Казачий алтарь
КНИГА ПЕРВАЯ
…И увидел я мёртвых, малых и великих,
стоящих перед Богом, и книги раскрыты были,
и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни…
И тогда отдало море мёртвых, бывших в нём,
и смерть и ад отдали мёртвых, которые были в них;
и судим был каждый по делам своим.
Мой друг — твой товарищ.
Недруг твой — и мой супротивник.
Но если кто третий одному окажется любым,
а другому ненавистным, то повинны все трое.
И судьи нам, не разломившим хлеб поровну, — шашки.
Часть первая
1
…Мальчишки, гонявшие голубей, видели, как вдруг показались высоко в ясном предвечернем небе два чёрных крестика и — канули.
Но спустя несколько минут громоподобный гул круто покатился к хутору! Штурмовики низринулись с обожжённой зноем выси. Вот уже стала хорошо различима на закруглённых крыльях свастика! Ярко сверкнули стёкла кабин. Скользнули по улицам изломистые тени. И бомбы впервые рухнули на землю, горячую и родящую, пахнущую, как всегда в августе, молодой пшеницей и полынью.
Война!
Бомбёжка застигла многих хуторян на огородах. Будто стеганула по ногам размашистая плеть и — скосила. И лежали они, объятые неведомым страхом, вжимаясь телами в заклёклый чернозём, ощущая непрочность плоти своей и уповая на везение да высшую милость. Господи, сохрани и помилуй! И только старик Шаганов оставался неподвижен. С поднятой головой стоял он на береговой низине, высокий и худой, сжимая в руках косу. Ветер полоскал седую бороду, трепал подол линялой казачьей рубашки. На загорелом лице, искривлённом гримасой гнева, шевелились губы. В сердцах он даже замахнулся косой вслед самолётам, устремившимся к святопольскому шляху…
Война!
Как только взрывы затихли, хуторской люд, опасаясь повторного налёта, кинулся в укрытия, в прохладу сумрачных погребов. И вновь Тихон Маркяныч Шаганов, вопреки общей суматохе, подался с огорода без спешки, уступая настойчивому зову снохи Полины. Прежде чем спуститься в подземелье, повесил косу под застреху сарая и сладил самокрутку.
Ощупью он спустился на дно каменной темницы, где устоялся аромат дынь, пахло брагой и кислиной огурцов. В напряжённой тишине смутно обозначились силуэты женщин, примостившихся на опрокинутой пустой кадушке. Тихон Маркяныч чиркнул спичкой, прикуривая, и заодно высмотрел место на краю рундука.
— Ну, с крещением, милые! — неостывшим голосом проговорил старик и осёкся, удивлённый тем, сколь громко прозвучали под низкими сводами его слова.
Потрясение от внезапной бомбёжки сковало казачек немотой, ни Полина Васильевна, ни Лидия не откликнулись. Лишь в наклонном луче, падавшем от щели в дверце, блеснули испуганные глазенята правнука Федюньки. Он ёрзнул на коленях у матери и шёпотом спросил:
— Дедунь, а мы долго будем ховаться? А то холодно…
Лидия крепче прижала его к себе, а бабушка сдёрнула с головы косынку и укрыла плечи мальчонки, глухо проронила:
— Потерпи трошки, болезочка.
Ожидание новой беды томило души. Обострённый слух ловил малейшие звуки во дворе. Вот мимо погреба, квохтая, прошла разморённая жарой курица. Тонко жужжа, в полусвете пригребицы закружилась над ящиком с грушами оса. Потом послышалось, как проволокла цепь Жулька и так же, как обычно при раскатах грома, стала пронзительно взлаивать.
— Значится, уже близко фронт, — вздохнула Полина Васильевна и, помолчав, прибавила: — За грозу, глупая, принимает…
— Немцы? Да, мама? — встревожился мальчик.
— Они далеко, сыночка… Не бойся, — успокоила Лидия, жадно вдыхая запах его волос, припорошённых подсолнуховой пыльцой.
— Ты, Фёдор, не робь! — ободрил прадед. — Раз есть ты коренной казак, то должон не страшиться. Ни германца, ни турку, ни японца косоглазого. А чёрт явится — по рогам его! Понятно тобе?
— Ага.
— А как по уставу ответствовать?
Пострел заученно выкрикнул:
— Так точно!
— Во! Сразу видно, чейный ты правнук.
— Такое творится, а вы шуткуете! — не сдержалась сноха. — Яша на фронте. Степан Тихонович наш в голом степу. Сердце разрывается! А вам и байдуже.
— Будя! Неча нюни распускать! — Тихон Маркяныч швырнул окурок под ноги и встал с рундука. — Чо же теперича? Башкой об стену биться?.. Стервятники, небось, уже чёрт-те иде, а мы тута кости морозим! Вы как хочете, а я добровольно в яме[1] загинать не стану! Да и какой там фронт?.. Самая что ни на есть, обнакновенная гроза собирается. По горизонту тучки блукатили.
— Вы куда? Папаша! — всполошилась Полина Васильевна, но своеволец, горбясь, уже поднимался по ступеням. В распахнутую дверцу плеснул розовый закатный свет. Открылся клочек чистого неба. Повеяло теплом. И явственно донеслась канонада.
— А почему так долго гремит? И не гроза это вовсе, а война! — как взрослый, уверенно заметил Федюнька. — Я в кине про Чапая слыхал, как пушки бьют…
Мальчуган замер на полуслове, почувствовав кожей виска, что тёплая мамина щека вдруг стала мокрой. Он обернулся и сурово, как прадед, спросил:
— Ты чего, мам? Ты не плачь! Мы с дедуней как возьмём ружьё!
— Это я так… Замёрзла.
— Не к добру слёзы, — попеняла свекровь. — Надо богу молиться!
— Сами текут… А вдруг Яков где-то поблизости!
Полина Васильевна вздрогнула, но ответила не сразу:
— Нет. Далече он. Сердце не вещает.
Настилающийся саднящий гул, показалось, даже здесь, в погребе, колыхнул воздух. Задребезжала сдвинутая крышка кастрюли. Лидия напряглась, сильно прижала сынишку. Полина Васильевна торопливо закрестилась. Но вскоре на дворе стихло.
Тихон Маркяныч заглянул в дверной проём и проворчал:
— Туча самолётов пролетела. Анчибелы проклятые!.. Зараз принесу вам тёплую одёжу… Оно и правда. Пересидите час-другой. Бес его знает, чо у них на уме… А я вам буду обстановку докладать…
Бывшему старшему уряднику конно-артиллерийского дивизиона Тихону Шаганову на своём долгом веку с лихвой довелось наслушаться и посвиста пуль, и воя снарядов, и сабельных запевок. По приказу Главного управления казачьих войск, в начале столетия, часть, в которой служил Тихон, была направлена в Маньчжурию. В знаменитом сражении под Мукденом донцы-артиллеристы стояли насмерть, до последнего заряда. А затем, смекнув, что взяты в кольцо, ринулись в лобовую конную атаку. Сеча была жуткая. В числе немногих пробился к своим и старший урядник. Обе его руки до самых плеч были окровавлены. На правой запеклась вражья, на левой — своя. В последний миг, заметив летящий сбоку палаш, успел Тихон увернуться, но вскинутую левую ладонь, как веточку, пересекла калёная сталь. Только и уцелели на ней два пальца: большой да указательный.
В станице родной встретили героя с почётом. На груди принёс русочубый Тихон два Георгиевских креста, в подсумке — денежное вознаграждение. Казаки грубовато пошучивали: отучил япошка старшего урядника дули крутить… Неделю гулял он напропалую. На радостях пил у себя дома и у родичей, вперемежку со слезами — в куренях погибших односумов.
Но, отведя душу, укротил себя в одно утро. Встал спозаранку сосредоточенным и молчаливым. Свернул цигарку. И впервые после возвращения подробнейше расспросил жену о хозяйских делах. За полтора года его отсутствия они были запущены донельзя. Настя, как ни тянулась, а в одиночку справиться с базом и наделом земельным не могла. Польза от пацанов, Степы и Павлушки, была невелика. Поневоле пришлось влезать в долги. Услышав об этом, Тихон, не привыкший кланяться, хотел было ругнуть жинку, да глянул на её осунувшееся лицо, на раздавленные мешками и чапигами руки и прикусил губу. Провожала справной, синеглазой молодкой, а предстала — сутулой тёткой…
С той же безоглядностью, с какой воевал, принялся Тихон наводить в хозяйстве порядок. Отрока Стёпку и меньшого как узлом к себе привязал — куда он, туда и парнишки. Крышу чинить — доски подносят, в поле сеять или косить — лошадей погоняют, а травы им накосить, напоить — первейшее мальчишеское занятие. Похваливал казак сыновей: «Вы не тольки заместо отрубленных пальцев, а ишо и третья рука. Ничо, выпутаемся из нужды…»
Бог оказался к Шагановым милостив. В первое же лето уродилась яровая пшеничка, стеной поднялся овёс. Гнедая дала приплод, и жеребёнка выгодно сбыли в экономию помещика Межерицкого. Осенью Тихон дважды ездил со станичным обозом на ярмарку в Новочеркасск. Торги были большие, завозные. Два «Георгия» на груди у бравого хозяина действовали на покупателей завораживающе. Перед храбрецом скупиться было неладно. У Шагановых, расквитавшихся с долгами, даже завелись деньжата.
В беспрерывных казачьих заботах, в малых и больших радостях катились годы. Вымахнули «шаганята», как звали их по-станичному, враз, будто окатили снеговой водой. Старший — обличьем копия отца. Сухощав, русочуб, в движениях нетороплив. Такой же, как у батьки, широкий нос, подбородок с насечкой, но в карих глазах не жёсткая сосредоточенность, а пытливая задумчивость. В церковно-приходскую школу пошёл он на одиннадцатом году, переростком, но окончил её с похвальным листом. Книг прочитал за три ученических зимы — уйму! И прославился в родной станице Ключевской как грамотей и непревзойдённый писарь. Что ни вечер — тянутся к шагановскому куреню жалмерки, обычно по двое. Подав Анастасии гостинцы, заискивающе — к сыну, даром что над губой только пушок:
— Мы до тебя, Степушка. Зачитай от наших служивых восточки да пропиши, пожалуйста, им ответ. Нехай прознают, как мы туточки по ним тоскуем и сокрушаемся.
Серьёзный сочинитель прибавлял фителя в керосиновой лампе, которой премировали его как лучшего ученика. Доставал письменные принадлежности. Казачки присаживались на край лавки. Степан с трудом разбирал каракули их мужей ли, сыновей и возвращал просительницам конверты. Тоном, перенятым у станичного учителя, строго говорил:
— Изложите, о чём мне писать.
Внимательно выслушивал бабью сбивчивую речь. А затем, сведя брови, обмакивал перо и начинал одинаково трогательно: «Разлюбезный и миленький ты наш (следовали имя-отчество)… От письмеца твоего долгожданного возрадовались сердца наши, аки прилетел в курень ангел небесный. Да если б ты только знал и понимал, как соскучились мы по тебе, кровиночка ты наша…»
И так — почти всю зиму. В рабочую пору гостьи случались реже, остерегаясь Тихона, прогнавшего было назойливую Матрёну Торбину. А сам Степан никому не отказывал. По натуре был отзывчив, в матушку.
У брата Павлика, напротив, характерец оказался отцовского замеса. Поперёк — слова не скажи. И сколько ни убеждай, сделает по-своему. Заденет кто-либо насмешкой — съязвит злей и остроумней. Тронет кто на улице пальцем — сдачи даст кулаком. Силой удался в шагановскую породу, на спор сгибал на колене кочергу. А вот в страсти к лошадям Пашка, пожалуй, превзошёл всех в родне. Однако, как ни жалел их, как ни холил коня, а коль скоро коснулось дело его самолюбия — за малым не запорол на скачках общевойскового праздника, в октябре. К счастью, обернулся перед последним поворотом и сообразил, что он недосягаем.
Станичный атаман Кожухов, награждая кинжалом в тиснённых серебром ножнах и наборной уздечкой, шевельнул усищами:
— Ты чей? Шаганова Тихона?
— Так точно. Сын старшего урядника Шаганова!
— Молодец. Лихо скачешь. Добрячий из тебя казак выйдет… А на девках? — понизил атаман голос и шутливо подмигнул. — Пробовал кататься?
Члены атаманского правления, стоявшие поблизости, хохотнули, заинтересованно уставились на паренька. Но не так-то просто было смутить этого сорвиголову. Пашка и бровью не повёл, отчеканил с вызывающей смелостью:
— Господин атаман, дозвольте правду молвить!
— Говори, говори…
— На Спас вашу Тайку объездил.
— Что-о? Что ты сказал? — распялил рот возмущённый отец, вскидывая руку с насекой. — Да я тебя… Ах, ты мерзавец!
— Виноват. Прошу прощения, — потупился Пашка.
— Пош-шел вон! Лжец ты этакий! — топнул атаман, с трудом сдерживая себя.
Тихон Маркяныч, наблюдавший издали, не понял, почему рассердился станичный голова. На вопрос отца Павлик лишь пожал плечами. Зато на следующий день о том, как «шаганенок» срезал атамана, знали в Ключевской от мала до велика.
Наказание последовало незамедлительно. На ближайшем станичном сходе, наряду с прочими делами, совет стариков разобрал и жалобу атамановой жены, подкреплённую заключением акушера. Приговор Павлу Шаганову, оклеветавшему непорочную девицу, оказался крут. Тут же, принародно, он был порот. По жребию приводить в исполнение приговор выпало дюжему Константину Дагаеву, но даже ему не удалось двадцатью плетями выжать из строптивца стона. Более того, надев шаровары, Пашка поклонился сходу и запалисто сказал:
— Благодарю за науку. А правду… всё одно буду гутарить!
