Кавказские повести — страница 70 из 194

его благоухания в замену капель росы? За дружные советы Мулла-Нура Искендер отдарил полною откровенностью. С юношеским самоверием он рассказывал о любви своей, о своих надеждах и замыслах.

— О, если б я мог птичкою перелететь через месяц вперед, я бы привез мою Кичкеню на эту гору, я бы показал ей все, на что глядеть мне совестно одному, — так оно хорошо; я бы наслаждался ее восхищением, и когда б у нее из уст вырвалось восклицание: «Прекрасно!» — я бы сжал ее на груди и прошептал: «Ты еще прекраснее!» Посмотри, Мулла-Hyp, как мило земля, озаренная месяцем, засыпает в тысяче улыбок; но, я верю, милей человеку засыпать под тысячею поцелуев. Счастливец ты: волен как ветер, как орел не знаешь пут, как ему, тебе подругой орлица. Не дивлюсь я, а завидую судьбе твоей!

В краю, где война есть не что иное, как разбой, а торговля — воровство, разбойник в общем мнении гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого куплена удальством, трудами и опасностями, а добыча второго одной ловкостью в обмане и в обмене. Рыцарство не умерло на Востоке, но восточный паладин, наездник, игит, выезжает погулять не для избавления красавиц от чародеев, а для похищения их себе, не для возмездия притеснителям, а для грабежа встречного и поперечного. Очень часто кидается он в опасность очертя голову, без всякой надежды на выгоды, — из одной неодолимой охоты побуйствовать, истратить на ком-нибудь избыток жизненной деятельности, — чтобы принести домой осколок отбитого оружия или рану на теле и потом весело охать под шумом поздравительных песен соседей. Разбойник — самое занимательное лицо азиатских сказок и поэм, неизбежное лицо напутных анекдотов, и вообще весь быт его так плотно вкраплен в характер народа, его слава так заманчива, а неприступность гор и покровительство жителей, даже ханов, дает столько способов удачно и безнаказанно быть им, что разбои в подвластном нам Закавказье, несмотря на все старания правительства, очень нередки. Непокорные горцы хищничают, вкрадываясь под личиною мирных; мирные делают то же под именем непокорных, — и разве сотый виновник впадает в руки правосудия. Не дивитесь же, меряя Азию европейским аршином, что Искендер-бек от глубины чувства позавидовал разбойнической жизни Мулла-Нура. Но грустно качал головою Мулла-Hyp, слушая неопытного юношу.

— У всякого есть своя звезда, — возразил он, — не завидуй мне, не ходи по моему следу; опасно жить с людьми, но и без них скучно. Дружба их — безумящий или усыпительный терьяк[132]; зато и вражда к ним горче полыни. Не охотой, а судьбой выброшен я из их круга, Искендер: нас делит струя крови, и не в моей силе перешагнуть за нее назад. Прекрасен вольный свет: но разве нельзя наслаждаться им, не быв изгнанником? Раздолье в глуши человеку; но пустыня всегда пустыня: никакие думы не населят ее, никакие чародейства не оборотят камни в товарищей. Было время, я ненавидел людей; было время, я презирал их; теперь устала душа от того и другого. На один год станет забавы для гордого внушать своим именем страх и недоверчивость; но страх — игрушка, подобная всем другим игрушкам: она скоро опостылеет. Потом наступает злая охота унижать людей, насмехаться над всем, чем они хвастают, обнажая на деле их гнусности, топча под ноги все, чем дорожат они более души… Жалкая потеха! Она забавляет на миг, а дает желчи на месяц, потому что как ни дурен человек, а все-таки он брат нам. На конец концов, отрадно ли, подобясь коршуну, в каждом живом существе видеть только добычу, оставлять в каждом встречном нового врага? При молитве думать о проклятиях, посылаемых заочно на мою голову; засыпать и ждать измены самых близких; пугать собою, не доверять никому?.. И посмотри кругом, Искендер: неизмеримо широки угорья Дагестана, богаты они дарами своими; но в целом свете, не только здесь, нет деревца, которое бы покрыло меня своей тенью и сказало: «Спи спокойно, здесь не тронет тебя вражеская пуля, здесь тебя не выследят, как дикого зверя». Многолюдны ваши города, богач и бедняк теснятся там, но каждый имеет свой угол, каждый укрыт от непогод зимних; а у меня бурка — единственная кровля, а мне город не даст ни для дома покоя в стенах своих, ни даже горсти земли на кладбище закрыть погаснувшие очи. Да, Искендер, да! Печаль, как ханская жена, умеет ходить по бархатным коврам и, как серна, прядать на утесы. Ты видишь: я и в пустыне не ушел от нее!

— Ты многое претерпел, Мулла-Hyp? — спросил Искендер-бек с живым участием.

— Не говори, не поминай об этом! Когда поедешь мимо треснувшей скалы, не допытывайся, разбита ли она молниею или разорвана морозом, но проезжай скорей мимо: она может рухнуть на твою голову. В саду садят цветы, а не зарывают умерших; не хочу отравлять твоей юности повестями о моем прошлом. Что было — было: оно не стлеет и не изменится. Что будет — не минует нас: его не отведешь рукою, не отмолишь слезами. Добрый сон тебе, и дай Аллах, чтобы никогда не приснилось никому во сне, что случилось со мной наяву! Завтра я укажу тебе самую краткую дорогу к снегам Шахдага на свершение твоего подвига. Прощай!

