Кавказские повести — страница 123 из 194

ва ль не всегда образчик его нрава: одно выражение обличает самого опытного притворщика.

Так, в пошлом нашем времени, немногие поймут Вас, еще менее оценят — но что эти немногие суть — в этом я Вам порукою: в глуши ощущения самороднее, независимее от наитий журнальных — и эти ощущения говорят в пользу Вашу. Насчет пустынничества не знаю, поздравлять ли или пожалеть Вас: общество без людей — пески Пальмиры: они засыпают душу бесплодием; но как не пожалеть, что нет людей, с которыми бы лестно было встретиться и полезно жить!! Я думал лучше о настоящей Москве — но, видно, она все еще как нащокинский шут с разрумяненными щеками на дряхлом лице*, шут, который в одно и то же время поет «Уж не будут орды Крыма»* и «Halte-la, halte-la!»…[305]

Вы жалуетесь на бесхарактерность нашей настоящей словесности; но может ли быть иначе, когда Булгарин знаменщик прозы, а Пушкин ut-re-mi-fa[306] поэзии? Второй из них человек с гением, первый с дарованьем, и если между ними есть линия сравнения, так это шаткость обоих; оба они будто заблудились из 18 века, несмотря на то что вдохновение увлекает П<ушкина> в новый мир, а сметливость заставляет Б<улгарина> толковать об усовершаемости и прочем условном нового учения, но первый не постиг его умом, второй не проникнулся его чувством. Что такое поэма Пушкина? Прелестные китайские тени. Что такое романы Булгарина? Остроумный подбор на заданные рифмы; Вы видите, как он все за волосы тащит к одному припеву, и забавно, как влагает он речи, изобретенные в позднейшие годы, в уста монаха и боярина, стрельца и мужика без различия. Из книгопродавческого объявления о Далай-ламе, бесконечном «Выжигине», вижу, что он торопится плыть по ветру. Наполеон, обманутый рассказами своих агентов, идет на Россию — какая нелепая мысль! Если б Россия была в пять раз сильнее, чем она была, Наполеон пошел бы на нее тем охотнее, он не терпел совместничества, и чем труднее успех, тем лестнее была для него победа. Если б он верил, что Россию можно завоевать своими светлыми очами, он не двинул бы на нее всей Европы. Я уверен, что Б<улгарин> не пожалеет ладану русскому дворянству*, хотя оно, право, не так было бескорыстно и великодушно, и я многих видел вздыхающих в 12-м году о своих жертвах. Что до меня, я считаю нашествие Наполеона на Россию одним из благодетельных зол, посылаемых провидением. Гром бородинский пробудил спящего великана Севера.

О литературных сплетнях прошу извещать меня очень и очень: homo sum, humani nihil a me alienum puto[307]. Когда-то и я жил в печатном свете; теперь вовсе чужд ему: я, как проснувшийся Рип ван Винкль Ирвинга, вижу ту же вывеску на трактире, но уже новых гостей за кружкою*. Разгадайте мне одну загадку: отчего, при такой сильной жажде к чтению, такая засуха на дельные вещи? Журналов, журналов сметы нет; а раскусить — свищ. Кинулись в писательство романов как в издание альманахов, советуясь больше с барышом, чем с дарованием; но долго ли подержится этот снежный валтеризм?* Теперь слово о себе. Надобно Вам сказать, что великодушие государя извлекло меня, в конце 1827 года, из башни, воздвигнутой на одной из скал Балтики*, и накануне 1828 г. я прибыл в место Вам знакомое — в Якутск*, в место, назначенное для моего жительства. Там я отдохнул душой, ожил новою жизнью. Все краткое лето провел я на воздухе, рыща на коне по полю, скитаясь с ружьем по горам. Бывало, по целым часам лежал я над каким-нибудь озером, в сладком забытьи, вкушая свежий воздух, — отрада, неизвестная для других. Я ничего не делал там, так я был занят свободою; только выучился хорошенько по-немецки, изучал Шекспира и стал было разбирать Данта в подлиннике, но с силами загорелось опять желание боевой жизни; я просился в ряды — мой голос был услышан. В два месяца я от полюса перенесся к Арзруму и видел все прелести войны в байбуртском сражении*; потом топтал развалины царства Армянского, проехал завоеванную часть Персии и, наконец, очутился здесь сторожем Железных ворот, за которые напрасно рвется мое сердце*. Бог один знает, что перенес я в эти пять лет, — строгое испытание ждало меня и здесь, но крыло провидения веяло надо мною — и я не упал духом: казалось, он закалился в туче страданий. Я совлекся многих заблуждений, развил и нашел много новых идей, укрепился опытом, и вера в провидение, зиждущее из частных бед общее благо человечества, и любовь к этому слепому человечеству греют, одушевляют меня посреди зимы моей участи. Даже воображение, мой паж-чародей, порою приподнимает цепь судьбы, как хвост знатной дамы, и я не слышу тогда ее тяжести. Что будет вперед, не знаю, но умею жить и без надежды. Всего более досаден недостаток книг; кочевая жизнь лишает возможности запастись ими, а неуверенность в завтра отнимает охоту писать. Да, признаюсь, и самому совестно рассказывать побасенки в наш век, когда чувствуешь, что не совсем бездарен на дальнейшее; но что сделаешь без книг? — они необходимы и для освежения ума, и для справок памяти. О, как бы жаждал я укромного уголка подле Вас: я бы предался совершенно учению, в котором чувствую необходимость. Сюда же долетают только блестки, падающие с платья новой литературы. Посылаю, что случилось готовое: не осудите. Тетрадку и стихи под литерою а прошу не ставить в счет. Пожалуйста, не думайте, чтоб я считал посылаемые безделки за что-нибудь достойное; я чужд мелочного самолюбия, и если решаюсь печатать их, так это потому, что смеялся сам, писав их, и, может быть, рассмешу читателей, а смех, право, находка*. За предложение насчет комиссий словесных благодарю братски: постарайтесь же купить в счет «Историю рим<скую>» Нибура* и еще какой-нибудь дельный увраж* по своему выбору. Скоро надеюсь прислать что-нибудь получше, хоть и в журнальном роде. Неохотно расстаюсь с проводником умственного электричества, с пером: так многое имел бы сказать, но отложим до другого раза. Берегите здоровье для пользы общей, для которой Вы его разрушаете, и будьте счастливы, сколько можно им быть в нашем веке и в нашем мире. Этого желает душевно уважающий Вас