Тут уж не выдержал отец, дал ему подзатыльника и скорей повёл с атамановых глаз долой.
У колодцев сходились болтоязыкие станичницы, качали головами:
— Ишо молоко на губах не обсохло, а дерзкий какой!
— Ни за что ни про что девушку опозорил. Таиска-то и на игрища почти не ходит.
— Э, Нюра, за ними рази уследишь? Бают, справка поддельная, за магарыч взятая…
— И в кого он только уродился?
— Да в кого? В деда своего, Настасьина папашу. Тот тоже был непутёвый. Лошадей воровал. В конокрадскую родню весь!
— И даёт же бог красоту таким вертопрахам…
И верно, не только девки, но и замужние молодки откровенно заглядывались на Пашку. Ростом он был пониже отца и брата, в плечах — шире. Лицом напоминал мать. Такой же, как у неё, мягкий овал, смугловатая матовость кожи, привздёрнутый нос, глаза — тёмно-голубые, заманные. А волнистые чёрные волосы до того были густы, что всякий раз после стрижки сына Тихон Маркяныч точил ножницы.
Незадолго до Первой мировой Шагановы перестроили свой курень, обшили его досками. О прибавлении в семье хозяин заботился заблаговременно. И когда Степану, работавшему подённо в экономии Межерицкого, нагорело жениться — не стал возражать. Засватали Полинку, дочку помещицкого садовода, и на мясоед по-хорошему отгуляли свадебные столы.
Полина, девка миловидная и строгая, взращённая в поле, а не в холе, вошла в новую семью желанницей, приняла основные хлопоты по дому. Свекровь, маявшаяся желудочной хворью, охотно уступила ей права первой хозяйки. А Тихон Маркяныч всё приглядывался да оценивал. И когда убедился, что сноха ни минуты не сидит без дела и всё, за что ни берётся, так и спорится в руках, по-отцовски потянулся к ней сердцем.
Подворье Шагановых полого клонилось к берегу Несветая. С тылу, от проулка, заслонял его старый, выбеленный солнцем и ветром плетень, спереди — каменный забор Дагаевых. На улицу смотрела дощатая изгородь, покрашенная такой же синей краской, как и доски куреня. Красная черепичная крыша, жёлтые ставни и фронтон придавали казачьему жилищу вид весёлый и ладный. И, казалось, быть в нём миру да счастью…
Но беда не за горами, а за плечами. Много раз сходили Пашке его проказы, а под святки… В соседнем хуторе Аксайском подстерегли ревнивые соперники-молодцы, припомнили, как отбивал у них присух.
Под утро жалмерка Катерина, не боясь пересудов, привезла Пашку домой на санях; полуживого, окровавленного передала на руки отцу и брату.
Фельдшер, протрезвев после ночных возлияний, приплёлся к Шагановым лишь после полудня. Оглядел хрипящего в беспамятстве парня, перебинтовал ему голову и посоветовал прикладывать лёд. Уходя, принял трёхрублёвку, признался, что надежды мало. Пора, пожалуй, соборовать…
Тянули дотемна, пока у искалеченного не стало пресекаться дыхание. Степан побежал за отцом Дмитрием к окончанию вечери. Священник помазал юного мирянина елеем, прочёл молитвы, готовя грешную душу к переселению в мир иной. Ошалевшим от горя родственникам наказал смириться — такова воля господня.
Заливал горницу дрожащий свет керосинки. Наискось перечеркнула пол тень Тихона Маркяныча, стоящего посреди комнаты, не спускающего с мертвенного лица Пашки одичалых глаз. Анастасия, приткнувшись в изножии, то гладила ноги сына, то откачивалась назад и, как безумная, мотала распатлаченной головой. Полина торопливо прикладывала к вискам деверя сосульки, сбитые с застрехи. Они таяли, пропитывали влагой подложенные тряпки, светлыми бисеринками осыпали обращённую к родным Пашкину щёку. В мерклом освещении чудилось, что плачет он…
Не говоря ни слова, Степан заложил гнедую в сани, распахнул воротца, выходившие в проулок. И полчаса спустя в курень, помеченный лихом, вошла немолодая горбунья, закутанная шалью. Перекрестилась. Поздоровалась звонким голосом. Негаданное появление знахарки вызвало у родных страдальца странный трепет и прилив последней надежды. Даже у повидавшего виды Тихона Маркяныча мурашки пробежали по спине.
Степан помог тётке Варваре Мигушихе раздеться. Она приблизилась к кровати мягкими шажками, отстранила Полину и положила свои костлявые ладони на голову Пашки, забормотала:
— Чёрный ворон крылом махнул. Жаба прискакала. Стрелу огненную пустила. Ударила та стрела в добра молодца. Свят, свят, свят! Ударила, да сломалася. Ангел божий летел, отвёл её. Боже правый, боже светлый, к тебе взываю, спаси и помилуй!
Ворожея оглянулась и повелительно молвила:
— Ждите на дворе. Я покличу.
Вернувшись в курень, хозяева увидели, что лицо у Пашки заметно порозовело, грудь вздымалась размеренней и сильней. А горбунья устало сидела на табурете, свесив руки.
— Ну, тётенька? — срывисто спросил Тихон Маркяныч.
Она только покачала головой, вздохнула:
— Бедная деточка. Как же били его!.. Слава богу, кости целы. До зорьки оставьте, не подходите к нему. А коли очнётся и попросит пить, дайте настоя наговорённого.
Тётка Варвара повернулась к столу, развязала свой узелок и выставила кувшинец, повязанный белой косынкой. Медленно обратила к Степану длинное, узкое лицо, с косыми уголинами глаз:
— Помоги, милок, куфайку надеть. Ослабела доразу.
…Ночью Пашка пришёл в себя.
Вымогался он долго, с большим трудом заново учился говорить. Мигушиха приходила через день, приносила травные снадобья. От приглашения к столу не отказывалась, ела охотно и помногу. Вела беседы о боге, о его милосердии. Выучила своего подопечного особой молитве. И как-то на масленицу, когда Пашка уже начал выходить во двор, он признался матери:
— Как окрепну, пойду к отцу Дмитрию. Хочу в монахи поступить. Дюже мне священное житие нравится…
— Сходи, сынок, сходи, — поддержала та, дивясь перемене в характере Пашки. Был забияка, а теперь — смиренник.
Ярая разгулялась весна. Выгнулись, сбросив снег, вербы. Раздробилась по лужицам щедрая поднебесная голубень. И хворь-тоска семнадцатилетнего Пашки канула вдогон метельным дням. Мало-помалу стал подсоблять по хозяйству, крепнуть. Закалился ветром, загорел, прижилась на губах улыбка, и — позабыл о намерении служить Господу.
В конце мая родила Полина, как и подобает казачке, первенца. Нарекли его Яковом. Радовался молодой папаша до октября. Ударил час идти в армию. Тихон Маркяныч лично купил ему мосластого дончака, казачью справу. Отвёз сына в станицу Егорлыкскую на сборный пункт. Проводы были горестными, от Балтики до Черноморья завихрились смертельные дымы войны с Германией.
Через год оставил родительский курень и Павел. Надеялся, что сведут пути с братом в ущельях Карпат, да товарняк по воле командования повёз новобранцев на другой край света, на турецкий фронт, к Тифлису.
Обоим служба выпала суровая. На третьем месяце боёв отведал Степан венгерской пули. К счастью, рана оказалась несерьёзной. Из минского госпиталя снова направили на фронт. Вскоре — второе ранение, в ногу. На этот раз проваляться в госпитале пришлось подольше. Долечиваться Степан отпросился домой, в родную станицу. А по возвращении в действующую армию подстерёг случай. Офицер тайной службы, просматривая письмишки казаков, разлагаемых большевистской пропагандой, обратил внимание на каллиграфический почерк и грамотность младшего урядника Шаганова. Степана немедленно вызвали в штаб дивизии. Поручик, прощупав казака каверзными вопросами, убедился в его верноподданничестве и определил к себе писарем.
Павел в первом же бою полез под пули, единственный из всей сотни пробрался к вражеской позиции и был взят в плен. На вторые сутки не только сбежал, но и привёл с собой «языка», турка-охранника. Храбрость Пашки дошла и до командира полка. Молодца перевели в особый разведывательный взвод. Ватага в нём сбилась отчаянная. Ночные вылазки казаков держали турок в страхе. Много раз Павел добровольно вызывался идти во вражеский тыл. Смуглый, черноволосый, переодетый в форму турецкого пехотинца, он ничем не отличался от неприятельских воинов. К тому же, способность к языкам позволила ему быстро освоить разговорную турецкую речь. И всякий раз, пройдя вдоль вражеских укреплений, разведчик приносил ценнейшие сведения. К медали «За храбрость» прибавился Георгиевский крест. На погоны так же как у брата, легли две лычки младшего урядника.
В отчем курене повстречались братья в декабре семнадцатого.
Степан вернулся со своей дивизией на родину, а Павел получил отпуск по ранению. Никогда прежде не ссорившиеся, они в первый же вечер чуть было не подрались. Узнав, что часть, в которой служил старший брат, попросту бросила фронт, Пашка стал его подкусывать. Опорожнённая бутыль самогона тому способствовала.
— Не поверю я, что сам Каледин такой приказ дал! — горячился Павел, с укором глядя на брата. — Наветы!
— А я тебе правду толкую! От войскового атамана пришла депеша: сниматься и грузиться на эшелоны. Знаешь ты, герой, что наша область на военном положении?
— Знаю.
— А про то, что большевики скинули Временное правительство?
— Слыхивал.
— Потому и свёл Каледин наши части на Дон, чтоб ощетиниться. Не позволить мужикам поснимать с нас казачьи шаровары! Эта самая распроклятая советская власть и до Ключевской достанет…
— Дон — Советам? — растерянно спросил Пашка.
— Так точно. А ты упрекаешь, что фронт оставили…
— Нет, я не попрекаю, — задыхаясь от негодования, возразил задира. — Я всех бы казаков и офицеров, кто допустил агитаторов к власти, под трибунал отдал! Продали, суки, веру! Отрёкся от присяги — к стенке! Мы там, в горах, загибаем, а вы… шкуры свои спасали!
— Не ори, — осадил отец. — Чо ты на Стёпку навалился? Он за генерала не ответчик. Вон, полна станица служивыми. Покеда ты тут балакаешь, могет, и твоя часть снялася. Разброд в жизни небывалый…
— Огуляли их, батяня, агитаторы. Не идтить надо было домой, а поворачивать коней на Петроград! Головы брехунам скосить! И возвернуть царя Николая на престол… Было дело, у нас тоже завёлся один краснобай. Листовки подкинул. Мол, долой командиров. Так мы ему «тёмную» учинили, опосля — суд казачий! Чтоб другим не было повадно!
— Ох, ты молодой да ранний, — усмехнулся Степан. — Коли нет терпежу, вступай добровольцем в армию Корнилова. Намедни Кожухов на сходе объявлял. Поглядим, какой ты вояка.
— Да уж не такой, как ты. Блох по бумажкам не разгонял…
Степан привстал, пьяно замахнулся. Но отец вовремя оттолкнул его, гаркнул:
— Ты чо? Цыц!
Глядя исподлобья, Пашка сидел не шелохнувшись. Но, заметив, что пальцы правой руки, зажавшие вилку, побелели от напряжения, Тихон Маркяныч рассвирепел:
— Ишь ты, буян! Пошто Стёпку обидел? Я вас зараз лбами стукну и раскидаю по углам, как кутят!.. А ну, проси у брата прощения!
Павел отшвырнул вилку и встал, протягивая руку Степану:
— Извиняй. Перелёт вышел… Душа болем болит…
Не сразу, но всё же и старший брат подал свою ладонь.
Дружба что камень, расколется — не срастишь. За три недели, которые гостил Павел, стычек между братьями больше не случалось. Внешне держались они миролюбиво, а душевная близость выветрилась враз, как дух цветущего абрикоса.
Наперекор всему и всем, Павел отправился в Новочеркасск. Матери объяснил, что необходимо показаться доктору, — колотая рана на спине мокрела, не рубцевалась. Отцу и брату сказал правду:
— Буду проситься в корниловское войско… Нюхом чую: поганое против нас удумали «большаки»! Вон, гутарят, самый Ростов захватили… В лапотный полон не пойду! Либо пан, либо пропал…
А Степан не решился оторваться от семьи. С головой ушёл в хозяйские дела. Хвостиком бегал за ним Яшка. И уступчивый отец, сдавшись на уговоры мальчугана, позволил Полине пришить свои погоны на его кожушок. Вечерами подолгу рассказывал смышлёному казачонку про Муромца-героя…
Жизнь, сорвавшись с узды, понеслась дурашливым скоком!
Казаки-бедняки, сбратавшись с иногородними, среди бела дня собрались на митинг, охаяли атамана и объявили себя новой властью. Самочинный станичный Совет вознамерился было перекроить казачьи паи. Тут и подоспел отряд есаула Бабкина. Троих бунтовщиков, в науку прочим, на майдане выпороли. Кожухов, вновь приняв от стариков насеку, пристыдил станичников за то, что не встали на его защиту.
В марте — опять перемена. Банда ростовских пролетариев безвозвратно увезла ключевского атамана, а править в станице посадила коммуниста Григоряна, заливщика галош с обувной фабрики. Ревком дружно поддержали отпетые наглецы и бездельники. Первым делом были разграблены дворы имущих казаков, в том числе и шагановский. В одну ночь арестовали и расстреляли всех семерых членов атаманского правления.
Через месяц Добровольческая армия Деникина вступила в южные донские степи, напрочь смела очаги советской власти.
