Каверин — страница 37 из 48

И о Константине Федине, приведя жестокую цитату из А. И. Солженицына, сравнившего Федина с Дорианом Греем, у которого все пороки отражал портрет, а многолетнему председателю Союза писателей «досталось принять своим лицом», Каверин написал: «Да, память о свободной дружбе в свободной „долитературе“ еще долго занимала маленький краешек в этой истасканной компромиссами холодной душе. Но пришел час, когда и он затушевался, растаял, отступил перед всемогущей „заменой“…»

И подобных «превращений» на веку Вениамина Александровича Каверина встречалось немало.


В «Двухчасовой прогулке» писатель сближает науку и литературу, что называется, открытым приемом: совсем не случайно Осколков вспоминает, как, выступая в Московском микробиологическом обществе, Шумилов высмеял Врубова, назвав его «гением обусловленности». Давайте и мы вспомним, что именно так определил Константина Федина Вениамин Александрович Каверин, а вспомнив его работу об Осипе Сенковском, мы вновь невольно обратимся к тем двум философиям, одна из которых, по сути, означала то же самое.

На последних страницах романа, когда Коншин отправляется на свою привычную «двухчасовую прогулку», он вновь видит на лесной дорожке дуб с красной отметиной, предназначенный к спиливанию. В прошлый раз, когда он шел здесь, дуб стоял, словно мертвый, а теперь на нем появилась «большая зеленая ветвь. „Держись, старик!“ — говорит ему Коншин». И в памяти мгновенно возникает дуб из эпопеи Л. Н. Толстого «Война и мир» как вечный символ возрождения, продолжения жизни…

Стоит обратить внимание и еще на одно открытое сопоставление. Приведенные выше слова Коншина переплетены со словами автора, «неожиданно» вторгшегося в повествование: «Проза не растет, как лопухи и лебеда, она строится, как город. План этого города лежит перед глазами, меняясь, повинуясь воле автора, который знает, где живут и встречаются (или не встречаются) его герои. Улицы, как воспоминания, переливаются одна в другую, сталкиваются на перекрестках, упираются в тупики, заставляя пешехода пользоваться проходными дворами… Впрочем, если роман не похож на строящийся город, он напоминает фрегат с выгнутыми от ветра парусами. Фрегат плывет к берегу, трудный путь позади. Книга начинает сама писать себя, и подчас нелегко остановить разлетевшуюся руку. Брошен якорь не по расписанию, не в угаданный заранее час.

И, покинув корабль,

натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился,

пространством и временем полный…

…Герои заняли свои места и нетерпеливо ждут воплощения. Они видят себя не так отчетливо, как видит их автор… Становится ясно, что в орбиту работы должно вторгнуться Знание… Это — знание последовательности, с которой одни события следуют за другими». А затем автору, «как и Коншину, начинает мерещиться, что за главным он не разглядел самого главного. Что значительные подробности пробежали рядом с ним и догнать их, оценить их так и не удалось».

Если сравнить это размышление Вениамина Александровича Каверина с теми раздумьями, с которыми каждый раз отправляется на свою прогулку Петр Коншин, мы увидим невымышленную связь, и она предстанет той путеводной нитью, что ведет к мыслям о нравственности в профессии. И еще одна связь кажется очень любопытной.

Так или иначе всё разрешилось: кроме твердой позиции в институте, Коншин обрел семью — Машу и родившуюся у них дочь Настеньку; Осколков, жалкий и потерянный, ночи напролет проводит в катране и, если бы не помощь Паоло Темирова, «он давно умер бы где-нибудь в канаве»; умер профессор Ватазин, на которого делала ставку Леночка Кременецкая, — о ее судьбе не рассказано, но подобные ей всегда остаются в выигрыше…

«— Ты написал сказку», — говорит автору один из друзей. «И автор задумывается. Может быть, он всю жизнь пишет сказки?» В этих скупых словах просвечивает тот долгий и сложный путь, который проделал Каверин от первых своих произведений, полных сказочного, фантастического духа в стиле Гофмана, Шамиссо, Тика, — до сказочного цикла о городе Немухине и повести «Верлиока», речь о которых пойдет в следующей главе.

А пока — вернемся к разговору о романах, посвященных науке, и от них проложим прямой путь к произведениям об искусстве, чтобы еще раз доказать взаимообусловленность и органичную взаимосвязь проблем.


В исследовании О. Новиковой и Вл. Новикова есть любопытное рассуждение о том, что прием «двойных портретов» пронизывает буквально все произведения Вениамина Каверина в прямом противопоставлении героев и их позиций, очерченных порой отчетливо и ярко, а порой недостаточно определенно.

Это внятное и доказательное наблюдение представляется мне не вполне точным. Так, о противопоставлении Трубачевского и Карташихина в «Исполнении желаний» авторы пишут, что куда эффективнее выглядела бы антитеза Трубачевский — Неворожин. И — словно забывают о главном, о позиции нравственной, духовной. Именно в ней, как бы ни разнились между собой Трубачевский и Карташихин, они — едины, а Неворожин и Дмитрий Бауэр находятся на противоположном полюсе, и в романе это доказано со всей очевидностью. То же и в «Двухчасовой прогулке»: считая «периферийной» антитезу Врубов — Коншин, авторы словно забывают, что именно она и представляется главной с точки зрения нравственности ученого. Осколков, Кременецкая — это тоже другие полюса, но скорее «служебные», представляющие еще более явственное падение личности и ту самую «круговую поруку» Зла, о которой уже говорилось на этих страницах.

