Каверин — страница 41 из 48

По свидетельству сына Каверина, Николая Вениаминовича, писатель успел подержать в руках сигнальный экземпляр книги, выпущенной в свет в 1989 году.

Она носит многозначительное название «Эпилог» и явилась перед нами действительно в качестве эпилога к жизни — горького и мужественного, потому что в ней Вениамин Каверин попытался расставить все точки над i, договорив то, о чем вынужден был молчать на протяжении долгих десятилетий, рассказывая о страхе как определяющем чувстве для страны и всех ее жителей, вспоминая события подлинно трагические (как судьба Михаила Зощенко, аресты старшего брата Льва Александровича, процесс над Даниэлем и Синявским, злобную суету вокруг произведений А. И. Солженицына) и трагикомические (как «охота» на Виктора Шкловского и засада в доме Тыняновых на Греческом проспекте)…

А еще — рассказывая о том, как до неузнаваемости менялись люди, в том числе и «Серапионовы братья», превращаясь постепенно из талантливых писателей в чиновников от литературы.

Читать «Эпилог» трудно, потому что написана книга как горькая исповедь сына века — честная, без утаек, без стремления что бы то ни было приукрасить. И если в названных выше мемуарных книгах Вениамина Александровича Каверина, а точнее сказать, мемуарно-художественных ощущение возвращенного времени становится и нашим, читательским чувством, глубоко пережитым и осмысленным, чувством светлым, счастливым, то, читая «Эпилог», испытываешь неподдельную боль, стыд, отчаяние, как это бывает всегда, когда перед нами разворачиваются самые неприглядные, самые подлые страницы отечественной истории.

Но об «Эпилоге», не раз уже цитированном на этих страницах, мы поговорим позже.


Рассказывая историю создания «Освещенных окон» в нескольких своих статьях и книгах, Вениамин Александрович Каверин подчеркивал: «Впервые я решил не давать воли воображению, без которого до сих пор не обошлась ни одна моя книга. Только правда, только то, что я пережил, только то, что я услышал от моих родных и друзей, которым я доверял безгранично! И надо признаться, это было трудное решение, тем более что, рассказывая правду, я не отказывался от опыта художника-романиста — опыта, который дался мне большим трудом… Работая над „Освещенными окнами“, я искал „поэзию достоверности“ — ведь в достоверности, если она основана на нравственной задаче, всегда есть оттенок поэзии, как бы жизнь ни была трудна… Я писал эту книгу не как бесстрастный очевидец нашей литературной жизни, а как участник, для которого была бесконечно дорога каждая истинная удача, каждый заслуженный успех…

…К „Освещенным окнам“ тесно примыкают другие автобиографические книги — „Собеседник“ и „Вечерний день“. Нельзя назвать их продолжением трилогии „Освещенные окна“, но не составляет никакого труда перекинуть мост, который соединит их прочно и надежно. Мне кажется, что этому может в особенности помочь „Вечерний день“ — книга, разделенная на главы-десятилетия (от двадцатых до шестидесятых) и представляющая собой как бы фон, на котором, то замедляя, то ускоряя свое развитие, существовала наша литература. В основе ее лежит мой архив — неопубликованные заметки, дневники, письма. Эту книгу, пожалуй, можно назвать отражением моего архива — отражением далеко не полным, может быть, даже неясным, но искренним в той мере, в которой должна быть искренней и правдивой документальная проза» («Очерк работы»).

Итак, писатель дает нам некоторую «жанровую» подсказку — мемуары, написанные «с опытом художника-романиста», архивные публикации, документалистика, а также (имея в виду все названные выше книги) статьи о литературе с 1920-х до 1970-х годов, портреты современников и появившихся новых писателей, размышления о профессии, письма Горькому и «Серапионовым братьям», к тем писателям, с которыми сблизился позже, ответы на эти письма, рассказ о том, что было упущено в силу цензурных соображений и иных страхов, прочно связанных с эпохой 1930-х, 1950-х годов…

Пестрая и содержательная картина!..

Какие-то принципиально важные моменты повторяются в нескольких книгах — порой получая несколько иное, более детальное освещение; порой чуть иначе осмысленные с дистанции времени; порой прокомментированные с точки зрения писательского опыта и изменений в эпохе. Но это представляется не столь существенным — гораздо важнее, что все они пронизаны насквозь тем единым, целостным нравственным чувством, которое диктовало Вениамину Каверину буквально каждую строку.

Да, он менялся, взрослел, утрачивал черты юношеского максимализма, приобретал опыт иронического взгляда не только на окружающих, но и на себя самого, но оставался верен себе — пристрастиям в творчестве, «Серапионову братству» (в отличие от большинства других), идеалам своей юности и своим учителям, из которых первым был Юрий Николаевич Тынянов. Вряд ли кто-то сумел сделать больше для возвращения памяти об этом выдающемся ученом, писателе, историке литературы, чем Вениамин Александрович Каверин!