И так, весь восемнадцатый год, качалась власть на Дону безостановочным маятником.
Война выдернула из Ключевской почти всех молодых казаков, разорила подворья. В упадок пришло и хозяйство Тихона Маркяныча. Кое-как перебивались с огорода да с поля. Предусмотрительному Степану, ещё на службе запасшемуся фиктивной врачебной справкой, удавалось избегать волн мобилизации. Иной раз ему сутками приходилось прятаться в камышах…
От Павла — ни весточки.
Свалился он, как снег на голову, летом девятнадцатого. Стройный, черноусый, в ладно подогнанной черкеске синего цвета, перехваченной наборным пояском, бряцая шашкой в позолоченных ножнах, гость кинул дробь сапог по ступеням крыльца, порывисто вошёл в горницу.
— Здорово дневали, станичники родные!
От его резкого голоса мать в растерянности уронила моток пряжи. Тихон Маркяныч невольно выпрямился, заметив на плечах сына серебряные погоны с голубым просветом и двумя звёздочками.
— Панька! Да никак хорунжий? — недоверчиво выдохнул отец.
Бездомник поцеловал и бережно обнял мать, не сдержавшую слёз, обхватился с батькой и братом. С усмешкой: «Цветёшь и пахнешь?» — прикоснулся губами к щеке Полины. За её спиной, насупясь, топтался кареглазый Яшка. Павел подхватил племянника под мышки и поднял до самого потолка:
— Ты что? Позабыл меня?
Тот кивнул.
— Вот те и раз… А я гостинца привёз! Конька деревянного на колёсиках. От самого Армавира при обозе хранил…
— Это же — дядечка Павлик! — подсказывала Полина своему вихрастому неулыбе. — Помнишь, на салазках катал?
— Ну, мы с ним ещё потолкуем, — опустив Яшку на пол, пообещал весёлый дядя. — До завтрева времени много… Стёпа, пожалуйста, помоги подводу разгрузить. Я прихватил кое-что…
То, что привёз Павел, трудно было назвать просто подарками. На пару с его ординарцем Степан снял два мешка муки, баклагу с подсолнечным маслом, жбан с мёдом, новёхонькую упряжь, седло, рулон сатина. Фурманку и одну из пристяжных хорунжий тоже оставил на отцовском базу.
Узнав, что меньшой завернул всего на денёчек, Анастасия не спускала с него непросыхающих глаз. Тихон Маркяныч задавал вопросы о положении на фронте, но выражение его лица было отрешённым, думал он, видно, о другом. Павел скупо рассказал, как отходили корниловцы на Кубань, с каким трудом удалось растормошить домоседлых станичников. Теперь служил Павел в 3-й кубанской конной дивизии.
— То-то я и гляжу, что форма на тобе не донская, — заметил отец. — Должно, всё перемешалось?
— Э, батя… У нас и ногайцы, и адыгейцы, и цыгане…
— Цы-га-нюки? — От изумления Тихон Маркяныч заморгал.
— Имеется один. По шорной части… Эх, взять бы Астрахань! Туда правимся. Долбанём краснозадых — будут пятками аж до Урала сверкать! А там их — колчаковцы загарнут! Дух у казаченек благой. Царицын, к слову говоря, уже освобождён. За счёт пулемётных команд большевики держатся. Хорошо, среди наших генералов раздоров меньше. А то прошлой весной атаман Краснов отозвал донцов из Добровольческой армии. Я как раз тифом заболел. Остался… И не жалею.
Тихон Маркяныч вникал в слова новоявленного офицера, отмечая, что за полтора года Пашка возмужал и поумнел, даже разговаривал не по-станичному. Но жёсткие интонации в голосе, беглый, обжигающий взгляд выказывали, что душа младшего сына налилась тяжёлой, всепоглощающей злобой. На вопрос родителя: «Откуда съестные припасы?» — он усмехнулся и промолчал. И всё же то, что его Панька — хорунжий, тешило отцовское тщеславие.
Мимоезжий гость поднялся ранним утром. И долго молился пред иконой Георгия Победоносца, потемневшей от древности. Потом похлебал материнского борща и засобирался. Прежнее боевое настроение явно его покинуло. Твёрдые пальцы дольше обычного застёгивали пуговицы черкески, выстиранной и отглаженной матерью. Наконец, он подмигнул Яшке, поручкался с отцом и Степаном, кивнул на прощанье невестке. И, надев кубаночку из чёрного каракуля, почтительно-нежно обратился:
— Благослови, матушка, коня седлать.
Семьёй стеснились на бонтике[2]. Мать расплакалась, вцепилась в широкий рукав черкески своими жилистыми руками. Павел ласково прильнул к ней, поцеловал в лоб и сбежал на землю, хлопая ножнами по голенищу. Ординарец, кривоногий, бойкий казачок, подвёл гнедого, с вызвездью, дончака. Мать трижды перекрестила воина. Он проверил подпругу, слегка подтянул её. И толчком, едва касаясь носком стремени, взлетел в седло. Вновь оказавшись на одной высоте с крыльцом, дрогнувшим голосом сказал:
— Даст Христос, возвернусь…
Ординарец подбежал от распахнутых ворот и подал плеть. Конь разгонисто вынес хорунжего на улицу. Павел успел оглянуться…
До самой осени, до инистых утренников слухи в станицу доходили хорошие. Прижали большевиков к столице белокаменной! И хранил Тихон Маркяныч надежду, что встретит сына-удальца с победой.
Однако вдогон за осенними журавлями потянулись к югу и белогвардейские обозы. К Новому году через Ключевскую нескончаемым потоком двигались уже и боевые кавалерийские части. Пока размышляли Шагановы, трогаться или нет, февральским днём ворвался в станицу эскадрон будённовцев. Сгоряча были арестованы и тут же расстреляны казаки, служившие в Белой гвардии, несколько стариков. Степан и Тихон Маркяныч трое суток отсиживались в зарослях терновника в дальней балке…
Аукнулась гражданская война гулом боёв, смертельными стонами, плачем сирот, а откликнулась повальным голодом. Сперва продотрядовцы выгребли у станичников закрома, а затем — неурожай двадцать первого года. Запустение и разруха пометили некогда богатую и красивейшую Ключевскую. Её, и без того обезлюдевшую, стали покидать исконные жители.
Председатель местного Совета Арон Маскин, прослышав о грамотности Шаганова Степана и выяснив его непричастность к белоказакам, назначил рассудительного станичника своим секретарём. Деньжата да паёк, получаемые Степаном, на первых порах спасали Шагановых. Пришлось и Тихону Маркянычу за скудный оклад пойти в погребальную команду. Целыми днями ездил он на подводе с напарником, стариком Кострюковым, по улицам. Грузили умерших с голоду на фурманку и закапывали в яру. В запертых изнутри куренях, коли никто не отзывался на стук, высаживали оконные рамы. Крюками на жердинах выволакивали смердящих мертвецов…
В одночасье слегла и преставилась Анастасия. Не снесло сердце невзгод и постоянной тоски по пропавшему без вести младшему сыну.
Проезжая мимо зияющих окон куреней, их кособоких крыш, мимо разграбленной и осквернённой церкви, с которой сбросили кресты и колокол, мысленно прощался Тихон Маркяныч с прежним, родным, не мог найти опоры в этой лихометной жизни…
Была станицей — стала хутором.
Лидия с сынишкой и Полина Васильевна вошли в летницу[3] почти следом за стариком. Тихон Маркяныч, возившийся у вешалки, удивлённо обернулся:
— Чо рыпнулись? То силком не вытягнешь, а то на вожжах не удержишь!.. Тоды управляйтесь, а я на улицу пойду. Могет, привалило кого…
Полина Васильевна с внуком принялись растапливать надворную печуру, тревожно поглядывая на небо, а Лидия заторопилась на огород поливать помидоры. Напротив соседского погреба невольно приостановилась: казачья мелодия, любушка светлая, пробивалась из-под земли наперекор гулу канонады и всем страхам.
…Ды, а на сердце моём,
Ой, пробудилась лю-убовь
— гулко звенел голос Таисии Дагаевой.
Пробудилась любовь мо-олода-ая!
— тут же подхватила и долго тянула на верхнем голосовом пределе её мать, тётка Устинья.
Снова с неотступной тревогой подумала Лидия о муже. За две недели, прошедшие после получения его письма, с Яковом всё могло случиться. Теперь же с приближением немцев обрывалась последняя ниточка, связующая с любимым. Вспомнилось, как целых два месяца — ноябрь и декабрь — от Яши не было вестей. Помрачнел тогда Тихон Маркяныч, у свекрови участились сердечные приступы, а Степан Тихонович день-деньской пропадал в полеводческой бригаде, искал забвения в работе. Лидия держалась, как могла, отгоняла дурные мысли. А по ночам, закусив губы, мочила подушку слезами. Дни делились на две половинки: до приезда почтальона и после. Задолго до начала вечерней дойки она уходила на ферму, не говоря домашним, что час-другой простаивает у околицы, поджидает Алёшку Кривянова, везущего почту. Его пегую кобылёнку она углядывала издали с замиранием сердца. И всё казалось, что подросток-калека намеренно придерживает свою лошадь, чтобы оттянуть вручение ей казённого конвертика. Не сдерживаясь, она кричала навстречу:
— Нам есть что-нибудь?
— Районная газетка, — сочувственно отзывался паренёк.
— Завези домой, а то выпачкаю, — роняла Лидия и сворачивала к тропе, ведущей на колхозный баз.
Тот памятный день выдался вьюжным. Вынырнув из снежной коловерти, выбеленная Алёшкина коняга появилась внезапно близко. И тулуп его весь был закидан мельчайшей мучицей. Лидия не торопилась спрашивать до полусмерти закоченевшего почтальона. Просто стояла и смотрела. Подросток придержал лошадку и сиплым от мороза голоском кукарекнул:
— Есть! Письмо вам!..
Лидия выхватила его негнущимися пальцами. И — как в пропасть — опустила глаза. Почерк был Яшин. Чтобы убедиться, она поднесла треугольник к глазам, вдохнула сладкий душок отсыревшей бумаги и — разревелась…
И вот — теперь война докатилась до хутора!
После прохлады подземелья благостным казалось вечернее тепло, его ласковость. Беспечно стрекотали в прибрежных бурьянах кузнечики. Солнце, наполовину заслонённое макушкой дальнего бугра, крыло оранжевыми лучами верхи деревьев. А всё, что виднелось в тенистой речной долине: красноталы, камыши, плёсы, крайний ряд куреней, — обрело знакомую чёткость. До слуха Лидии донеслись невнятные тревожные голоса баб. Она замерла, но так и не смогла разобрать слов. От этой неопределённости на душе стало ещё тяжелей. Обыденный хуторской мир воспринимался уже иначе, нежели сегодня утром. Он надломился. И никак, и ничем нельзя было остановить той страшной перемены в жизни, которую нёс фронт…
2
В сумерки вернулась Лидия во двор с огорода, до устали натрудив плечи полными вёдрами (поливная делянка была изрядной). Однако ещё не успела выложить собранные помидоры, как вдоль улицы — заполошный перестук копыт. Напротив шагановских ворот Иван Наумцев осадил коня и возмущённо крикнул:
— Лидка! Кума! Хвитинов твоей матери… Почему не на ферме?
Вопрос нового председателя колхоза застал врасплох. Лидия подошла к забору, вспыхнула:
— Чего глотку дерёшь? А то сам не знаешь…
— Завернули коров обратно! Перекажи бабам, хватайте подойники и бегом на колхозный баз… Дед Кострюк фляги подвезёт. Его не дожидайтесь. Начинайте доить. Да не кублитесь!
Заслышав разговор, из летницы выглянула Полина Васильевна, не скрывая тревоги, спросила:
— А про нашего Тихоновича ничего не слышно? Молодняк не пригнали?
— Нет!
— А про немцев что известно? Иде они?
— Тётя Полина, аль ты глухая? Под боком же гремит! — С досады всадник стеганул дончака и срыву пустил в намёт…
Через полчаса, оповещённые Лидией, доярки двигались к ферме. Первой шла по дорожке, пересекающей бывший майдан, Матрёна Торбина, опустив голову, — точно выискивала что-то под ногами. За ней легко шагала гибкая, как лозина, Анька Кострюкова. Чуть на отрыве следовали Лидия и Таисия Дагаева, соседка. Потеряв терпение, она насмешливо спросила:
— Аль ты клад шукаешь, тётка Матрёна? Еле плетёшься!
— Ага, клад… — буркнула толстуха. — Чеши первой, раз такая шустрая! Тута бонбы на каждом шагу таятся! Вон, у Черешенковых упала одна на базу. Лежит и не взрывается, холера…
Вскоре близ церковной ограды зачернела чаша воронки. Тётка Матрёна, перекрестившись, вновь подхватила:
— Энта ж надо! По церкви шпульнули! Хочь она зараз и приспособленная под склад, а всё одно… Я, бабочки, коды в погреб бегла, оглянулася. Летели гадские гостинцы, как семечки от веялки. А раз взорвалось их не дюже много, то остатние тута и приховалися.
— Да-а, хорошенький гостинчик Черешенковым подкинули, — с недоброй усмешкой сказала Анька. — И есть дом, и — нету.
— Насмерть никого не сгубило? — обеспокоилась Лидия, заметив, что в западной стороне, скрадывая звёзды, завис долгий красноватый сполох.
— Бог спас, — с ударением на первом слове ответила тётка Матрёна. — А вреда — ужасть сколько! У деда Демьяненко сарай разбило. У Мандрыкиных бонба сзади куреня гахнула. По стенке трещина пошла… А у бабки Мигушихи козу оглушило. Пацан Аниськи Кучеровой хотел было прирезать. Только ножик занёс, а коза кы-ык подскочит! И убегла…
— У нас в двух окнах стёкла выбило, — пожаловалась Таисия, овдовевшая месяц назад и до сих пор не утратившая в голосе горестной интонации. — Как теперь жизнь сложится?