И он завернулся в бурку. Прочие давно спали.

Искендер долго думал о происшествиях дня, о судьбе Мулла-Нура, и когда заснул, странные мечты не раз пробуждали его: то ему казалось, выстрел взрывает грудь, то конь сорвался в бездну — и он летит бездыханен по острым кремням сквозь мрак и холод, — и нет конца паденью! Грезы наши — отголосок настоящей жизни и прежнего хаоса. Крепкий сон — казовый конец смерти.

VII

Тепелярдан ель кими, дерилярдан селль кими;

Баш ястуга коймииб; поз юхуя всрмииб.

Он мчался, как ветер по хребтам, как водопад по ущелиям,

Не преклоняя головы на подушку, не предавая очей сну.

Из повести.

Одна за одной облетали с неба звездочки, как поблеклые блестки с темно-голубой чадры ночи. Просветлело небо, как взор девственницы, и вот закипел восточный край моря, подобно заздравному кубку; солнце брызнуло лучами на горы. Проснулись все около Мулла-Нура и, отдав молитвою «селям» новому сыну вечности, весело принялись холить коней, чистить оружие, готовить завтрак.

— Товарищ твой провел худую ночь, — сказал, смеючись, Мулла-Нур гостю своему. — И знаешь ли где? В пятидесяти шагах отсюда. Ты еще вчерась просил меня послать за ним в поиск, но я пустил это мимо ушей, не хотел беспокоить тебя вестью, какое наказание готовится хвастливому Юсуфу. Возьми его с собой и делай что хочешь… А между прочим, эй, молодцы, снесите-ка поесть нашему пленнику! Я знаю, что для него, как для янычара, котел — святыня[133]. Накормите и скажите, что Мулла-Нур не хочет голодным отправлять его в бесконечное путешествие: пусть он ест плотнее, чтобы мог дождаться второй трубы ангела Страшного суда[134].

Тут Мулла-Нур рассказал Искендеру, как жена его перепугала Юсуфа и как, в возмездие его лести и трусости, он послал его связанного ждать до утра казни. Искендер-бек хохотал до слез. Когда новые друзья позавтракали, Мулла-Hyp прижал руку гостя к сердцу и потом к челу.

— Ты у меня здесь и здесь, — сказал он, — я не отведу от тебя глаза, не отниму руки. Теперь ты знаешь дорогу к верху и к подошве горы: спеши быть полезным для своих земляков! Я еду в другую сторону и на иное дело: кто поборет судьбу! Она бросает одного в свет абазом, другого пулею: моего свинца не перечеканить в монету. Прощай, друг, помни Мулла-Нура!

Вереницей диких голубей, обгоняя друг друга, понеслась шайка разбойников к Тенгинскому ущелью. Скала опустела. Искендер-бек свел в поводу коня до пещерки, в которой наперед указали ему Юсуфа, лежащего ниц с завязанными руками и глазами.

— Встань и приготовься умереть! — произнес Искендер густым басом: ему захотелось продлить комедию, начатую Мулла-Нуром. Гаджи-Юсуф, трепетный как тополевый лист, поднялся сперва на четвереньки, а потом на колени: ничего в мире нельзя было выдумать уморительнее его тогдашней образины. Вся краска его лица взобралась на кончик носа, как будто спасаясь в самом неприступном месте. Огромные усы, висящие словно крылья огромного носа, были растрепаны и перепачканы глиною; бритая, но не выбритая борода, проседая в отчаянном беспорядке по впалым щекам, еще более обличала их бледность. И весь он был расстегнут и распоясан, будто на карантинный осмотр. И он умильно протягивал к небу у кистей связанные лапки свои; и так жалобно упрашивал помиловать себя, что надо было опоясаться тройным поясом: простой бы лопнул от смеха.

— Ангел Азраил! — восклицал он, — пощади мою голову; она еще не созрела для смерти*. И чем я обидел тебя? В чем я виноват перед тобою?

— Не моя воля, приказ Мулла-Нура казнить тебя. Он говорит: этот недоверок Гаджи-Юсуф, как свирепый тигр, дрался с моим другом, Кази-Магамма[135], и я должен отомстить кровь моих товарищей, зарезанных им во время вылазок из Дербента!

— Кто? Я дрался с воинами Кази-муллы? Я? Осрамлю гробы отцов и дедов того, кто наговорил на меня такие небылицы! Я зарезал многих лезгин на вылазке, я? Аллах, Аллах! Чего не выдумают клеветники! Нет, джаным, курбаным, не таковской я человек, чтобы стал воевать против правоверных. Бывало, во время осады, юс-баши кличет: «На стену, на стену!» А я шмыг на базар. Мне очередь в караул[136], а я себе храплю всю ночь напролет во славу пророка. Из ружья, правду сказать, согрешил раза три, да и то когда неприятели были верст за пять; а сабли не вынимал, валлаги'ль-азим, билляги'ль-керим, не вынимал! Отведай сам, можно ли ее вынять: она еще при отце моем срослась с ножнами; и я соглашусь охотно, чтоб ею отрубили мне голову… долголетен я буду на земли! Да и за что стал бы я драться с Кази-муллою? Прекрасный он был человек; святой он был человек. Не руби он голов за трубки да за чарки, я бы сам пристал к нему!