение собственной ошибки.
В романе, как уже говорилось, описываются подготовка к захвату и взятие Зимнего дворца — кульминационные моменты революции. Здесь Вениамин Каверин словно «отрекается» от всего, созданного им прежде, во имя того, чтобы перейти к серьезному произведению, напитанному событиями недавнего прошлого, изменившего страну. Но «Девять десятых судьбы» (позже выдержавший несколько изданий, а в 1962 году вышедший под названием «Девять десятых») не сыграл существенной роли в дальнейшем развитии творчества Каверина, оставшись в его наследии как бы самим по себе, потому что писатель изменил себе. По его собственному признанию, попытка соответствовать требованиям времени оказалась не просто беспомощной, а бессмысленной. С 1962 года, когда роман в несколько переработанном виде был опубликован в собрании сочинений в шести томах, Вениамин Каверин больше не включал его в свои сборники и собрания сочинений.