— Как придётся, — отозвалась Анька. — Был бы хомут… Кто как, а я немцев не очень страшусь. Мы с Митькой в колонке немецком кабанчиков брали. Люди как люди. Коммуной отдельной жили. Угрюмые, но по характеру прямые. А обмишулить их всё равно можно!
— Сравнила, — резко бросила тётка Матрёна. — Те как шёлковые были, потому как мирные. А энти — солдаты! От жён оторванные. У них одно на уме. Дело жеребячье…
— И поделом нашим служивым! Допустили немчуру — расхлёбывайте! Так что, девки, готовьтесь…
— Замолчи! Что ты мелешь? — осекла Лидия. — Может, твой Дмитрий раненый где-то лежит, а ты такое?!
Анька пристыженно промолчала.
От майдана проулок вильнул к выгону. Выше, на взгорье, темнели глинобитные стены коровника, изгородь база. Оттуда доносился надсадный коровий рёв.
Подвода, которую Лидия приняла издали за телегу молоковоза, оказалась чужой тачанкой. Вдоль неё ходил незнакомый бритоголовый военный. На куче камыша, завезённого для починки крыши, маячили огоньками папирос двое солдат. Анисья Кучерова, пришедшая первой, и скотник Василь Веретельников жались у дверей. На своём привычном месте, у стены, уже стояли приготовленные молочные фляги с откинутыми крышками.
— Добрый вечерок! — поздоровалась Анька, намеренно близко пройдя мимо офицера. — Никак нас прибыли охранять?
Никто не отозвался. Что-то недоброе почуяла Лидия в этой общей оцепенелости.
— Насилу вас дождалась, — злым полушёпотом упрекнула Анисья. — Начальник из райцентра дал отмену. Опять коровок погонят.
— Как это? Они же не доенные. Ты толком объясни, — растерялась Лидия.
Офицер повернул длинную шею, прислушиваясь, и неожиданно грубым голосом спросил:
— Что непонятно? Расходитесь по домам! Стадо подлежит эвакуации.
Лидия поставила подойник на землю, примирительно сказала:
— Подождём председателя. Пока он нами командует.
— Тут я командую! Район на особом положении. Вам известно?
— Как не знать… Нас сегодня бомбили, — пожаловалась Анька, и смело облокотилась о борт подводы. — А вы, наверно, с самого фронта? Хоть бы заехали, супчика горячего похлебали… Наши мужья на фронте, воюют… Как там?
— Сейчас везде фронт, — сурово отозвался военный. — А за приглашение спасибо. Мы с бойцами вторые сутки на сухом пайке.
— Когда же немцев остановят? — вздохнула тётка Матрёна.
— Глупый вопрос. Наши войска твёрдо занимают рубежи обороны возле Мечетинской, Егорлыкской…
От выгона послышался частый перебор подков.
— Наумцев скачет. Его конь. На заднюю ногу припадает, — подал голос Веретельников, заметив, что солдаты быстро взяли в руки винтовки. Один из них, приземистый, коротконогий крепыш, тут же поднялся и, как бублик, катая во рту российское «о», обратился:
— Товарищ лейтенант, разрешите водицы испить.
— Живо.
Солдатик мимоходом тиснул Лидию за локоть. Она отдёрнулась, но тот настойчиво шепнул: «Идём. По секрету…» Что-то в голосе бойца насторожило. Помедлив, Лидия подошла к бочке, приставленной к стене коровника.
— Ты, гляжу, баба строгая, — вполголоса забормотал кудрявый россиянин, делая вид, что никак не выдернет деревянную затычку. — Бурёнок мы угоним, а в дальнем овраге из винтовок… Не впервой. Смекаешь?
— Иванов! — взревел бритоголовый. — Ты чего там возишься?
— Чеку, товарищ лейтенант, заклинило.
— Я те заклиню! Марш ко мне!
Душную, многозвёздную ночь коломутили дальние орудийные залпы и всполохи. Притихший ветер с запада был нагружен дымной горечью пожарищ, полыни, пресным запахом истерзанной земной плоти.
Заморённый конь, вскидывая головой, подрысил к базу и стал как вкопанный. Председатель спешился, молча глядя на офицера, шагнувшего навстречу.
— Вы Наумцев?
— Так точно. А кто вы? В чём, собственно, дело?
— Оперуполномоченный райотдела НКВД. Сургученко, — отрекомендовался приезжий и отвёл председателя в сторону.
Не мешкая, Лидия позвала:
— Анна, поговорить надо. Подойди к нам…
Приглушённый разговор Наумцева и лейтенанта быстро перешёл на повышенный тон. Оперуполномоченный не стеснялся в выражениях:
— Как это документацию колхоза не уничтожили? Вы что, ослы?
— Распоряжения я не получал…
— Зерно полностью вывезли?
— Вывозить не на чем. Лошадей мобилизовали. А быков всего четыре пары. С утра отправил обоз в Новоалександровскую. До се не возвернулся…
— А чем же ты, е… твою мать, тут занимаешься? — взревел лейтенант. — Под трибунал захотел?! Всё зерно до рассвета ликвидировать! Акт составишь за своей подписью и кого-либо из членов партии. Ночью же вывести из строя сельхозмашины. До единой! Головой за это ответишь… Как я выяснил у скотника, живности в колхозе больше нет. И это стадо, согласно директиве РКО[4], не должно достаться фашистам!
— А зачем же коров завернули? Вот записка от ветврача, — Наумцев запустил руку в карман пиджака. — Его прямо на дороге какой-то майор мобилизовал. А подросткам дали приказ гнать стадо назад.
— Давай. Приобщу цидульку к делу… А теперь так. Две-три коровы забьёте на мясо. Остальных отведём подальше в степь… Бабам здесь делать больше нечего. Командуй.
Наумцев вслед за лейтенантом повернулся к базу. Женщины стояли настороженной стайкой. За их головами, над бугром срывались огненные лоскуты зарниц. Иван щёлкнул кнутиком по сапогу, точно собираясь с силами, глухо сказал:
— Взбаламутил вас, девчата, зазря. Отменяется дойка… Погоним коров на Бурбуки. Такая директива…
Лидия вышла вперёд и с укором бросила:
— Ты нас, Ваня, не дури. Коровий расстрел удумали?
— Прикуси язык! За такие…
— За какие?!
— За такие разговорчики… Товарищ из НКВД!
— А документ он предъявил? Может, он агент переодетый…
Женские возгласы на миг заглушили рёв бурёнок. Это было столь неожиданно и непривычно, что не только Наумцев, но и оперуполномоченный опешил…
— Можно стадо за речкой скрыть!
— Хоть бы детишкам своим надоили.
— Явились, не запылились! Прохлаждаются на тачаночке… А немцы уже за горло берут!
— Не дадим коровок казнить!
— Ишь, вражина, сапожками скрипит, а наши казаки за него кровя проливают…
Опомнившись, лейтенант метнулся к бабам, лапнул кобуру. И замер на полушаге, освещённый с головы до ног. Луч фары мотоцикла, выехавшего из балки на пригорок, проиглил темноту ночи. За ним, тяжело лопоча перегретыми моторами, показался второй, третий… Тадахнула пулемётная очередь. Очевидно, стреляли неприцельно, для острастки.
— Немцы! — растерянно выкрикнул лейтенант. — Уходим!
На мгновение женщины остолбенели. А затем заполошно кинулись к хутору. Прикинув, что нагорная дорога, по которой правили мотоциклисты, спускалась к выгону, Лидия нашлась первой, подсказала:
— К стогу! К стогу ближе!
Юбочный вихрь унялся под сенной стенкой. К счастью, немецкий разъезд проколесил мимо и удалился в сторону хутора Аксайского.
Переждав полчаса, когда в окрестной степи устоялась тягучая тишина, доярки вернулись к базу. Наумцев сидел на фляге, понурив голову.
— Всё, бабоньки… Лабец. Отвоевались, — проговорил Иван, осиливая одышку. — И на черта я согласился быть председателем?.. Говорил же, что рана не заживает! Так нет же, назначили… Ну, что будем делать?
Не сговариваясь, женщины обернулись к Лидии, ожидая, что скажет старшая доярка.
— Одно остаётся, — вздохнула та. — Положиться на совесть людскую. Раздать коров по дворам. Под расписку.
— Так и поступим, — поддержал Наумцев. — Кто возьмёт, тому и молоко. А сена нехай берут сколько угодно… Опять же с зерном… Людям раздам! До рассвета берите без меры! Уж отвечать, так за всё доразу!..
К полуночи уговорами и угрозами председателю удалось-таки распределить колхозных коров по дворам. Канонада сместилась к югу и стала глуше. В степи посветлело — на вершину дальнего бугра легла скибка ущербного полумесяца. Раньше обычного подали голоса первые кочета, разбуженные шумом на улицах.
У амбара — толчея и гам. Вместо того чтобы по очереди насыпать зерно в мешки, хуторяне лезли в двери нахрапом. Суетились. Бестолково переругивались. Негаданная пожива и близкая опасность как подменили людей.
Откатив свою тачку в сторону, Лидия со свекровью протиснулись — благо, обе худощавые и цепкие — к началу бурта, подпирающего потолок. Слабенький свет, сочившийся от керосиновой лампы, подвешенной у входа, позволял лишь не топтаться по ногам друг друга. Ширкали фанерные лопаты, звенели, входя в духмяную глубину, металлические совки. Недавно обмолоченная пшеничка издавала упоительный запах. Кое-кто, распалившись, всползал на бурт, двумя руками сдвигал зерно в раскрытые мешки. Поддалась искусу и Лидия. Но свекровь дёрнула её за подол, вразумила:
— Не гневи Бога! Наше никуда не денется.
С превеликим трудом дважды пробирались сквозь людское скопище. Вскинуть мешки на тачку помог дед Кострюк. Под тяжестью груза заунывно заскрипели колёса. По дорожной пыли катить повозку оказалось трудней трудного. Лидия встала между оглоблиц, налегла животом на поперечину, Полина Васильевна толкала сзади. Так, в две бабьих силы, и плелись до дому целых полчаса. Пшеничный дух, проникавший сквозь мешковину, не радовал, а смутно томил…
3
Перед зарей к Шагановым постучались.
Лидия первой вскочила с кровати, вышла из спаленки в зал. Всего одно окно не было закрыто снаружи ставнями, она глянула через тюлевую занавеску во двор. Потревоженная свекровь скрипнула сеткой кровати, оторвала от подушки голову:
— Стучали?
— Женщина какая-то. Не нашенская.
— Носит её шут спозаранку! Выйди.
Лидия натащила юбку, отвела с лица разметавшиеся волосы и босиком зашлёпала в горницу. У двери её перехватил Тихон Маркяныч, выбежавший из своей боковой комнатёнки в кальсонах и нательной рубахе. Заломленная, путаная борода придавала старому казаку вид грозный.
— Ктой-то? Немцы?!
— Тише… — Лидия показала рукой на сынишку, спавшего в сладком забытьи на топчане. — Беженка.
— А-а… Тоды тури её в три шеи! Зараз таких гостей со всех волостей.
На всякий случай он проводил невестку до входной двери. Нащупал у стены припасённый топор.
Близ крыльца ждала, опустив голову, горбоносая девушка в клетчатом платье. В правой руке, повисшей плетью, она держала какой-то диковинный кожаный футлярчик. У ног стояла дерматиновая сумка. Стройная, узколицая, незнакомка глянула щуркими, серовато-зелёными глазами и сбивчиво заговорила:
— Здравствуйте! Извините, что разбудила… Немцы напали на нашу колонну. Танками давили… А до этого самолёты… Попутчицу мою, Граню, осколком… Я из Ворошиловска. Учительница. Вторые сутки в дороге… Надеялась добраться до Сталинграда… Будьте добры, разрешите у вас побыть хотя бы до вечера.
Ёжась от утренней прохлады, Лидия спустилась по ступеням, кивнула: «Проходи», — и неторопливо открыла дверь летницы, закинула на неё цветастую занавеску. Дневная духота из кухни выветрилась через открытую форточку. Пахло тем здоровым, кисловато-ситным духом, какой привычен для казачьих жилищ.
— Ставь торбу вот сюда за печку, мы её не топим. А это что у тебя за штуковина?
— Футляр со скрипкой.
Освободив руки, гостья устало села на табурет у стола. Лидия, ощущая на себе её пристальный взгляд, налила в миску окрошки, отрезала от хлебины ломоть, положила на стол пяток подвяленных краснопёрок.
— На дворе, возле печуры, навесной рукомойник и полотенце. Обмылок на полочке. Умойся с дороги. А я пойду, оденусь и заплетусь, — потеплевшим голосом сказала Лидия. — Не стесняйся. Чем богаты, тем и рады. Тебя как зовут?
— Фаиной.
— Меня Лидой… Гм, надо же… Жулька на тебя ни разу не гавкнула… Соседей не пропустит! А тебя за свою приняла…
Домашние встретили Лидию в курене с недовольными лицами.
— Чо ты с ней распотякиваешь? — набросился Тихон Маркяныч. — Дай харчей и выпроваживай! А то я сам покажу, иде калитка.
— Не шумите. Девчонка совсем… Учителька городская. От танков убежала, а вы… В чём только душа держится! До вечера попросилась.
— Кубыть, откроем приют для побирушек, — не унимался старик. — Чо она из города припёрлась? Жрать надурыку?
— Как вам не совестно, дедушка, — укоризненно покачала Лидия головой, беря с комода приколки и расчёску. — Война её загнала. Горе… Как вам не жалко?
