Кавказская слава России. Время героев — страница 44 из 66

Как это бывает часто, ему помог неприятнейший случай – он заболел. Весенняя гнилая погода подкинула ему кашель такой, что все внутренности готовы были вывернуться через горло и рот. А дым от очага, стелящийся над полом, подползающий к стенам и топчану, растравлял легкие все сильней и сильнее. Теперь он больше лежал, чем сидел или ходил, и есть тоже старался лежа, а там всегда находилось мгновение, чтобы стряхнуть кусочек лепешки или ложку разваренного зерна в узкую щель между лежбищем и стеной на кусок приготовленной тряпочки.

Вдобавок у Сергея стали опухать ноги. Он пожаловался Шавкату, тот передал известие Зелимхану, и через два дня в дом русского заглянул сухой старичок – хаким, как представил его Новицкому сторож. Врач – понял Сергей. Хаким откинул одеяло с лежавшего навзничь русского, поморщился, почувствовав запах нездорового тела, поднял одну за другой обе штанины, потыкал пальцем в лодыжки, бросил несколько слов Шавкату и вышел.

– Что он сказал? – спросил Сергей нарочито слабым голосом.

– Сказал – принесет мазь и питье. Еще сказал – надо снять с тебя цепи. Или потом придется убирать их вместе с ногами.

На такую удачу Сергей не мог и рассчитывать. Разумеется, Джабраил не решился нанести ценной добыче такой существенный вред. В этот же день Сергей с помощью юноши добрался до кузницы, где его освободили от тяжелых, холодных, осточертевших уже оков. Когда цепи стукнули о пол, Новицкий ощутил вдруг такую легкость, что готов был взмыть прыжком прямо к закопченным камням, заменявшим потолок мастерской аула. И только прикусив губу, он заставил себя стоять смирно. Тут же положил себе, что подобно старой, запаленной лошади будет хромать при ходьбе на обе ноги по очереди, чтобы сторожам его и в голову не пришло, будто бы этого бедолагу надобно еще и держать стреноженным черным железом. На ночь ошейник ему тем не менее одевали. Но чтобы управиться с этой помехой, он уже запас обломок прочного, зернистого камня, подобного тому, что применяли для затачивания оружия и инструментов. Три недели он отчаянно кашлял, сходя с топчана разве что по естественным нуждам, и двадцать ночей он старательно пилил выбранное звено, все углубляя и расширяя замеченную им трещину…

III

Под утро Новицкого разбудил странный шорох. Не шаги человека, не топот копыт лесного зверя, а именно шелест, словно побежка чуткого, осторожного животного. Не открывая глаз, Сергей подтянул ближе и крепко сжал дубинку – длинный прямой сук, который он отломил в первый же день побега. Медленно приподнял веки и – застыл в страхе. В черном морозном воздухе прямо против него висели две яркие желтые точки. Волк сумел подкрасться так близко к спящему человеку, что Новицкий ощущал смрадное дыхание зверя. Сергей не спеша втянул воздух и на выдохе стремительно взвился на ноги; часть листьев, в которые он зарылся с вечера, взлетела вместе с ним.

– А вот я тебя сейчас, серый! – завопил он, замахиваясь дубинкой.

Зверь скакнул в сторону, без особого, впрочем, страха, и пропал в темноте.

Сергей опустился на землю и снова обеими руками принялся наваливать на себя мешанину травы и листьев, надеясь найти хоть какую-то защиту для своего иззябшего тела. Он дрожал и от волнения, и от холода, и от болезни. Кашель странным образом вдруг исчез, как только он почувствовал воздух свободы, но озноб не прекращался. Впрочем, одет он был скверно: бешмет и черкеска, в которых он уехал из Грозной, были и так стары, а за зиму протерлись кое-где и до дыр; бурку же, почти новую андийскую бурку, взял себе Зелимхан как часть добычи.

Новицкий перекатился на бок, скорчился, сунул руки меж бедер и замер в таком положении, словно младенец в утробе. Судя по тому, как потускнели звезды, было часа четыре утра. Еще часа три забытья, и надо уже подниматься, чтобы двигаться дальше. Он дышал тяжело, с присвистом, и с веселым ужасом думал, что дыхание его, наверное, так же отвратительно, как и у хищника, которого он отогнал. Еще он потешил себя странной мыслью, что за последние месяцы своего трудного, почти невозможного существования сам сделался сродни лесному зверю, вот только не хватало ему длинной подвижной лапы, чтобы почесать как следует спину.

Более полугода он уже не мог помыться по-настоящему, не говоря уже о том, чтобы попариться в бане, и нечистота телесная измучила его едва ли не больше, чем сознание неволи и даже самые цепи. Он осторожно просунул ладонь под бешмет, отодвинул лохмотья рубахи и яростно начал скрести ногтями тело, обдирая его едва не до крови. Спина досаждала ему куда больше, чем грудь, но туда, к лопаткам, он дотянуться никак не мог. А потому приказал себе забыть о потребностях тела, еще больше свернулся, прижал подбородок к ключице и задремал.

