здник. Когда ж удавалось вонзить свою шашку в сердце, о! тогда я был в восхищении и, вытирая кровавую полосу о гриву коня, думал: «Если б моя Ольга видела этот удар, она бы наградила меня поцелуем!» Награди ж меня, моя божественная! Рука, обнимающая твой стройный стан, по твоей воле обагрена в крови по локоть!
— Ты все говоришь о смерти и о крови, Лев, к чему это? Ты воротился счастливо сюда… ты достал славу на поле смерти… и рука твоя так же бела, как прежде.
С минуту длилось безмолвие… Вадимов терялся в созерцании лица своей милой; Ольга играла волосами его.
— Как ты загорел, Лев! — сказала она.
— Это двойной загар, Ольга… от пылу души и восточного солнца. Ты еще не хочешь досказать своего привета; зыбля головой, ты думаешь: «Ах, Лев, как ты постарел!» Да, я очень постарел лицом, но я молод сердцем, я это знаю… Не столько бессонные ночи на страже, не столько заботы походов, усталость, битвы и тяжкая боль ран пробороздили мое чело, — нет, их нарезала разлука… Горский разбойник кинжалом взрывает пядь земли на гранитном черепе и сеет в нее зерна, обрызганные кровью. Так же взрывала разлука чело мое! Да, Ольга, в этих браздах всходили чудные мысли, злобные мысли, когда я думал: если она изменит мне? Но ты верна была мне, ты не изменила мне, не правда ль, милая?..
— Можешь не сомневаться!..
— Сомневаться! Почему ж не сомневаться в наш век, который сомневается во всем, даже в аде и в небе! Но, признаюсь, разочароваться, убедиться было бы мне трудно, мучительно, убийственно; я так постоянно, так пламенно любил тебя! Нет, ты не имела соперниц, Ольга!.. Зато и я… разве один только гроб потерпел бы соперником!.. Под этим холодным камнем скорее желал бы я тебя видеть, чем в объятиях другого.
— Ты меня ужасаешь, Лев: мы первый раз видимся после такой долгой разлуки, и вместо приветливых речей на языке твоем одни страхи!
— Прости, моя милая, бесценная, прости; опасения были так долго у меня на уме, опасности так часто окружали меня, что невольно вырываются мрачные слова, — зато небо нашей любви не помрачится никаким облачком..
— Зато петербургское небо померкло, облака стелются ниже и ниже; вот накрапывает дождик…
— Что мне до дождя, что мне до всех стихий, когда я подле тебя… отвечай же мне, милая…
— Это зависит от судьбы!
— Но кто кует судьбу, как не мы сами!.. Наш ум, наши страсти, наша воля — вот созвездие путеводное, вот властители, планета нашего счастья!.. Не поклонюсь я этому слепому истукану, воздвигнутому на костях человеческих, не устрашусь призрака, который изобрели злодеи, чтобы выдавать свои замыслы орудиями рока, и которому верят слабодушные, для того что в них нет решительности действовать самим. Верить фатализму — значит не признавать ни греха, ни добродетели, значит сознаваться, что мы бездушные игрушки какой-то неведомой нам силы, что мы цветы на потоке жизни или перекати-поле, носимое по прихоти ветров! Это не моя вера…
— Друг мой, миллионы людей не верят, что земля вертится; но мешает ли это ее путешествию в раздолье небес?.. Впрочем, не дамское дело разбирать законы провидения или заветы судьбы.
— Или провидение, или судьба, что-нибудь одно, милая; свет и мрак не могут быть вместе.
— Но со светом может быть тень!..
Вадимов задумался.
— Ты остроумна, милая Ольга, — молвил он, — еще одним качеством в тебе более; однако ты права, сказав, что философия не женское дело… Ваше дело и ваше безделье — любовь, но любовь для мужчины не дело и не безделье: она цель его жизни, душа его жизни. Так люблю я сам! Всегда и везде твой образ носился передо мной, твое имя шептал я как молитву, засыпая; ты одна украшала мои сны, и первая мысль о тебе согревала мое сердце, уже холодевшее под рукой смерти. Много, да, очень много вытерпел я! Но когда товарищи роптали, дрожа от холода, изнывая от голода на походе, я думал: она хотела, чтоб я был воином, — и топь, и скалы сглаживались предо мной, и я шел вперед припеваючи, будто на свидание, и каждая звездочка на эполете всходила для меня как звезда надежды близкого обладания тобой, слава для меня была ты, — мудрено ли, что я кидался за нею как безумный; и вот я полковник гвардии, и вот меня знает государь, уважает начальство, обо мне говорят, меня ласкают, мне завидуют! Но кому на земле или в небе позавидую я подле тебя, любимый тобой?..
Коварный финский небосклон вдруг обложился тучами; крупный дождь прибил пыль, возметаемую ветром. Любовникам невольно должно было искать убежища; карета их осталась далеко; они вошли в большой фамильный склеп, воздвигнутый барскою роскошью, которая и в лоне самой смерти не хочет мешать своего брения с прахом простолюдинов!..
Забывают они, что пред судом Бога нет сана, нет семейных связей, нет никакой опричины* и что, быть может, им придется просить каплю воды у бедняка, которого заставляли они лить горькие слезы, которого сердце раздавили безжалостно, которого прах попирали с презреньем!..