— Жалко у пчёлки! Гони, я тобе гутарю!
— Раз Бог привёл, надо приветить, — заключила свекровь. — Не объисть! Абы вшей не занесла.
— Цыц! Ишо я здеся хозяин! — прикрикнул Тихон Маркяныч. — Вот зараз надену штаны…
— Бога вы, папаша, гневите! — вдруг загорячилась сноха. — А ишо писанию читаете… А ежели Яша, сыночек, либо Степан тоже где-то просятся? А им тоже от ворот поворот? За наш грех? В Библии прописано: «Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся». А вы?.. Аль запамятовали, как я побиралась в тридцать третьем? А сами по белу свету христарадничали?
Кровно обидевшись на баб, Тихон Маркяныч молча скрылся в своей комнатёнке и лёг на кровать. «Раз такая к мине почитания, то и вы ступайте к едрене-бабушке! — мстительно думал старик. — Замкну рот и гутарить с вами не стану. Нехай всё пропадом пропадает! Вы ишо подкотитеся, ишо попросите чего-либо… Ага, а дулю с маком не жалаете? Ишь, сучки, взяли волю!»
Но многолетняя привычка — сильней пустяшной размолвки. Взгрустнув о Степане и внуке Яшке, Тихон Маркяныч оделся. Перед божницей помолился и чуть оттаял сердцем. Потом тщательно расчесал бороду, усы, пригладил сквозистый ковыльный чуб. И, выходя, заломил набок свою ветхую, заштопанную казачью фуражку.
Растопленная печура, потрескивая кизеками, вскидывала над трубой султан сизого дыма. Тихон Маркяныч подумал, что чадно от него. Но, увидев и на улице такой же понизовый туманец, понял: догорал колхозный амбар.
Полина-обидчица гнала к открытой калитке цыплят с квочкой, поторапливая её за верёвку, привязанную к ноге. Старик, повременив, сошёл с крыльца; под навесом, пристроенным к летнице, принялся мельчить махорку табакорезкой. В открытую дверь слышался разговор.
— Столпотворение на дороге — ужасное, — взволнованно говорила беженка. — Подводы перегружены, машины не останавливаются… Так и двигались мы пешком от самого Ворошиловска. Отдохнём немножко и — дальше. Я в шляпке соломенной была, во время бомбёжки её потеряла… И всё равно от солнца голова кружилась! Жара кошмарная. Пыль несёт… А вчера вечером кто — то вдруг как закричит: «Воздух!» И навстречу нам — взрывы!..
— А мы вчера в погребе прятались, — подхватила Лидия. — Ну, а танки где же напали на колонну?
— Недалеко от вашего хутора! Цепью по хлебному полю мчались! Я шла около лесополосы. А другие, кто был на подводах, с детьми, тем убегать было некуда… Я думала, с ума сойду! До сих пор, смотри, руки дрожат…
— У меня тоже дрожали, — посетовала Лидия. — В январе мобилизовал сельсовет в трудармию. Под Ростовом противотанковую траншею рыла, две недели мёрзлую землю нянчила. В лютую холодину! А нормы, какие были? Неподъёмные. А ну, выбери за смену два с половиной кубометра грунта! А жили в скотском вагончике. Ни согреться, ни помыться. Я думала — амба… Всего норма на мобилизованного — тридцать кубов. Хоть за день покрой, хоть за месяц. Громкие читки газет политрук устраивал. Мол, через траншею немецкие танки не перелезут… Помогла эта траншея?! Такая злость берёт… Мозоли к рукам прикипели, должно, навек. И по-женски там застудилась. Перед месячными так поясницу ломит, хоть криком кричи…
— Ты такая статная, красивая…
— А ломом орудовала, как кобыляка! — горько пошутила Лидия. — Может, приляжешь?
Тихон Маркяныч, увлечённый подслушиванием женской беседы, не уследил, как правнук подкрался сзади.
— Деда! — нетерпеливо позвал Федюнька. — Идём рыбачить.
— Фу, ты! Бесёнок! — вздрогнул старик от неожиданности. — Ступай сам. Некогда. Вон, стекло оконное выбило… Пойду разживаться.
Он скрутил мешок, сунул в карман штанов складной ножик и расторопно зашагал по улице. Вдоль неё висело дымовое облачко, ближе к майдану зерновая гарь стала саднить в горле. В этот ранний час хутор был необычно пуст. Грели душу лишь кочетиные клики, которые, как спички, вспыхивали-гасли в затаившихся подворьях.
К школьному зданию Тихон Маркяныч подобрался из-за церкви. И застал Веретельникова Ваську на месте преступления. Низкорослый, головатый, с руками ниже колен — его ни с кем не спутаешь. Вот и сейчас, распялив свои ручищи, он придерживал одной шибку, а другой, зажавшей отвёртку, отколупывал с рамы замазку.
— Ты чо, гяур, разоряешь? — окликнул старик.
Васька обмер. Повернулся. На небритом, скуластом лице — улыбочка юродивого.
— А чево? Ремонтирую.
— Ты не строй тута комедь! За воровство загонят, иде Макарка телят не пас.
— Хм… Теперя, дед, я не ворую. Чья нонче власть? Ничья. И никто ничем не владает. Коров раздали, а стеклушку…
— Значится, так. Ты мине не застал, я тобе не видал, — заговорщицки, пробормотал Тихон Маркяныч и, убедившись, что соседняя шибка целёхонька, прибавил: — Трошки посторонись. Не один ты у мамки…
Желая, на всякий случай, отвести от себя подозрение, старый казак со стеклиной, спрятанной в мешке, сделал крюк к амбару. Чёрным гробом высился он на пригорке, возле околицы. Закопчённый короб каменных стен рассекли трещины. Над пепельными холмиками курились зловонные дымки. Изредка с резким звуком лопались на жару черепичины.
Над пожарищем, над погребёнными гнёздами метались ласточки. Одна из них чуть не задела Тихона Маркяныча за фуражку. Он испуганно озирнулся и побрёл домой. Литое зерно под ногами было втолочено в толщу пыли. «Сызнова крах жизни, — подумал хуторянин с безутешной тревогой. — Вот тобе и бесхлебица! На еду до весны хватит. А чем сеять? Слезьми?! Эх, мать вашу перетак! Вот вам и «Красная Армия всех сильней»! Иде она, армия? Паршивый пруссак одолел, тышшу вёрст гуляючи прошёл! Да кто ж в том повинный? Сталин али кто?.. Да неужто землица наша такая приманная, ценная? Ох, не приведи Господь доживать в неволе! Царица Небесная, помилуй нас, неразумных и грешных чад твоих!»
4
Это утро навсегда врезалось в память и Клаусу фон Хорсту, тридцатитрёхлетнему майору вермахта…
«Дорогой Рихард! Прости, что так долго не отвечал на твоё письмо. Поверь, что два последних месяца был предельно загружен работой. Величайшая операция по завоеванию южной России, вдохновляемая самим фюрером, требовала полной отдачи. Мои товарищи, офицеры оперативного отдела группы армий, сутками не покидали штаб, нередко засыпали над картами…
Поймал себя на мысли, что пишу не о том, не о главном. Сегодня, ровно сорок три минуты назад, я должен был погибнуть! И то, что остался жив и цел, ничем иным, как только волей Провидения, объяснить невозможно. Когда я, искупавшись в Доне, поднимался по крутой тропинке (правый берег довольно высок), неожиданно над самым виском хлопнула пуля и глубоко вонзилась в глину. Я побежал в гору изо всех сил, так как укрыться было негде, и вторая пуля на мгновенье оглушила меня, пролетев в нескольких сантиметрах над левым плечом! Поняв, что русский снайпер стрелял из-за реки, с левого берега Дона, я стал петлять и благополучно достиг нижней улицы селенья, фруктового сада. Только тут я испытал весь ужас того, что могло бы случиться! Эта смерть была бы тем более нелепой, что фронт отодвинулся отсюда, от предместья Ростова, на триста километров, наступление наших войск развивается безостановочно и, без сомнения, война близится к завершению. Откуда мог взяться русский стрелок, когда левобережье несколько раз прочёсывали розыскные команды? Почему он подкараулил именно меня? И ведь как точно стрелял на расстоянии восьмисот метров!.. Излишнее возбуждение мешает излагать мысли, я опять, кажется, отвлёкся.
Главным за минувшие месяцы было то, что я дважды находился вблизи фюрера. И не в качестве наблюдателя, а на правах участника оперативных совещаний. Истоком победоносного продвижения наших армий на юг и на восток было совещание в Полтаве, в начальный день лета. Хотя о нём и сообщалось в газетах, всё же расскажу подробней, зная твою приверженность идеям Гитлера. Тем более в корреспонденциях зондерфюрера Фриче больше болтовни, чем истины и важных фактов.
С раннего утра аэродром оцепила утроенная охрана эсэсовцев. Машину, в которой мы ехали с шефом, начальником оперативного отдела группы армий, трижды останавливали. Наши документы и пропуски проверяли самым тщательным образом. Можешь себе представить, что я находился в каких-то десяти метрах от полководцев, чьи имена на устах у всей Германии! Когда «Юнкерс-52» благополучно приземлился и подрулил к шеренге встречающих, у меня зачастило сердце. Первым к самолёту направился фельдмаршал фон Бок. Сухощавый и высокий, настоящей «вильгельмовской» ещё выучки, он невольно вызывал к себе почтительность. Вместе с ним двинулся Зоденштерн, командующий штабом группы армий. А затем — генералы Паулюс, Гот, Клейст, Руофф, Вейхс, Рихтгофен, Макензен, Грейффенберг. Я во все глаза смотрел в проём двери, когда показался Гитлер. Он довольно энергично сошёл на землю. Однако с первых шагов обрёл медлительную твёрдость, выпрямился. Ты знаешь, что я играл в студенческом театре, когда учился в архитектурном институте, и тут подметил, что фюрер интуитивно соблюдает сценический закон свободного пространства вокруг себя, который позволяет выделиться, как бы обособиться. На нём были китель и галифе тонкого светло-коричневого сукна, оттенявшие нацистскую повязку на левом рукаве. Надвинутая на лоб фуражка с высокой тульёй придавала голове величественную неповоротливость. Командующий группой армий фон Бок, здороваясь с фюрером, сказал обычные слова приветствия и пошутил: «Вскоре «Блау»[5] будет над всей Россией!» — «А пока я вспомнил о преисподней, пролетая сквозь грозовые тучи», — сдержанно ответил фюрер и, улыбнувшись, подошёл к Клейсту и Паулюсу. «Вот они, герои-арийцы, разгромившие большевиков под Харьковом!» — воскликнул фюрер, пожимая им руки. Генералы вытянулись, понимая знаменательность этой минуты… Ах, как бы я хотел быть на их месте! Ведь это же в высшей степени несправедливо, что особые почести и лавры получают генералы, хотя мы, штабисты, ничуть не меньше причастны к проведению операций. И под Харьковым без нашей помощи взаимодействие танковых соединений вермахта было бы невозможно. К тому же, мы обеспечивали информацией и генеральный штаб, всю ставку… Гитлер в окружении генералов и адъютантов направился к машинам. Я похолодел, когда он встретился со мной взглядом! Его светло-голубые глаза лишь скользнули, но я заметил, что он увидел меня! Когда свита проходила совсем рядом, я уловил негромкий, глуховатый голос фюрера. Он хвалил Паулюса и Клейста, заметил, что история не простит, если войска Германии увязнут на славянской территории. «Кавказская нефть нужна нам лишь затем, чтобы двигаться дальше, — сказал Гитлер. — Впереди Иран, Ближний Восток. А первый барьер — Волга». Потом он обратился к Рихтгофену, командующему 4-ым воздушным флотом: «В последнее время мы теряем много самолётов». Генерал-полковник отрапортовал: «Мой фюрер, бои ожесточились. Русские применяют новые Ил-2 и американские «Эркобры». Но причин для серьёзных опасений, смею уверить, пока нет. Мы по-прежнему господствуем в воздухе». Вскоре началось совещание. Итоги его подвёл сам фюрер. Он сказал, что здесь, в Полтаве, собрался цвет вермахта (вместе с ним прилетели Кейтель, Хойзингер, Вагнер), полководцы, которым всецело доверяет. Теперь предстоит на деле осуществить его директиву. Русские нечувствительны к окружению оперативного характера. Под Харьковом это подтвердилось. Однако я далёк, напомнил фюрер, от самоуверенности Наполеона, который уже в Смоленске бросил шпагу на стол и заявил, что война с русскими завершена. Военный интеллект может быть реализован только при железной дисциплине и ясном осознании цели. «Мне и Германии нужны кавказская нефть, хлеб Дона и Кубани! — заключил фюрер. — Слишком многое ставится на карту! Если мы не получим в свои руки Майкоп и Грозный, я должен буду покончить с войной».
