Каверин — страница 36 из 48

Начиная с «Двух капитанов», многое изменилось — Вениамин Каверин обратился к чужому опыту, проживая словно двойную жизнь: своего персонажа и собственную, скрещивая их, как параллельные прямые в пространстве. И в романе «Двойной портрет» это скрещение выявилось едва ли не более определенно, чем в предыдущих творческих опытах.

И здесь для нас приобретает особую важность один из эпизодов романа. «Это может показаться странным, — пишет автор, — но, прочитав „опровержение“, напечатанное в газете „Научная жизнь“, я вспомнил Ленинград осенью 1937 года. Город был охвачен каким-то воспаленным чувством неизбежности, ожидания. Одни боялись, делая вид, что они не боятся; другие — ссылаясь на то, что боятся решительно все; третьи — притворяясь, что они храбрее других; четвертые — доказывая, что бояться полезно и даже необходимо. Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.

— Смотри, — сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома. — Видишь?

Тесный старопетербургский двор был пуст. К залатанной крыше сарая прилепился высокий деревянный домик с лесенкой и длинным шестом. Голубятня? Но и домик был безжизненно пуст.

— Ничего не вижу.

— Присмотрись.

И я увидел — не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.

— Что это?

Он усмехнулся.

— Память жгут — сказал он. — Давно — и каждую ночь.

И он заговорил о гибели писем, фотографий, документов, в которых с невообразимым своеобразием отпечаталась частная жизнь, об осколках времени — драгоценных, потому что из них складывалась история народа.

— Я схожу с ума, — сказал он, — когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники.

Казалось, давно забылись, померкли в памяти эти дни, пустой двор, запах гари, улетевшие голуби, легкий пепел в лучах осеннего солнца! Но как на черно-белом экране, вспыхнула передо мной эта сцена, когда я подумал, что вслед за „опровержением“ все бумаги по снегиревскому делу будут брошены в мусорный ящик».

Забрав за ненадобностью пухлые папки себе, автор думает: «Не надо было обладать дарованием историка, чтобы понять, с какой отчетливостью отразилась в этих бумагах шаткая, ломающаяся атмосфера начала пятидесятых годов… Это был целый мир, внезапно раскрывшийся, меняющийся, необъясненный, требующий участия и разгадки».

Прошло почти два десятилетия с памятного дня 1937 года, не стало Сталина и многих из ближайшего его окружения, оставалось всего два года до исторического XX съезда КПСС, на котором был разоблачен культ личности «отца народов», а по сути — мало что изменилось, и Вениамин Каверин вновь пересекает параллельные прямые: отнюдь не в бесконечности, строя свою вовсе не зыбкую параллель на своего рода генетической памяти. «Фантом страха», как точно обозначает его Кузин, разработчик материалов в газете «Научная жизнь», с трудом уговоривший автора взяться за статью, разоблачающую профессора Снегирева, обладает особенностью разрастаться, распространяться «со скоростью света» при малейшем изменении ветра.

И не раз за годы, прожитые нами с 1950-х годов, он вспыхивал, подобно искре, и поджигал всё вокруг…


Подобных перекрещений параллельных прямых в романе «Двойной портрет» немало, они имеют прямое отношение и к любовной линии, и к другим. И это представляется настолько важным, что приходит мысль: не во имя ли этой возможности высказывания, четкого определения собственной нравственной позиции ввел Вениамин Каверин в повествование образ автора?..

В эпилоге к роману он писал: «Впервые в жизни без оглядки назад, с полной искренностью я заговорил о себе — и это было решительным поворотом, определившим многое в предстоящей работе. Каким-то образом „раскованность“ связывалась с суровым словесным отбором, к которому я стал сознательно стремиться с тех пор: слова существовали теперь не для того, чтобы „украсить“ мысль, а чтобы выразить ее, и оказалось, что для этой цели (простой и сложной) надо не очень много слов, а иногда — мало».

Герой «Двойного портрета» Остроградский умирает, не дожив нескольких дней до реабилитации и получив предложение возглавить новый научный институт. Снегирев наказан не только презрением студентов, публично уличивших его в невежестве, но — и это самое главное! — презрением единственного сына. А автор… встретившись с Мишей Лепестковым, размышляет о том, что, написав «двойной портрет» Остроградского и Снегирева, за каждым из которых контурами просвечивают «бесконечно далекие друг от друга люди», создал и собственный портрет. В нем, словно в треснувшем зеркале, отображена и его двойственность: «…Я думал о том, что и я был обманут и без вины виноват и наказан унижением и страхом. И я верил и не верил и упрямо работал, оступаясь на каждом шагу, и путался в противоречиях, доказывая себе, что ложь — это правда. И я тосковал, стараясь забыть тяжкие сны, в которых приходилось мириться с бессмысленностью, хитрить и лицемерить».

Именно с этим признанием из эпилога к роману связаны приведенные выше слова Вениамина Александровича Каверина.