Первые лучи солнца упали на него в тот момент, когда он, оскальзываясь и задыхаясь, карабкался вверх по склону, подтягивая непослушное тело от одного ствола до другого. Возможно, проще было идти зигзагом, выбирая менее крутые участки, но поначалу он опасался потерять направление, намеченное еще с вечера. И только когда дневное светило чуть приподнялось над соседним хребтом, начало пригревать ему правую щеку, он понял, что идет правильно, позволил себе расслабиться и подыскивать путь удобнее.

В этот день он положил себе перевалить очередной гребень, спуститься в долину, а там, по его расчетам, уже должен был начинаться ручеек, что привел бы его хотя бы к берегам Сунжи. Он шел, карабкался, полз, скатывался, поднимался и с бешеным упорством тянулся вверх снова. Руки его были исколоты и ободраны, ноги, едва прикрытые остатками развалившихся к весне чувяков, чувствовали каждую неровность земли, каждый камешек, каждый сучок. Но к полудню, прорвавшись сквозь последнюю цепь особенно густого кустарника, он оказался уже на той стороне отрога. Спустился на десяток саженей вниз, уходя с открытого места, упал на спину и долго лежал так, глядя вверх, в далекое синее небо.

Облака, черные с проседью, огромные, распухшие от поднявшейся с земли влаги, двигались неспешно, словно бы их строила в порядок невидимая рука. Они направлялись из-за Терека, навстречу Новицкому, и это было одновременно и плохо, и хорошо. Плохо, потому что северный ветер сулил ему холод и в этот день, и в следующие, во всяком случае, два. А хорошее заключалось в том, что они не остановятся над головой, не прольются холодным, пронизывающим дождем. Дождя Новицкий боялся больше, чем даже заморозка. От холода он спасался движением, от ливня в весеннем голом лесу укрыться было бы трудно.

Полежав, отдышавшись, Сергей сел и достал из-за пазухи крошечный сверток грязной материи – вся провизия, что осталась ему на следующие дни путешествия, сколько бы их не было впереди. Половина, даже, пожалуй, треть небольшой лепешки чурека, высохшая, раскрошившаяся, лежала на развернутой тряпке. Два чурека принесла Зейнаб в последний день перед побегом. Так случилось, что ей захотелось вдруг угостить пленника в знак его избавления от болезни. А Сергея и вправду в этот день куда меньше мучил удушающий кашель. То ли дым охотнее взбирался под крышу, то ли близость свободы кружила Новицкому голову и расширяла грудь. А могло быть, подумалось ему вдруг, что Зейнаб непостижимым для любого мужчины чувством вдруг не только угадала мысли его и желания, но и ощутила определенно, что в следующую ночь русский уйдет. Именно в дорогу она дала ему эти лепешки. Оделила бы, может быть, даже большим, но это уже было бы слишком опасно.

Тряпочку Сергей развернул на плоском, горизонтально расположенном камне, достаточно широком, чтобы удержать на себе весь малый запас беглеца. Отломил от куста веточку, вычистил ее в прутик и тщательно разделил куски и крошки на три равные части. Одну съест он сейчас, другую – завтра, третья, если все пойдет хорошо, не понадобится ему вовсе.

Медленно и аккуратно, маленькими порциями он принялся класть в рот кусочки, усилием воли принуждая себя не глотать их поспешно, но размачивать своей же слюной, а после жевать, жевать, жевать, пока последняя крошка не проваливалась вдруг в горло, словно сама собой. Покончив с едой, завернул тряпицу, сунул на прежнее место и встал.

За дни, проведенные на воле, он ослаб еще больше, так что спуск дался ему куда труднее подъема. Несколько раз он срывался и летел кубарем вниз; один раз чуть серьезно не расшиб голову о торчащий валун. После этого падения долго не мог подняться, лежал в неудобной позе, вытянув ноги по склону вверх. Но только начал вставать, как простое соображение пришло ему в голову. До того простое и ясное, что он уже не мог взять в толк, как он не сумел додуматься до этого раньше. Палкой своей опираться нужно было на склон выше себя, но не ниже. Только тогда он получал дополнительную и надежную точку опоры. Кое-как собравшись и утвердившись рядом с кривой невысокой березой, он проверил – на месте ли, за пазухой, остались его припасы, а затем, оторвав от ствола левую руку, обеими ладонями ухватил посох, воткнул его в землю и словно повис на свободном конце. Усмехнулся, покрутил головой, сетуя на свою недогадливость, и начал спускаться дальше.

По пути он вспугнул двух птиц, кажется, фазанов. Они взвились вертикально вверх, с треском и клекотом, и Новицкий провожал их глазами, жалея, ох как жалея, что нет с ним ружья, к которому он уже успел привыкнуть за те годы, что жил на Кавказе. Он был не слишком хороший стрелок, особенно в сравнении с Атарщиковым, но все-таки мог рассчитывать на удачную охоту, стреляя даже по улетающей птице. Но винтовка его, как и другое оружие, осталась лежать под надежной охраной одноглазого Зелимхана. Сергей вздохнул и продолжил спуск. И только спустя какое-то время он вдруг сообразил, что птицы могли стронуться и с гнезда. А тогда где-то в кустарнике его ожидала кладка из четырех-пяти пятнистых яиц. Он проклял себя за тупость, но момент, понимал, уже был упущен. И подниматься вверх было бы сложно, и место он не сумел заметить наверное, а главное – никто не знал точно: ждала ли его там добыча.