Рихард, гений фюрера не знает границ. Гигантская операция, как тебе хорошо известно, началась в конце июня. Бронированный кулак Вейхса проломил линию обороны русских и достиг окраины Воронежа. Тут противник оказал мощное сопротивление и сковал 4-ю танковую армию Гота. Вместо того, чтобы стремительно продвигаться вдоль Дона и блокировать неприятеля с востока, танкисты увязли в боях. Конечно, вынужденно. В оперативном смысле русские угрожали нам ударом с севера, во фланг. Задержка у Воронежа тем более досадна, что южнее наступавшая армия Паулюса при поддержке 40-го танкового корпуса, чередуя бои с маршами, уходила всё дальше на восток. 3-го июля фюрер вновь прилетел в Полтаву. Я готовил оперативное донесение для нового совещания, но в работе не участвовал, хотя видел Гитлера буквально в десяти метрах, когда он разговаривал в коридоре с Кейтелем и фон Боком. Знаю, что фюрер тогда не придавал решающего значения захвату Воронежа. А у фон Бока, к сожалению, не хватило стратегического чутья. В итоге, пока 4-я армия была развёрнута к югу и перешла в наступление, русские вырвались из петли. Я не хочу защищать отстранённого от командования фон Бока, но дело в том, что на протяжении всей летней кампании катастрофически не хватало горючего для танков. Не было такого дня, чтобы танковые дивизии не простаивали из — за отсутствия горючего. В этом я вижу главную причину изменения первоначального плана. Фюрер издал новую директиву. Суть её в том, что клины армий уже не должны соединяться у Сталинграда, а расходиться — на Сталинград и на Кавказ. Среди офицеров нашей группы возникли некоторые сомнения в целесообразности изменения первоначального плана. Но теперь, когда армия Паулюса в непосредственной близости к Волге, а танкисты Клейста наступают на Пятигорск, совершенно ясно, что прав был гениальный фюрер! Стратегическая обстановка настолько сложна и запутана, что без координации общих действий и постоянной связи штабов армий немыслимо спланировать отдельные операции. Русские бегут к горам! Успеют ли? Полоса фронта растянулась на 1500 километров. Поэтому меня направили в штаб 17-ой армии в качестве советника для усиления его оперативного отдела. Сказались бессонные ночи и бесчисленные чашки кофе! Неделю назад доктор, обследовав меня, ужаснулся и предупредил, что моё сердце в критическом состоянии. Лечь в госпиталь я наотрез отказался. Лечусь под присмотром заботливого фельдфебеля, который вслух считает капли, когда готовит мне для приёма лекарства, а также, по согласованию с начальником штаба, бываю на службе только вторую половину дня…
Мой брат! Служба так затянула, что иной раз удивляюсь самому себе. Она поглощает всё время, настраивает на особенный лад мысли. В конечном итоге, этот триумф Германии, её фюрера и простого солдата, был бы невозможен без детальной разработки операций летней кампании. Я горд причастностью к славе германского народа и оружия!
Квартирую в предместье Ростова, в Александровке, в уютном домике. Сад спускается к берегу Дона. В другом, ещё меньшем домике, живёт хозяйка, особа средних лет. Впрочем, она прилежно следит за чистотой. И охотно помогает фельдфебелю готовить еду. За год моего наблюдения над славянами я пришёл к твёрдому убеждению, что их вполне можно использовать в качестве слуг, поваров, прачек и работников других профессий, которые не требуют особой ответственности. Все они ужасно ленивы и болтливы! Третьего дня я стал невольным свидетелем расстрела военнопленных, когда в штабном «Мерседесе» проезжал через овраг. И поразился тому, что смерть они принимали достойно. В целом, русские заслуживают снисхождения. В отличие от тебя я не сторонник расовой теории. Славяне интересуют меня постольку, поскольку будут полезны моему народу…
Ну, вот. Я начал письмо в состоянии крайнего возбуждения, испытывая неодолимое желание поделиться ужасом только что пережитого, а теперь успокоился, обрёл твёрдость духа, как и подобает потомку рыцарского рода. Когда неделю назад на лёгком самолёте «физелер-шторхе» я прилетел в Ростов и увидел с высокого берега Дон, заливные луга, панораму степи, расстилающейся на десятки километров, в душе моей шевельнулось странное чувство, как будто я это уже всё видел! Несомненно, отозвалась кровь прадедов, героев-тевтонцев!
И последнее. Мой шеф намекнул, чтобы я не удивлялся, если вдруг получу новое, высокое назначение. Скорей всего, к Йодлю, в ставку. И как знать, может быть, нам удастся встретиться. Не передать, как порой тоскую по семье, по Луизе и Мартину, по матушке, по нашему родовому гнезду в Тюрингии… Напиши, как идёт служба в министерстве. Уж не твоим ли хлопотам и покровительству твоего давнего приятеля, имперского министра Ламмерса, обязан я продвижению по службе? Ради бога, прошу этого не делать! Жизнь фюрера, ходившего в штыковые атаки и ставшего великим полководцем, — вот пример для подражания!»
5
В конце июля по приказу командующего Северо-Кавказским фронтом маршала Будённого конники 17-го кавалерийского корпуса были сняты с побережья Азовского моря и брошены к линии фронта, чтобы закрыть многокилометровые прорехи, образовавшиеся вследствие поспешного отступления армий.
Пока части 15-й Донской и 12-й Кубанской казачьих дивизий вели сдерживающие бои на рубеже реки Кагальник, основные силы корпуса занимали оборонительные позиции по берегам Еи.
Сабельный эскадрон 257-го полка, в котором служил Яков Шаганов, форсированным маршем прибыл к станице Канеловской. Солнце уже клонило к закату. Береговую низину широко пересекала тень от холма. Глаза казаков, измождённых зноем и длительной скачкой, невольно шарили по манящей речной глади. Искупаться бы! Но вместо этого — зычная команда на построение.
Подождав, пока коноводы угонят лошадей в лесополосу, за околицу станицы, старший лейтенант Макагонов и политрук Пильгуев встали во фронт эскадрону. По рядам прошелестело: «Равняйсь! Смирно! Равнение на средину!»
— Товарищи красноармейцы! Казаки! — громко обратился Макагонов. — Вот и пробил час нашего первого боя. Немцы не за горами. Ничего, что начинаем воевать с обороны. И в обороне храбрость нужна не меньше, чем при наступлении. Остановим фрицев, а затем погоним обратно, до самого Берлина!
По раскрасневшемуся сухощавому лицу командира эскадрона обильно стекали струйки пота. Но он, не замечая этого, глянул на политрука, достающего из планшетки сколотые листы бумаги, и торжественно сообщил:
— Сегодня получен приказ товарища Сталина! Немедленно доводим его до вас!
Пильгуев, молодой, крепкий парень, сделал шаг вперёд, строго посмотрел серыми глазами вдоль шеренги. Но сдвинутая на затылок пилотка, вопреки желанию политрука, придавала ему вид мальчишеский, вовсе не командирский.
— Приказ Народного комиссара обороны Союза ССР N 227 от 28-го июля 1942 года. Город Москва.
— И двух денёчков не минуло, — заметил кто-то из бойцов.
— Враг бросает на фронт всё новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперёд, рвётся вглубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и сёла, насилует, грабит и убивает советское население, — политрук повысил голос. — Часть войск Южного фронта, идя за паникёрами, оставила Ростов и Новочеркасск без серьёзного сопротивления и без приказа Москвы, покрыв свои знамёна позором. Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдаёт наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток.
— Что правда, то правда, — вздохнул дядька Петька Матвеев и ругнулся.
Политрук заговорил громче.
— У нас нет уже теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину. Поэтому надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеет возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна наша велика и богата, населения много, хлеба всегда в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага…
Яков невольно ощущал, как слова приказа входили в душу с леденящей прямотой. Никаких воинственных призывов — горечь самоосуждения. Вместо лозунгов, прославляющих армию, — болевой укор, что люди проклинают её. Лица казаков, видные Якову сбоку, задумчиво застыли.
— Из этого следует, что пора кончать отступление. Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв. Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности. Наша Родина переживает тяжёлые дни. Мы должны остановить, а затем отбросить и разгромить врага, чего бы нам это ни стоило. Немцы не так сильны, как это кажется паникёрам. Они напрягают последние силы. Выдержать их удар сейчас, в ближайшие несколько месяцев — это значит обеспечить за нами победу. Можем ли выдержать удар, а потом и отбросить врага на запад? Да, можем, ибо наши фабрики и заводы в тылу работают теперь прекрасно, и наш фронт получает всё больше и больше самолётов, танков, артиллерии, миномётов. Чего же у нас не хватает? Не хватает порядка и дисциплины в ротах, батальонах, полках, дивизиях, в танковых частях, в авиаэскадрильях. В этом теперь наш главный недостаток. Мы должны установить в нашей армии строжайший порядок и железную дисциплину.
Внимание Якова отвлекли три немецких истребителя. Их нельзя было спутать и по виду, и по характерному, прерывистому рокоту моторов.
— Нельзя терпеть дальше командиров, комиссаров, политработников, части и соединения которых самовольно оставляют боевые позиции… Паникёры и трусы должны истребляться на месте. Отныне железным законом дисциплины для каждого командира, красноармейца, политработника должно являться требование — ни шагу назад без приказа высшего командования. Командиры роты, батальона, полка, дивизии, соответствующие комиссары и политработники, отступающие с боевой позиции без приказа свыше, являются предателями Родины. С такими командирами и политработниками надо и поступать как с предателями Родины. — Политрук облизал пересохшие губы, продолжил чтение срывистым от напряжения голосом. — После своего зимнего отступления под напором Красной Армии, когда в немецких войсках расшаталась дисциплина, немцы для восстановления дисциплины приняли некоторые суровые меры. Они сформировали более ста штрафных рот из бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, поставили их на опасные участки фронта и приказали им искупить кровью свои грехи. Они сформировали, далее, около десятка штрафных батальонов из командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, лишили их орденов, приказали им искупить свои грехи. Они сформировали, наконец, специальные отряды заграждения, поставили позади неустойчивых дивизий и велели им расстреливать на месте паникёров в случае попытки самовольного оставления позиций и в случае попытки сдаться в плен. Как известно, эти меры возымели действие, и теперь немецкие войска дерутся лучше, чем они дрались зимой… Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов, как учились в прошлом наши предки у врагов и одерживали потом над ними победу? Я думаю, что следует.
Как назло на вербе затрещала прилетевшая сорока. Дядька Петька, тугой на ухо, не всё понимавший в приказе, озирнулся.
— Самое важное, тварь, не даёт послухать… Яша, запоминай дюжей.
Лет пятнадцати паренёк, в мешковатой гимнастёрке, украдкой кинул в сороку камень. Дурашливая птица снялась, спикировала на противоположный берег. Оттуда должны были появиться немцы…
— Сформировать в пределах армии 3—5 хорошо вооружённых заградительных отрядов (по 200 человек в каждом), поставить их в непосредственном тылу неустойчивых дивизий и обязать их в случае паники и беспорядочного отхода частей дивизии расстреливать на месте паникёров и трусов…
— Главное — хорошо вооружённых, — с двусмысленной ухмылкой произнёс Аверьян Чигрин. — Лучше бы нам оружие-то…
— Сформировать в пределах армии от 5 до 10 штрафных рот, куда направлять рядовых бойцов и младших командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, и поставить их на трудные участки армии, чтобы дать им возможность искупить кровью…
Два взрыва подряд вздыбили землю неподалёку на кукурузном поле. Справа от станицы отчётливо забухали тяжёлые орудия. Политрук, не шелохнувшись, дочитал приказ до конца.
Эскадрон рассыпался. Тут и там слышались голоса командиров взводов, отводящих казаков на закреплённые рубежи. Обоз и полевая кухня отправились вслед за коноводами в лесопосадки. Связисты тянули провод от КП эскадрона, разместившегося в полуверсте от реки, к штабу полка. Солдаты станкового взвода расстредотачивались вдоль всей полосы обороны, оборудовали пулемётные гнёзда. Артиллеристы полковой батареи ещё дальше устанавливали три своих пушки, маскируя их нарубленными ветками. Макагонов был на берегу, крепко озадаченный тем, что эскадрон вместо положенных восьмисот метров занял линию обороны в два километра, лично проверял, как шло окапывание, чётким голосом отдавал приказы.
Взвод лейтенанта Левченко оказался вторым с левого фланга, прикрыв холмики, идущие к станице. С них хорошо просматривался противоположный берег, заросший лозняками, скрытый стеной рослых камышей; выше, на изволоке, тянулось поле чахлых подсолнухов. Позиция, занятая взводом, сразу не пришлась Якову по душе. Враг к реке мог подобраться совершенно внезапно.
Окопы ладили метрах в двадцати друг от друга. Расторопный старшина раздобыл в станице десятка два лопат. Их разделили среди стариков, а все, кто был моложе, частили своими сапёрными. Вековечный грунт, перепутанный корневищами пырея, снимался с трудом. За работой Яков и не заметил, как накатили воспоминания…
Раненный в правую руку при освобождении Ростова в начале декабря, Яков сдружился в батайском госпитале с Антипом Гладилиным, соседом по палате. Весельчак, черноусый красавец Антип располагал к себе и забавными байками, и добрым характером. Чувствовалась в нём, исконном казаке, внутренняя несуетная сила. В конце февраля Антипа выписали. Яков заскучал, тоже стал проситься у хирурга на фронт. Письмишко от приятеля пришло в срок. Антип сообщал, что служит под Сальском, в кавалерийской дивизии. Настоятельно приглашал в неё и Якова. Судя по тому, что конвертик вручила медсестра, и на нём не было штемпеля военной цензуры, хитрец передал письмо с кем-то попутно.
На городском пересылочном пункте, подав документы угрюмому капитану, Яков добавил, что ещё до войны имел первую ступень ворошиловского кавалериста. Попросился к казакам. Как раз в кабинете начальника пересылочного пункта находился прибывший из дивизии немолодой лейтенант. Услышав, что выписанный из госпиталя был ранен в руку, тот отказал: «Мне нужны рубаки. Одно дело на курок нажимать, а другое — в бою саблей работать». Яков решительно предложил: «Товарищ лейтенант, давайте попробуем, кто из нас сильней», — и показал глазами на край стола. Сцепились ладонями, и Яков без особого усилия опрокинул руку офицера. Ухмыльнувшись, капитан посоветовал проигравшему: «Бери, пока даю. Он хоть обстрелянный. А то вы навоюете со своими дедами и юнцами. Тоже мне, ухари…»
После осенних жесточайших боёв под Ростовом полковая жизнь показалась Якову однообразной. Бывший сенной сарай, оборудованный нарами, мало походил на казарму. Три железных «буржуйки», несмотря на старания дневальных, обогревали помещение слабовато. Иной раз в умывальниках замерзала вода. Но жили — не тужили! Нередко к добровольцам-казакам наведывались родные станичники. Приезжали клубные агитбригады.