Александр Бестужев.


<Р. S.> Здесь в Дербенте с месяц уже каждую ночь видима комета, с коническим хвостом, обращенным к западу; ход ее от востока на юг; свет тусклый.

16 генваря, в 12-м часу ночи, было здесь землетрясение, но без ударов и продолжалось не более трех минут, при сильном ветре. Следующий за тем день был необыкновенно тепел и тих.

29 генваря 1831 г.

7. А. М. Андрееву*

Г. Дербент. 9 апреля 1831 г.

Прежде всего благодарю Вас за доставление «Поездки в Германию», почтеннейший Ардалион Михайлович: она заставила меня смеяться и плакать — две вещи очень редкие для моего изношенного сердца*. В толпе лиц, автором описанных, я встретил и знакомцев; вообще простота, равно как истина описаний и чувств, пленительна. Это не мой род, но я тем не менее чувствую его красоты. Из приложенной записки знакомой руки я впервые получил дельное наставление насчет сочинений моих: мне необходимо руководство, во-первых, потому, что я не имею, благодаря Бога, слепой самонадеянности, во-вторых, потому, что в течение с лишком пяти лет не живу на свете, не только в свете. И вот почему мне хотелось бы, чтоб г<оспо>да издатели сказали мне: «Нам нужны вот какие статьи, — публика любит то и то». Мне даже совестно, что Вы взяли с Николая Ивановича дорого за «Наезды»*: как журналисту, ему можно бы уступить и дешевле, а как учителю моему, это было бы и должно. Он, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца; первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка, и если реже прежнего ошибаюсь в ятях, тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно за прежнюю приязнь и добрые советы; он прибавляет теперь к этому капиталу еще более, великодушно вызываясь на все хлопоты по изданию романа (если я напишу его) и отворяя двери в свой журнал для скитающихся статей моих. Засвидетельствуйте ему полную за то благодарность, — я должник его по сердцу и по перу. Охотно пополню недостаток до десяти листов при первом досуге. Продолжение «Вечера на Кавк<азских> водах» еще не писал; но теперь же примусь*. Насчет блесток замечание Ваше весьма справедливое, но это в моей природе: кто знает мой обыкновенный разговор, тот вспомнит, что я невольно говорю фигурами, сравнениями, и мои выходки Николай Иванович недаром назвал б<естужевски>ми каплями*. Впрочем, иное дело повесть, иное роман. Мне кажется, краткость первой, не давая места развернуться описаниям, завязке и страстям, должна вцепляться в память остротами. Если Вы улыбаетесь, читая ее, я доволен, если смеетесь — вдвое. В романе можно быть без курбетов и прыжков: в нем занимательность последовательная из характеров, из положений