Последовала пауза. Наталья Петровна на всякий случай прикрыла веками сухо блеснувшие глаза, но муж по выражению лица прочел: «Бог тебя накажет» — и тоже показал глазами: «Ой, ой, ой!»
Вслух она сказала:
— А ты можешь быть жестоким.
Шапошников насупился, буркнул сердито:
— Иногда. Как все.
Наталья Петровна почувствовала боль в сердце, которая возникла вместе с осознанием, что никогда ей не жить в этом доме на юге по своему хотению, в тишине и покое, засыпать не под телевизионную трескотню, а под шум ночного дождя или звон цикад и просыпаться вместе с птицами серым утром, еще не тронутым солнцем. Нет, такого счастья ей не видать. Муж не освободит ее никогда! Она недотянет, умрет раньше, чем иссякнет его злая сила. И тут же опомнилась, ахнула, даже пальцы прижала ко рту: «Я не должна так думать о Володе и желать ему — нет, не смерти, конечно! — но какого-то исчезновения. Я же его люблю и без него себя не мыслю! Тем более что давнюю мечту он мне все-таки позволил осуществить». Квартира у теплого моря среди магнолий и кипарисов стала последним оплотом жизненных сил, которые Наталье Петровне всегда приходилось напрягать непомерно. И не важно, что делалось это по собственной воле и называлось любовью.
Она жаловалась Капитолине:
— Я специально в московской квартире уюта не создаю, чтобы мужа туда не тянуло, а его тянет! Что он там потерял? В телефонную книжку смотреть страшно — одни прочерки. А он — в Москву, в Москву! Ну, прямо, как чеховские сестры. Господи, как я ненавижу этот грязный снег, скользкие тротуары, тяжелые шубы! Я тут ему разносолы готовлю, каждый день овощи с грядки и фрукты во всех видах, мороженое со свежими ягодами. Разве в Москве такое доступно? В центральных магазинах — цены заоблачные, а ближайший рынок — пять остановок на метро и еще на троллейбусе, а от него до подъезда — дальше, чем отсюда до моря. А он меня здесь с сентября грызет: поехали скорее, поехали домой. А тут что, не дом? Живет, как в санатории, где я одна и завхоз, и повар, и официантка, и прачка, и уборщица. Но летом без Хосты — я погибну!
На Капу перечень домашних забот не произвел впечатления. И чего благополучной москвичке не хватает? Как это — погибнет? Ну, не любит столицу, такая уж у нее фантазия. А самому-то в Хосте, ясно, что скучно — разве балабол Васька ему приятель? Капа покивала согласно — женщина женщину всегда поддержит, даже если не поймет.
Обнадеженная сочувствием, жена пианиста разоткровенничалась:
— Жизнь на юге всегда была моей хрустальной мечтой. Теперь молюсь Господу, чтобы здоровье Владимира Петровича позволяло каждую весну сюда возвращаться, а то ведь упрется — ему бы только повод!
— Разве вы верите в Бога? — с сомнением спросила жена Панюшкина, не видя у собеседницы крестика на шее. Сама Капа в церковь никогда не ходила из-за отсутствия времени и привычки.
Наталья Петровна подумала, что смысл вряд ли дойдет до необразованной женщины, но ответила с мягкой улыбкой:
Еще Шапошникова общалась в Хосте с Зиной Черемисиной, секретаршей директора пансионата — упрямого козла, считавшего себя вершителем судеб небольшой кучки подчиненных, которые полностью зависели от его прихотей. Зина, вдова, с характером, крепким от рождения и вдобавок закаленным в жизненных неурядицах, умела за себя постоять и еще извлечь из своей должности выгоду. В юности она училась в музыкальной школе и вынесла оттуда интерес к классическому искусству, поэтому высоким знакомством с москвичами гордилась. Она им пропуск на ведомственный пляж у прижимистого директора оформляла без проблем, а Шапошниковы у нее ключи от своей квартиры на зиму оставляли.
Женщин сближала любовь к морю. Душными июльскими вечерами они ходили на дикий пляж купаться. Без купальников.
Наталья Петровна медленно, с благоговением, погружалась в горько-соленую влагу. Море и небо сливались в единую, бездонную и бесконечную тьму. Когда вода доставала до подбородка, шептала тихо, чтобы не слышала Зина:
— Моречко, мое дивное, мое родное! Как я тебя люблю!
Потом поднималась на цыпочки и, наконец оттолкнувшись самыми кончиками пальцев, плыла в невесомости, почти не шевеля ногами и руками. Никакой границы между водой и телом! Она осознавала себя частью мирового океана, из которого вышли наши предки — это чувство было абсолютным.
Вдруг Зина сказала:
— Мы с первым мужем каждую ночь сюда бегали. Плыли по лунной дорожке голые, без костюмов. Ах, какое удовольствие! Вода во всякую щелочку проникает, а под ладонями взрываются серебряные пузырьки. Такая красота, что я плакала, а Черемисин брал меня прямо в море.
Некоторое время женщины плыли молча. Потом Наталья Петровна продекламировала нараспев:
Не потревожив темноты,
Взошла печальная звезда.
Тепло воды, озноб мечты…
Мы уплываем в никуда.
Внятное присутствие счастья сопровождало Наталью Петровну от моря до самого дома и даже до кровати.