Основной костяк дивизии составляли те, кто не подлежал воинскому призыву, — люди степенных лет и безусые пареньки. Одного страстного желания биться с немцами, которое и собрало ополченцев из городов и весей бывшей Области Войска Донского, оказалось недостаточно. С осени до февраля находились они на неопределённом положении, пока, наконец, не приняли присягу и не были взяты на государственное обеспечение. Обыкновенная гражданская одежда стала постепенно сменяться красноармейской формой. А вот в оружии по-прежнему была нужда. Шашки, винтовки и карабины из старых арсеналов имели далеко не все.
Но главное для казака — лошадь! Ежедневный распорядок в дивизии и строился, исходя из этого непреложного правила. Утром — подъём, поверка. Затем — поение и кормление лошадей, седловка. Занятия по строевой подготовке, джигитовка, «рубка лозы», изучение материальной части оружия. Не всякий день, ввиду ограниченного количества боеприпасов, — стрельба по мишеням. Снова — уход за лошадьми. Политподготовка. Громкая читка газет. Полчаса свободного времени. Вечерняя чистка, поение и кормление лошадей.
Гнедой дончак-трёхлеток Цыганок не сразу привык к Якову. Артачился, на первых порах аллюр держал неровно. Из-за этого Якову не всегда удавалось правильно вымерить расстояние при «рубке лозы». Остроумный Аверьян Чигрин, темночубый казачина из Семикаракорской, съязвил: «Ты, Яшка, навроде как в лапту играешь. Аль конёк не слухае?» Яков, не любивший насмешек, промолчал. Вечером Аверьян подошёл в деннике к разнузданному Цыганку, уверенно пощупал пальцем у него в углах рта и заключил: «Заеды. Узда ни к чёрту! Надо укоротить и подогнуть мундштук. Давай. Зараз свободное времечко, исделаю как положено». И вскоре Цыганок твёрдо слушался всадника. От бывалых воинов, понюхавших пороха и в Первую мировую, и в гражданскую, набирался Яков кавалерийской премудрости, — казачий внук, по обычаю посаженный в год Тихоном Маркянычем на коня!
В конце марта, отмахав по степи двести вёрст, 116-я Донская казачья кавалерийская дивизия походным порядком прибыла к станции Кавказской, где, согласно приказу Сталина, в состав 17-го казачьего корпуса были сведены также две дивизии кубанцев. Со сталинградской земли подходила ещё одна дивизия донских казаков, пополняясь лошадьми сальских конезаводов.
В начале мая кавалеристы рассредоточились вдоль Азовского моря…
6
Тяжёлая, продымлённая ночь падала на степь. Духота ощущалась даже здесь, на берегу. Семь потов сошло с Якова, пока он, оголённый до пояса, дорыл свой окоп. Командир взвода лейтенант Левченко устало присел на корточки, наблюдая, как Яков разравнивает бруствер. На груди бывалого будённовца колыхнулся орден. На широком лице браво смотрелись завитые кончики длинных усов. Он зачерпнул в ладонь комкастой землицы, помял её и вздохнул:
— Влажная. Налипает на лопатку?
— Вода, наверно, близко…
— Близко. В третьем отделении только до пояса и дорыли… Я с ними буду. А ты уж сам командуй… Если ещё при силе, помоги Матвееву-младшему. Из сил пацан выбился.
— Хорошо. А как мои остальные?
— Докапывают. Вот что, Яков… Без моей команды отсюда ни шагу! — предупредил лейтенант, которого казаки чаще звали просто по имени-отчеству. — Приказ есть приказ. Хотя… Сам понимаешь…
— Слушаюсь, Анатолий Филиппович. Можно разок нырнуть?
— Быстро и по очереди. Сейчас ужин подвезут.
Проводив Левченко, Яков пошёл к бойцам своего отделения. Иван Манацков, дядька Петро Матвеев и Зосим Лукич Лунин уже завершали работу. Аверьян, управившись первым, дорыл окоп за Шурку Матвеева, который сидел рядом на траве. Завидев командира, паренёк вскочил, вытянулся. Невзначай задетый жалостью, Яков спросил у него совсем не строго:
— Искупаться хочешь?
— А можно, товарищ младший сержант?
— Дуй! Туда и обратно.
Лёгкая речная водичка, как всегда, взбодрила и придала казакам уверенности. Вовремя подоспела и полевая кухня. Набрав в котелки перловки с говядиной, а в кружки — чаю, бойцы вернулись к окопам. За считанные минуты справились с едой. Закурили.
Канонада приближалась с севера. Отголоски её перекатывались и направо, и налево. Фронт, без всякого сомнения, ширился. И как же чужды были эти саднящие, сеющие смерть залпы устоявшейся здесь тишине! Всё заметней веяло от тёмно-серебристой глади свежестью, пахло береговыми травами и молодым камышом. В зарослях батлавука паслись, щелоктали в тине клювами утиные выводки. Изредка зеркало мелководья, отразившее звёздное небо, изрябливали пущенные ими волнушки.
— Эх, зараз бы сеточку тут поставить, — вожделенно заметил Иван Манацков, невысокий, вёрткий казачок из верхнедонцов. — Сазан днями по ямам стоит, а об энту пору снимается.
— Об энту пору, братцы, бывало по молодости, мине от бабы варом не отольёшь, — сказал дядька Петро, воспользовавшись тем, что внук его, Шурка, мыл в реке солдатские котелки и кружки. — Да и рыбалка — дело приятное… Ктой-зна, чи придётся ишо…
— Вот как получилось! — крутнул головой Аверьян. — В аккурат нам выпало сталинский приказ исполнять. Ни раньше, ни позже.
— Без воли Господней и волосина с головы не упадёт, — пробасил Зосим Лукич и огладил свою бородку. — Я с «живыми помощами» в кармане империалистическую войну прошёл и гражданскую, и хоть бы пуля царапнула. И теперича они при мне.
— Это верно. Молитва на пользу, — поддержал его Матвеев-старший. — Многих спасала и, даст Господь, нам поможет… Нема тут политрука? — оглянулся лихой рубака. — А то за агитацию…
— Гутаришь — спасала. А почему «ганс» сюда дошёл? — возразил Аверьян, ложась на спину. — На бога надейся, а сам не плошай. Коли двинутся супротив нас танки под орудийную музыку, то…
— Стало быть, так на роду написано, — веско прервал его Зосим Лукич. — Перед богом дюже мы провинные… Как Христа распинали, так и Расею распять хочут. Через грехи наши… Вот что!
— А рази ж в гражданскую думали мы про грехи? — возразил дядька Петро. — Восстали друг на друга… Коли за кадетскую власть — к стенке! Меня впоймают — в распыл за большевизм.
— То-то и оно! — ухмыльнулся Зосим Лукич. — Были единым казачеством, а раскололись! Ить ты вспомни… В двадцатые годы притесняли за то, что казачьего рода? Было дело! В коллективизацию? Обратно так! Шаровары носить запрещали… А зараз? Снялись мы отрядами из хуторов и станиц, поднялись за Расею. Силком нас не тянули. Потому как в кровях наших оборонить страну от ворога… Я, казаки, о другом дюже сокрушаюсь. Коли дрогнем мы тута, в первых лютых боях, то припомнят нам и нагайки, и царскую службу, и чёрт-те что… Никак низя немцу поддаться! И приказ Сталина правильный… Некуда отступать!
От реки, погромыхивая котелками, подошёл Шурка Матвеев, сел рядом с дедом. Пётр Савельевич пододвинул к нему скатку шинели, заботливо сказал:
— Приляг, Шура. Ночка длинная.
— Ещё чего! Около воды слышно, как по кукурузе что-то трещит.
— Это завсегда так перед боем, — поучающе бросил Манацков. — Я с финами полгода провоевал, пока не списали по ранению. Лежишь в лесу, в сугробе, и чудится, что снайпер ветками шебуршит. Глянешь — ветер ели качает. А всё одно поджилки трясутся.
Аверьян поднялся на ноги, прислушался. Его рослая фигура закрыла наполовину темнеющий вдали холм. Голова достала до звёздного неба.
— Под такой оркестр задрожишь, — проговорил он неспешно. — На басах жарят, орудия… А это — россыпью, пулемёты. И миномёты! Квакают по-лягушачьи… Должно, бой верстах в пяти?
Встал и Яков, оббил с ладоней прилипшие травинки. Тоже прислушался. Действительно, с поля доносился непонятный шум.
— Расходимся по окопам, — поторопил Яков. — Приготовиться к бою…
Разом охватило его гнетучее напряжение, уже испытанное прежде в боях. Позади пространство казалось спасительно-родным, а то, что таилось перед глазами, — отчуждённым, враждебным, хотя и за рекой была казачья степь. «Верно в приказе сказано: прятались за спины друг друга, драпали, вот и докатились до Кубани! Куда отступать? — тоскливо размышлял Яков. — Сто пятьдесят вёрст на восток — и мой Ключевской! Спасать свою шкуру, а Федюньку, родителей и Лиду отдать на поругание? Нет, без них мне тоже не жизнь!»
Карабин был заряжен ещё со вчерашнего вечера, когда полк начал передвижение. Яков положил его на бруствер, из вещмешка перегрузил в подсумок все три обоймы. Вставил в гранату запал, примостив её ручкой вверх на пласт земли. И прилёг возле окопа на траву…
Хлебнувший пехотинского лиха, Яков усвоил, что фронт делится на участки, где противник наносит главный, массированный удар, и на районы вспомогательных операций. И сейчас, прислушиваясь к гулу, наблюдая, как кромсают темь сполохи, хранил в душе надежду, что эскадроны минует участь смертников, обречённых. В ближней степи по-прежнему было безмолвно. Сверлили ночь сверчки. Под их монотонную песнь бойцы в окопах будто уснули. Но странное предчувствие беды не покинуло Якова даже тогда, когда прикрыл глаза и полузабылся, сломленный усталостью. Почудилось, что отдыхает он, Яков, после пахоты на полевом стане, и дед Тихон тут, и бредёт по лугу огромная вороная лошадь…
Первый же выстрел, взломавший долгое затишье, остро отозвался в душе. Яков спрыгнул в окоп, схватил карабин. Близкая опасность стянула нервы в узел. В жидком блеске полумесяца справа, по гати, двигались чёрные силуэты. Автоматчики, находившиеся у камышей в секрете, дали по нам длинные очереди. Ответно слаженно зарокотали вражеские автоматы. Пи-иу! Пи-иу! Пули пропели над самыми окопами. Мигающие свечки стреляющих автоматов зажглись по всему противоположному берегу! И разом погасли. Как по команде стихли. Яков понял, что немцы лишь прощупали линию обороны.
Через минуту в небе зависли три осветительные ракеты. Мощно, обвально вслед за автоматами заработали немецкие пулемёты. Под их прикрытием на гать хлынула людская лавина.
— По врагу — огонь! — надрывно крикнул где-то неподалёку Левченко.
Вдоль берега, обороняемого казаками, прокатился оружейный залп. Дробно забухали карабины, подали редкие голоса автоматы. С надсадкой подхватили гром ручные и станковые пулемёты. Эскадрон вступил в бой!
Яков стрелял прицельно, стараясь гасить за рекой вспыхивающие свечки. А гать обстреливали казаки соседнего взвода. Густо запахло пороховым дымом. Всё чаще клацали затворы винтовок и карабинов. Пальба нарастала. И жутко было замечать Якову, как вкривь и вкось стегали по их берегу смертоносные жгуты трассирующих пуль…
От дальних камышей стали отчаливать лодки. Пулевая россыпь ударила в бруствер, хлестнув по лицу землёй. Яков припал на корточки, унимая резь в запорошенных глазах. Переждал. Когда же вновь поднялся, то понял с ужасающей ясностью, что остановить три лодки, приближающиеся к этому берегу, уже не удастся.
Ожесточённый бой полыхал слева, у станичного моста. По наступающему врагу прямой наводкой били пушки. Немцы пытались прорваться к позициям казаков посуху и ударить во фланг. Те же, кто высаживался с лодок, должны были расчленить линию обороны и порознь ликвидировать очаги сопротивления. Это вовремя понял Макагонов. И немедленно направил связных к командирам взводов.
Проламывая камыши, вскоре показались в освещении меркнущих ракет бегущие зелёные призраки. Они были метрах в пятидесяти от окопов. Уже ничего не испытывал Яков, кроме отчаянной ненависти и готовности к худшему. И стрелял, стрелял напропалую!..
Взрыв гранаты, брошенной кем-то из казаков, прижал атакующих к земле. Тут же Яков швырнул свою, следом за ним — Аверьян, чей окоп был рядом. Пользуясь заминкой немцев, Левченко вылез из окопа и зычно крикнул:
— Взвод! Бойцы! За-а мно-ой!
Внезапный, безрассудный набег казаков ошеломил немцев. Увидев рядом точно вставшую из-под земли неприятельскую цепь, они в растерянности решили, как часто случается в ночном бою, что контратакующих больше, чем на самом деле. Вступить в рукопашную с превосходящими силами — значило бы обречь себя на гибель.