Если же начать, наконец, разговор о произведениях, посвященных искусству и литературе, эта мысль скорее будет относиться лишь к противопоставлению Некрылова — Ложкина в «Скандалисте», к противостоянию именно нравственных позиций архитектора Токарского и скульптора Аникина в «Косом дожде», весьма зыбкого, условного противопоставления Лизы Тураевой и Константина Карновского в романе в письмах «Перед зеркалом».


К книгам, посвященным творцам науки, примыкает и рассказ (его не раз называли повестью) «Кусок стекла». И в каком-то смысле его можно назвать переходным, потому что размышления о науке и об искусстве скрещиваются в суждениях молодого биолога Углова, словно продолжая друг друга. Впрочем, эту линию, пусть и слегка намеченную, мы можем наблюдать и в «Двойном портрете», и в «Двухчасовой прогулке», где героям не просто не чужды, а духовно необходимы отношения с живописью, музыкой, театром. Но в «Куске стекла» это выражено более отчетливо.

В исследовании О. Новиковой и Вл. Новикова справедливо отмечается, что «это первый для писателя опыт бесфабульного рассказа. Как мы видели прежде, малый жанр в творчестве Каверина был до этого представлен острой и напряженной новеллой, предельно сгущающей противоречия жизни. Здесь нет ничего подобного: спокойное и подробное повествование о командировке молодого биолога Углова в Ленинградский институт стекла».

Стекло, как представляется, выбрано Вениамином Кавериным отнюдь не случайно — ведь этот материал как будто соединяет в себе усилия науки и искусства. В повести «Косой дождь» герои, оказавшиеся в туристической поездке в Италии, любуются искусством стеклодува, наслаждаются, держа в руках старинные и вечно прекрасные изделия из муранского стекла.

В «Куске стекла» почти каждая встреча Углова с Круазе, Евлаховым, разговоры с Валей Колосковым складываются, по наблюдению исследователей, «в пеструю, но в самой пестроте последовательно нацеленную картину». Ту самую картину, что явится нам в более поздних произведениях Каверина, посвященных не науке и искусству по отдельности, а в качестве целостно, органично существующего мира во всех своих красках.

В «Очерке работы» Вениамин Александрович подробно рассказал историю создания романа «Перед зеркалом»: «Лет восемь тому назад мне позвонил почтенный ученый, с которым я встречался очень редко — на новогодних вечерах в доме общих знакомых. Он производил впечатление человека сдержанного, скромного, прожившего такую же сознательно ограниченную, сдержанную жизнь… И вдруг этот человек — будем называть его Р. — неожиданно позвонил по телефону и спросил, не хочу ли я познакомиться с многолетней перепиской между ним и… Он назвал незнакомую фамилию, которую я сразу же забыл.

В юности, занимаясь древней русской литературой, я проводил целые дни в архивах, и с тех пор чувство острого интереса к тайне неопубликованной рукописи не покидало меня. Когда Р. позвонил, оно зажглось, как в старину зажигался трут от искры кремня — неярко, но надежно и деловито. Я поблагодарил, и вскоре он привез три аккуратно переплетенных коричневых тома…

…Упорная, последовательная, тщательная работа продолжалась долго. В сущности, она почти не отличалась от работы текстолога, изучающего варианты вновь открытого текста. Ведь будущей героине — я назвал ее Лизой Тураевой — не могло и в голову прийти, что когда-нибудь не только Р. прочтет ее торопливые, неразборчивые, подчас беспечные письма… Передо мной постепенно, год за годом, стала раскрываться жизнь девочки, потом женщины, смелой, взыскательной, воспитавшейся в суровой школе искусства, внутренне свободной, всегда стремившейся к задаче, которая была выше ее сил…

Я мог бы придумать занимательную историю о том, как попали ко мне эти письма… Склонность к странностям и неожиданностям, так долго украшавшая мою жизнь, снова пригодилась бы, и читатель, может быть, поверил бы этой истории… Но впервые в жизни захотелось отстранить или даже забыть свою любимую склонность…

…Жизнь, о которой я рассказываю в романе „Перед зеркалом“, в сущности, проста. Но над ней стоит знак истории. Я не стремился перекинуть мост между людьми двадцатых и шестидесятых годов. Искусство не останавливается, даже когда оно умолкает».

Действительно, роман «Перед зеркалом» представляет собой совершенно «нового» Вениамина Каверина. По-прежнему оставаясь пытливым и даже дотошным в поисках фактов, Вениамин Александрович изучал по фотографиям картины своей героини, в Праге судьба свела писателя с «пани профессоркой», женщиной-искусствоведом, читавшей лекции в Карловом университете. В богатой коллекции, украшавшей ее дом, Каверин обнаружил портрет, принадлежавший кисти его героини, Лизы Тураевой.