Но осталось в нем до самого конца жизни неистребимое чувство вины перед старшим другом и учителем: «Почему в 1947 году, когда я с семьей переезжал в Москву, мне не пришло в голову взять с собой архив Юрия, хранившийся сперва в его квартире на ул. Плеханова у сестры моей матери Елены Григорьевны Дессон? Может быть, потому, что после смерти Юрия было принято правительственное решение объявить его квартиру музеем? Только в начале пятидесятых годов, когда исчезли всякие сомнения в том, что никакого музея не будет, когда в квартире жили чужие люди, а Елена Григорьевна перевезла архив в маленькую комнату, которую она получила на ул. Некрасова, 60, — я поехал в Ленинград за бумагами Юрия и в трех больших чемоданах перевез архив в Москву.

Архив был далеко не полон, большую часть бумаг и в том числе личную переписку Юрий накануне эвакуации отдал на хранение своему другу В. В. Казанскому, скончавшемуся 4 февраля 1962 года, и судьба их до сих пор неизвестна».

И еще об одном трагическом случае невозможно не упомянуть в связи с Юрием Николаевичем Тыняновым.

«Мало кто знает — да почти никто не знает, что в 1937 году он пытался покончить самоубийством (и перед этим сжег всё, что могло бы его компрометировать: частично письма в различные инстанции с хлопотами об арестованном Л. Зильбере, в частности и одно из писем Горького. — Н. С.). У него была мученическая жизнь („пустоты, в которые он падал ночами“ от тяжелой болезни. — Н. С.)… В тот день я пришел к нему и сразу почувствовал какую-то невнятную, скрытую неурядицу в доме. Юрий лежал в кабинете, лицом к стене, сестра была у себя, и оба не сразу отозвались на мои расспросы… У Юрия был смущенно-виноватый вид, а у сестры — смущенно-негодующий, раздраженный.

…Он отмалчивался, я молча сидел подле него, потом пошел в комнату сестры.

— Что случилось?

— Что случилось? Вот… — И она бросила к моим ногам обрывок веревки с петлей. — Вздумал повеситься…

Я не смог произнести ни слова.

…Растерянный, я стоял в комнате сестры с веревкой в руках. Потом, не зная, что делать, положил ее на диван и вернулся к Юрию».

Благодаря подобным «вставным новеллам», мне кажется, не следует жестко делить по жанровому принципу названные книги Каверина — гораздо важнее то, что они пронизаны общим пафосом, в котором смешаны боль и размышления о поступках, совершенных самим писателем и теми, кто окружал его; позднее осознание и попытки объяснения.

Еще один пример находим в книге О. Новиковой и Вл. Новикова: «Первый вариант („Освещенных окон“. — Н. С.) был написан еще в конце пятидесятых годов, а в 1960 году печатался отдельным изданием под названием „Неизвестный друг. Повесть“. Весь текст „Неизвестного друга“ вошел затем в состав „Освещенных окон“… И тем не менее перед нами не просто два варианта одной вещи, а скорее два качественно отличных друг от друга произведения… Завершенность автопортрета, замкнутость отпечатавшегося в памяти образа прошлого может сделать рассказ о себе самом моделью мира… А порой столкновение факта с раздумьями автора высекает искру совершенно непредсказуемого смысла. Вот глава „Не оставив следа“, своего рода вставная новелла, выразительный невыдуманный эпизод. В Петроград вместе с братом Юрия Тынянова приезжает военный врач Лариса Витальевна — молодая, красивая, полная жизни женщина… Необходимо окольным, параболическим путем идет писатель к самому себе, всматриваясь в свое прошлое, как в зеркало, осознавая, что в его личности осталось неизменным, а что трансформировалось в ходе развития… Герою трилогии присуще редкое сочетание ненатужного внутреннего оптимизма и постоянного сомнения в себе… Отсюда — пафос движения, развития, обращенности в будущее, пафос, набирающий силу в финалах каждой из трех частей трилогии в целом».

Но не только это, как представляется, важно в эпизоде, связанном с Ларисой Витальевной; Каверина притягивает, словно магнитом, тайна — зачем эта женщина приехала в город? Куда уходила днем? С чем именно связано ее решение о самоубийстве в гостеприимном доме Тыняновых, где ее успели полюбить? Ведь всё это так и осталось неразрешимой загадкой. Тайна, позволяющая безграничному воображению строить любые домыслы, осталась навсегда…


В «Освещенных окнах» автобиография писателя впитала в себя не только облик каждого города (Пскова, Москвы, Петрограда и др.), каждого места (Сальские степи, Полярное), связанного с его взрослением, мужанием, но и их неуловимую ауру, неповторимую атмосферу.


А теперь обратимся к мемуаристике, эпистоляриям и литературно-критическим статьям Вениамина Александровича Каверина. Я не стану разделять их не только по причине «переходности» жанровой специфики, но в первую очередь потому, что они отличаются глубоким внутренним единством, слитностью. Кроме того, поддержкой будут слова самого Каверина, писавшего в книге «Литератор»: «…Еще Лев Толстой когда-то говорил, что для русской литературы вообще не свойственна определенность жанра. Подтверждая эту мысль, можно привести бесчисленное множество примеров.