Вход этого гробового склепа украшен был двумя сфинксами*, этими истинными символами смерти с ее неразрешимыми загадками! У задней стены видна была из белого мрамора высеченная женщина на коленях, плачущая над урной; переломленный якорь лежал у ног ее; несколько простых каменных гробниц стояли по стенам…
Мрак густел под сводами, только статуя белелась, как привидение, и, по временам, молния сквозь распахнутые двери багровила своим неверным блеском черные камни, и на них золотые буквы вспыхивали и вдруг, неуловимые, гасли, будто бы их чертил неведомый перст на стене Валтазара*. Все наводило какой-то священный невольный ужас. Резвая как ласточка, вспорхнула Ольга во внутренность склепа, но с криком бросилась она назад и почти упала в объятия Вадимова…
— Что с тобой, чего ты испугалась, моя Ольга, — заботливо спросил ее Вадимов. — Ты побледнела, как батист твоей косынки, ты вся трепещешь…
— Спаси, спасите… — шептала Ольга, указывая на гробницы…
— Отбрось пустые страхи, милая, — говорил Вадимов, ободряя, нежно прижав к груди испуганную красавицу, — здесь живых только мы двое.
— Но знаешь ли, кто здесь мертвецы?.. Знаешь ли, кто хозяева этого дома смерти?.. Это предки мои!..
— Тем лучше, милая; свой своему поневоле друг: они хотят приютить родную от непогоды…
— О, не шути, Лев. Это недаром… они ждут меня.
— Но только в гости, бесценная, только на один час.
— И как я не узнала этого склепа? Правда, я была здесь однажды, когда хоронили матушку, но тогда мне было не до наблюдений!
— Видишь ли, милая, что это случайность!
— Но страшная случайность, Лев… зловещая случайность. О, пойдем скорее отсюда! Этот гробовой свод душит меня; эта могильная темнота, как свинец, гнетет сердце; из подземелья веет могильным нетлением, и гром отдается глухо, будто голос самой смерти.
— Смерть безмолвна, милая, смерть хранит свято вверенные ей тайны, — с мертвыми безопасны мы от злобы живых.
— Нет, я не останусь здесь… пойдем туда, туда, на Божий свет, на чистый воздух, в область жизни…
— Там буря и ливень…
— Краше буря, чем здешняя тишина… туда, туда…
И Ольга бросилась в двери; но в тот миг, когда она переступила порог, оглушающий удар грома разразился над головой, и в двадцати шагах молния упала на одну надгробную пирамиду; пламенный сноп осыпал окрестность — и вдруг все потонуло во мраке… ночь стала еще чернее, ливень пролился с двойною яростию, будто перун расторг чреватые водою тучи…* Ольга закрыла ослепленные очи, колени изменили ей, сердце замерло страхом…
— Молния! — вскричала она, упадая в объятия страстного Вадимова.
— Не бойся молний, душа моя!.. Неужели ты думаешь, что они сверкают в небе и свергаются на землю, чтоб поражать любовников?.. Любовников! Когда ни один знаменитый злодей не был еще сожжен ими! Молния одинаково поражает и главу церкви, и шпиц темничной башни; она проницает в могилы, падает в степи, так же как в волны моря, бьет в полезное дерево, в невинное животное, а грешник, не бледнея, пирует в своих палатах под громовым отводом. Не бойся же, милая! Можно ли отклонить гнев неба железным прутом? Поверь мне, что это слепая игра природы, это лишь разлив сил ее, потерявших равновесие.
Так говорил Вадимов, присев на гробе, сжимая в своих объятиях Ольгу.
Тиха и недвижима лежала она в его объятиях, и мало-помалу страх уступал место чувству более нежному; мало-помалу окружающее исчезало для нее; при блеске молний видно было, как румянец живей и живей разыгрывался на ее прелестном лице… сердце ее еще билось сильно, порою даже трепетала она; но это было уже не от испуга. Только при блеске огней из туч вздрагивала она и, скрывая лицо свое в плащ Вадимова, произносила: «Молния!»
— Это улыбка бури, душа моя, — говорил ей Вадимов, осыпая ее лобзаниями, — это поцелуй двух туч, которые слетелись с двух краев горизонта, чтобы слиться воедино любовью. Да, милая, любовь везде и повсюду; она и в пылинках, сплывающихся в кристаллы; она на ветке дерева и в дикой берлоге; она в чашечке цветка, равно как в сердце человека; она в стихиях земли и в мирах небесных! Сам Бог есть любовь*, любовь высшая, чистейшая, святейшая! Любовь сближает нас с Божеством. Прижав тебя к груди моей, я чувствую в себе разгар святого пламени, чувствую, что земное, как растопленный свинец, каплет, стекает долой с души, что она легчает, светлеет; к ней прильнули уже крылья серафима. С восторгом и страхом машу я ими, как молодая ласточка, которая рвется с высоты в поднебесье. О, почему не улечу я, почему не улетим мы оба туда… даже из-под могильного свода, почему эта гробовая плита не будет нам первою ступенью на небо?..
— Зачем улетать в неизвестное, — сказала ропотом Ольга, — зачем… когда и земля так прелестна!