Можно, конечно, приписать эти горькие мысли персонажу по имени «автор», но невозможно отделаться от впечатления, что они в первую очередь принадлежат и его создателю, Вениамину Александровичу Каверину, в столкновении с сугубо научными проблемами взглянувшему на свою творческую жизнь с несколько смещенной точки зрения…

И потому, наверное, непросто согласиться с выводом О. Новиковой и Вл. Новикова: «…В „Двойном портрете“ он вымыслу придает слепящую наготу факта». Не вымысел, а его художественное осмысление, художественное воплощение помогли факту обрести наполненность пульса, которую можно было бы обозначить как «тройной портрет»: Остроградского, Снегирева, автора, взглянувшего на собственную жизнь под другим углом зрения.

«Где кончается документ, там я начинаю» — эта исчерпывающая формула Юрия Тынянова, впервые столь четко обозначенная в «Двойном портрете», станет определяющей для дальнейшего творчества Вениамина Александровича Каверина.


В чем-то по прямой, в чем-то по касательной связан с «Двойным портретом» и роман «Двухчасовая прогулка». Он тоже посвящен людям науки, череда которых, проходящая перед нами, значительно разветвлена и усложнена. Кроме открытого противостояния настоящего ученого Петра Коншина и директора института Павла Врубова и стоящего за его спиной заместителя директора Валентина Осколкова, здесь немало скрытых противостояний — с откровенной карьеристкой, перешагивающей через людей, словно через ступени в карьерной лестнице, Леночкой Кременецкой, с нерешительным, до конца не освобожденным от давних и недавних страхов директором другого института Саблиным… И уже не только лаборатория Коншина участвует в этом поединке науки и карьеры — постепенно весь институт втягивается в противостояние: так неожиданно, поистине сказочно появившаяся в судьбе Петра Андреевича Маша, ее бывший однокурсник, отчисленный некогда из университета за карточную игру и за прошедшие годы погрузившийся в эту страсть без остатка Паоло Темиров…

Тема двойной жизни, как будто бы случайная в романе Вениамина Каверина, в какой-то момент становится едва ли не главной: ведь она есть почти у каждого, будь то герой «положительный» или «отрицательный». А страсть к карточной игре совсем не случайно соседствует со страстью к науке, потому что в самом понятии страсти, охватившей человека безраздельно, есть нечто общее.

И появление на страницах романа автора — совсем не такое, как в «Двойном портрете» — полускрытое, словно отделенное невидимым занавесом, здесь у Вениамина Каверина принципиально иное, хотя в каждом из этих немногочисленных появлений содержатся очень важные мысли, сближающие науку и литературное творчество.

В своей книге О. Новикова и Вл. Новиков пишут о том, что от романа «остается ощущение неполноты. Автор романа знал немало литераторов, чьи профессиональные и человеческие судьбы развивались по моделям, представленным в „Двухчасовой прогулке“… Чувствуется, что у Каверина имелось обилие материала, который просто не вместился в сюжет „научный“, „биологический“. В свою очередь профессиональная жизнь биологов переживалась автором не так остро, как в пору „Открытой книги“ и „Двойного портрета“… Роман стал суммой противоречий, необходимых для дальнейшего развития писателя и его мира».

С этим утверждением можно согласиться лишь отчасти: да, Каверин не углублялся в «Двухчасовой прогулке» в подробности работы лабораторий, но для него, как представляется, важно было четко и внятно проговорить мысль, овладевшую им уже давно, — мысль о нравственности и безнравственности в науке, соотносимую с этими понятиями и в творчестве. Коншин объясняет Маше, вспоминая своего учителя Шумилова: «Дело в том, что нельзя ученого заставить думать так, а не иначе… Дело в том, что порядочность неразрывно связана с независимостью от мелочей, от предвзятости, от ложных отношений. Там, наверху, в сфере идей, где, казалось бы, кончается логика, он должен мыслить с полной, окончательной искренностью. Он не может ни притворяться, ни лгать, ни лицемерить. Он просто вынужден быть порядочным человеком… Когда ученый лишается совести, наступает самое страшное: научная смерть».

А разве не то же самое происходит в литературе, в искусстве? Разве не сближаются до неразличимости именно в этом такие понятия, как нравственность, порядочность, невозможность лицемерия? Несомненно, Вениамин Александрович Каверин сталкивался с этим горьким явлением множество раз на протяжении жизни — достаточно припомнить упоминавшуюся историю разрыва отношений с последним из «Серапионовых братьев», Константином Фединым. И предшествующие моменты предательств других «братьев», Михаила Слонимского, Николая Тихонова, о котором Каверин написал в «Эпилоге»: «Из человека, который говорит то, что думает, Тихонов так же, как десятки и сотни других людей искусства (и не только искусства), превращался в человека, который думает одно, а говорит другое… Его жизненной задачей стала необходимость убедить себя в том, что он думает действительно то, что он говорит. С присущей ему энергией он сам принялся за сложное дело превращения себя из поэта в административного деятеля, исполнителя, функционера. Поэзия по самой своей природе сопротивлялась этому насильственному превращению. Но он не собирался, подобно Маяковскому, воспользоваться револьвером для решения этого спора… Разобраться в его превращении — это значит разобраться в судьбе его сверстников, а сверстниками были писатели, которые могли бы обогатить нашу литературу. Непревратившиеся обогатили. Но это — малая доля безвозвратно утраченного богатства».