Шапошникову эти поздние заплывы не нравились, и каждый раз он пытался отговорить женщин от идиотского мероприятия. Мало ли кто может встретиться двум дурам в темноте?
— Не переживай, — смеялась жена нежным грудным голосом. — Кому я нужна?
— Мне.
Случалось, не дождавшись возвращения ночной купальщицы, он засыпал, как всегда нахмурив во сне брови. Не зажигая света, она ложилась с краю, аккуратно, чтобы не потревожить мужа, и сразу переставала о нем думать, а снова и снова переживала волнующие ласки соленой воды, слабый аромат которой еще хранило ее тело. Постель становилась на редкость удобной, голова уютно тонула в мягкой подушке, и Наталья Петровна быстро засыпала, позабыв, как в Москве ее мучила бессонница.
Шапошников привык плавать в бассейнах и к морю относился без всякого пиетета, а нагромождение полуголых тел, изнывающих на солнце ради никому не нужного загара, вызывало раздражение. Он входил в воду с каменным лицом, спортивным кролем в темпе vivace за пять минут покрывал расстояние до буйка и обратно, а потом тоскливо дожидался под тентом, пока наплавается и наныряется жена. Случалось, терпение пианиста лопалось, и он уходил один. Будь пляж менее комфортабельным, Шапошников здесь вообще бы не появился. Заботливая Наталья Петровна перед отъездом из Москвы звонила Зине, чтобы напомнить о пропуске.
К себе в однокомнатную квартиру секретарша высоких гостей не приглашала, смущалась, но иногда по выходным появлялась сама с тарелкой плавающих в масле ленивых вареников, которые обожал пианист, или с рассыпчатой армянской гатой — кулинаркой она была отменной, но готовить для себя одной не утруждалась, чему Наталья Петровна втайне завидовала. Зина скромно садилась в кресло ближе к двери, подчеркивая, что не претендует на продолжительный визит, но если звали к столу — а звали обязательно, как обязательно предлагали спиртное, — не отказывалась и произносила в честь хозяина утомительно-длинные витиеватые восточные тосты. Выпить она любила и, стесняясь этой своей слабости, просила наливать ей «по полосочку», на которую указывала крашеным ноготком. Шапошников кивал согласно и наливал, как просили, но частил, шутливо приговаривая:
— Древние употребляли первую чашу для утоления жажды, вторую для радости, третью для сладострастия, а четвертую для безумия. Эта последняя, мне думается, самая заманчивая.
Под хозяйские побасенки Зина, не замечая, быстро выпивала пол-литра — норму, при которой еще крепко держалась на ногах, но уже не могла противиться желанию петь. Довольно приятным низким голосом она затягивала популярные советские песни — «По долинам и по взгорьям», «Вот кто-то с горочки спустился», «В далеком тумане растаял Рыбачий…» Последняя досталась ей от второго мужа, который служил срочную на Севере и гранитный полуостров Рыбачий видел воочию.
Шапошников сидел, прикрыв глаза, и со стороны казалось — внимательно слушает, на самом деле он пытался минимизировать дискомфорт от примитивных созвучий. В надежде прервать пение, предлагал соседке отметить прекрасный вокал, и она жеманно соглашалась на пару рюмок, после чего быстро ретировалась, так как знала, что сто граммов сверх нормы развязывали ей острый язык. Зина могла ввернуть крепкое словцо и часто поругивалась, но только при своих, а при посторонних держала марку воспитанной дамы. Тем более в доме Шапошниковых.
Визиты секретарши Владимир Петрович терпел по необходимости. Единственным посетителем, который доставлял ему неподдельное удовольствие, был Василий. И не только потому, что тот обожал шахматы. На подсознательном уровне, в соответствии с законом физики, пессимист Шапошников (величина отрицательная) испытывал потребность в оптимисте Панюшкине (величине положительной). Это притяжение словно облегчало пианисту бремя текущей в никуда жизни и сообщало временное равновесие.
Обычно вместо приветствия он встречал приятеля словами:
— Молодец, что зашел! А то у меня тоска — впору повеситься.
Василий молчал — тоска была ему неведома. Сегодня у пианиста мрачное лицо, а когда Панюшкин схватился было за фигуру, но передумал и быстро отдернул руку, хозяин почти грубо сказал:
— Ты в благородную игру — не в бирюльки играешь. Тут есть правила, одно из них: взявшись — ходи.
Василий в сомнении склонил голову к плечу.
— Опасаюсь.
— Жизнь вообще опасна и плохо кончается.
— Как-то у тебя все очень мрачно выходит, — заметил гость. — Жизнь отличная штука. У меня скоро такие сливы созреют — мечта!
— Ты такой же неисправимый мечтатель, как моя супруга, — сказал Шапошников.
— У тебя сегодня одна, завтра другая, послезавтра третья мечта, а должна быть единственная, главная, или, как говорит моя жена, хрустальная. Я вот до своей дотянул, но возомнил, думал, сижу на ней верхом и кнутом погоняю. А она хрупкая — возьми и рассыпься на мелкие осколочки. На том месте в душе осталась у меня дыра, ноет и дергает, как отрезанная конечность. Про фантомные боли слыхал?
— Откуда? — удивился Васька и произнес сочувственно: — Значит, у тебя теперь мечты нет…