Стараясь держаться плотней, казаки догнали немецких солдат на мелководье. Яков налетел на плечистого парня с закатанными рукавами френча. Дрались кулаками, сознавая, что в живых остаться только одному. Изловчившись, крепыш нырнул, загрёб Якова под колени и повалил. Катались по взбаламученной грязи, норовя сдавить друг другу горло. Яков пропустил удар коленом в живот. И ослабил руки. А пехотинец уже нащупывал на своём ремне тесак… Небывало отчётливо мелькнуло в голове, что сейчас он, Яков, умрёт ! И, превозмогая боль, с натужным стоном отшвырнул парня, вскочил первым, успев садануть сапогом по каске. Она тупо громыхнула. Немец вскрикнул, сбитый на спину. Тут же Яков каблуком припечатал ему шею. И явственно услышал, как смертельно хрустнули позвонки. Минуту, не сознавая себя, втаптывал голову мёртвого в ил…
На берегу Яков подобрал свой карабин. В камышовых прогалинах буйствовала рукопашная. Вскипал ядрёный русский мат. Около вербы Аверьян с обеих рук охаживал неуклюжего фрица в кителе. Офицер не оказывал никакого сопротивления. Согнувшись, закрывал лицо ладонями и что-то бормотал. Яков передёрнул затвор карабина, жёстко бросил:
— Отойди!
— Это — командир, — предупредил Аверьян. — Нам за него медали…
Яков вскинул карабин и в упор выстрелил. На мгновенье его ожгли объятые ужасом глаза! Даже в полумгле различил Яков их жутковатый, молящий блеск…
Теснимые казаками, немецкие пехотинцы вплавь возвращались на северный берег Еи. Добивать их на воде нельзя было по двум причинам: плотный пулемётно-автоматный огонь прикрывал отход и, к тому же, ракеты догорели. Оружейная перепалка длилась ещё больше часа.
На заре Левченко собрал взвод у крайнего окопа, в прикрытии искорёженной осколками старой вербы. На разостланной плащ-палатке неподвижно стыли Игнат Чумаков, Фёдор Алексеевич Матехин, Иван Манацков. Раненного в плечо Шурку Матвеева увёл санинструктор. Вместе с внуком отлучился и дед.
Сняв пилотки, сидели подле убитых в скорбном молчании. Нечеловеческую усталость после боя ощущали все, кроме, пожалуй, Зосима Лукича. Он по-прежнему не терял присутствия духа. Завёл покойникам глаза, по-христиански сложил их руки. Перекрестившись, молвил:
— Убиенных ратников за святое дело Господь берёт в рай. Жили казаками и полегли по-казачьи! Царствие вам небесное! — И горестным голосом добавил: — Гутарил же про «живые помощи», а не послухал Иван…
Яков сидел, сцепив на коленях ладони. Неведомая опустошённость холодила душу. А мысли против воли перескакивали с одного на другое, не позволяя обрести прежнюю твёрдость духа после того, как там, на берегу, застрелил безоружного. Притягивали взгляд трупы немцев, темнеющие вдоль камыша. Вдруг померещилось ему, что оттуда тоже кто-то пристально смотрит…
Яков поёжился и, чтобы прогнать наваждение, скороговоркой шепнул Аверьяну:
— Зря я того офицера…
— Не жалкуй! Вон, полегли братушки наши… Ты понимай, что немцы не человеки, а вороги. На войне, Яша, все кровью мазаны. Про милость помнить не моги! Либо ты его, либо наоборот… А как в сабельном бою? Там ишо страшней! Махнул шашкой — и полетела душенька!
Когда развиднелось, томимый волнением, Яков украдкой попросил у Лунина молитву. Зосим Лукич достал из нагрудного кармана гимнастёрки несколько потёртых листков. С важным видом пояснил:
— «Живые помощи» разные есть. А как ты заместо крестика носишь комсомольский значок, то и молитву дам тебе соответственно. Уповай на ангела своего!
В сторонке Яков торопливо набросал химическим карандашом на краю газетного обрывка:
«Молитва Ангелу Хранителю.
Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небес данный, прилежно молю тя: ты мя днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь».
Вскоре Якова позвали на летучее комсомольское собрание, где косморг эскадрона привёл его в пример другим, похвалив за храбрость и за то, что убил двух фрицев.
А над степью, готовой в любую секунду содрогнуться от нового боя, занимались зарева: на востоке встающий рассвет сулил надежды на лучшее, на западе полыхало огнище нив, предвещая беды. Между этих двух зорь — живой и мёртвой — держался на ниточке великий земной мир…
7
До самого полудня выветривался из хутора смутный чад горелого зерна. А в жару в Ключевской внезапно нагрянули румыны.
Танкетка и грузовик с дюжиной солдат, ревя моторами, проследовали до бывшего майдана и остановились у колодца. Громкая певучая речь далеко разнеслась по затихшим подворьям. Раздевшись до трусов, галдя и смеясь, румыны окатывали друг друга водой из ведра, мылились, некоторые даже умудрялись бриться. Судя по всему, настроение у них было бодрым и деловым. Дождавшись пустого грузовика, кузов которого был снабжён решётками, инородцы разбились на группы и разошлись.
Степана Тихоновича Шаганова в этот час, как назло, разобрала дремота. Вернувшись поздним вечером в хутор, он направился не домой, а к присухе, Анне Кострюковой. Заперев на её базу двух бычков, рассказал, как удирал с другими погонщиками от немецких танков. Однако и тут не растерялся, подвернул двух телков — для своей семьи и для Анюты. Та, в свою очередь, поведала о бомбёжке, о распределении коров и раздаче зерна. Степан Тихонович, оказавшись пленником обстоятельств, только развёл руками. Затем, скрываемый темнотой, он искупался в корыте. И не стал ждать, когда Анна воротится от зернового амбара, — принял для аппетита первача, сдюжил миску борща и завалился на перину.
Ощутивши спросонья влекущее бабье тело, Степан Тихонович исподволь загорелся, притиснул податливое тело молодайки. Она ойкнула, ложась удобней, и засмеялась:
— Легче ты, бугай бешеный… Лицо щетиной обколешь.
…Жизненные тяготы действуют на людей по-разному. Одних повергают в уныние, других подхлёстывают. Анна, гулявшая и до мужа, и при муже, никогда не отчаивалась! С пятидесятилетним Степаном Тихоновичем, отличавшимся прежде строгой порядочностью, связалась она просто из-за неимения в хуторе подходящих мужиков моложе. Случилось это в нынешний сенокос. Шла Анна на луг, а бригадир обгонял её на коне. Она возьми и попроси всадника подвезти. Степан ехал без седла, подстелив только фуфайку. Усевшись сзади, Анна обняла его за пояс и беззастенчиво прижалась грудьми, пошутила: «А не заревнует Полина? А то мы, солдатки, скорочко побесимся!» Около безлюдной полосы бригадир урезонил: «Ты, Анюта, либо слазь, либо отслонись…» — «Ещё чего! Аль греха испугался? — и, уронив руку, быстро-бесстыдно бормотнула: — Гля, сучок вырос…» И Степан Тихонович не совладал с собой…
И в эту ночь Анна была ненасытной. Вспотевшему от долгого усердия бахорю намекала в минуты передышки:
— Первый куплетик прикончили, а на второй хватит духу?
— Не озоруй. Обожди ты…
— Давай на пол спустимся. Там прохладней.
И снова — придушенный смех Анюты, её ласкающие руки, бессовестные замечания, порочно-набухшие губы…
Уже при светлеющих окнах, «дотянув песню», забылся Степан Тихонович спасительным богатырским сном. Он не слышал, что Анна вскоре встала и принялась как ни в чём не бывало за хозяйские хлопоты.
Разбудили его докучливые мухи и духота. Солнце уже успело накалить жестяную крышу. В висках ломило. И на душе было как-то нехорошо. «Как будто мёду переел, — подумал Степан Тихонович с едкой укоризной. — Связался с отрывком от чёрта… Нет, наверно, отпостился я в своё время и для таких ночек слабоват. Да и лагерь сказывается… Подорвал силы на проклятых соснах… Дома дел по горло, а ты таись тут до темноты…» За долгие годы впервые изменяя жене, он казнился и мучился душой, и находил себе оправдание лишь в том, что Полина с возрастом стала к нему равнодушной. «Прежде ведь не шкодил, — объяснял он сам себе. — Была баба как баба. А теперь то с внуком возится, то перед домашними ей совестно — мол, услышат, — то она усталая…» Однако угрызений совести побороть не мог. Втайне и осуждал Анну, и корил за то, что шалопутничает, позабыв о муже-фронтовике, а высказать этого не решался.
Резкие удары в наружную дверь мигом оборвали дрёму и подбросили Степана Тихоновича на кровати. Подумав, что заявилась какая-то соседка, он схватил одежду и нацелился за шифоньер. Анна почему-то медлила, не открывала. Стук повторился настойчивей. Степан Тихонович глянул в окно и обмер. Немцы! Вихрь мыслей промчался в голове. Тело налилось свинцовой тяжестью. Попадавший в переделки, он помнил, что нельзя раздражать приходящих в дом с оружием и скрепя сердце поплёлся к двери. Она была не заперта, и при желании немцы могли вломиться безо всякого предупреждения. Эта догадка чуть успокоила. Надсадно кашляя, Степан Тихонович вышел на крыльцо шаркающей походкой тяжелобольного.
Уже с первых гортанных слов, обращённых к нему, хуторянин понял, что это не немцы. Да и внешне они напоминали, скорей, кавказцев или цыган. Оба черноголовые, загорелые, с выкаченными, стреляющими глазками. Тот, что был постарше, сутулый, обнажённый до пояса, весь поросший каштановой волосней, снова спросил что-то скороговоркой. Степан Тихонович разобрал знакомое слово.
— Нет, партизанов у нас не водится, — мотнул он головой, досадуя, куда могла запропаститься Анька.
Парень в оливковой, с желтизной, форменной рубашке, не убирая ладоней с автомата, висевшего на шее, шагнул первым. Степан Тихонович попятился в курень. Автоматчик прогулялся по всем трём комнатушкам, оглядывая стены и бедную обстановку. С комода взял деревянную копилку, раскрашенную под яблоко, и сунул в карман шорт. Потом открыл шифоньер. На пол полетели женские вещи, полотенца, платья, брюки. На поживу поспешил его приятель. Разостлав простынь, они стали выбирать то, что было поновей. Голубая газовая косынка понравилась обоим. Вскипел спор. Только теперь Степан Тихонович догадался, что это румыны. В лагере вместе с ним отбывал срок молдаванин Ион, частенько напевал свои заунывные песни, чуть ли не все слова которых оканчивались на «аре»… Глядя на склонённые спины мародёров, Степан Тихонович с внезапной злобой подумал: «Эх, сейчас бы шашечку! Да с потягом через хребет!»
С узлом награбленного добра пожилой румын поспешил на двор. А парень заглянул в кувшин, стоящий на столе, и до дна выцедил утрешнее молочко. Затем воровато шмыгнул назад.
— Что забыл? — насторожился Степан Тихонович, последовав за ним и, поражённый, вскрикнул: — Да разве ж можно божницу трогать?!
Святотатец сорвал с цепочек подвешенную серебряную лампадку, вылил остатки масла на пол и вытер дорогую вещицу скатертью.
— Бог за это накажет… Бог один на всех… Отдай, пан! — настоятельно просил Степан Тихонович, протянув руку.
Парень нахмурился, поддёрнул плечом ремень автомата и сердито процедил то, что знал по-русски:
— Иди на хрен!
Грабёж на этом не кончился. Мародёры угнали с кострюковского база и корову, и двух залучённых Степаном Тихоновичем телков. Хозяин вдруг явил прыть, кинулся на улицу, пытаясь отбить бурёнку. Но вблизи ворот замедлил шаги, увидев, как к соседнему двору Матрёны Торбиной подъехал грузовик, за решётками которого в кузове уже находились две коровёнки. Во дворе соседки не унимался куриный переполох. Надсадный лай цепняка оборвал короткий выстрел. У Степана Тихоновича ёкнуло сердце. Тут же он заметил, как из распахнутой калитки, напротив, от Лущилиных выбежал разгорячённый низенький румын, и что-то возбуждённо протараторил шофёру, открывающему задний борт. Тот опустил руки и выдохнул:
— Este departe?[6]
Коротышка кивнул и потащил за собой приятеля.
Через минуту — другую слух Степана Тихоновича обжёг молящий крик Антонины, с крыльца мешком рухнула её мать, тётка Аграфена. За ней громко захлопнулась дверь, и клацнул запор. Бедная женщина встала с разбитых колен и кликушески завопила:
— Люди-и! Людички-и! Спасите!!
У Степана Тихоновича по спине скользнули мурашки. Он наскоро свёл створки ворот и хватил через огород к Несветаю. Собачий брёх, перекатывающийся по хутору, поджигал и без того острую тревогу за своё подворье. Он зашагал вдоль берега с ощущением, что белый свет переворачивается! Невзначай вспомнилась гражданская война, когда вот так же свирепствовали мародёры; вспомнилось, как десять лет назад уходил из Ключевского в арестантской колонне… Эта заполошная жизнь, как будто поблукав где-то, снова вернулась сюда. И единым махом смела всё, что было обретено кровью и потом. Хуже всего это бесправие, полное бессилие перед вооружёнными оккупантами…
Через воротца, выходившие в проулок, Степан Тихонович пробрался на родное подворье, слыша, как рёв автомашин и танкетки всё дальше стихает за околицей. Под навесом жевали жуйку Зорька и взятая на досмотр колхозная корова. В закуте постанывал подсвинок. Куры, разморённые жарой, зарывшись в золу, подрёмывали в тени летницы.
— Слава богу! Не забрали, — со вздохом проговорил Степан Тихонович и лишь теперь хватился котомки, забытой у Анны.
На подворье было безлюдно. Убедившись, что в летнице и погребе тоже никого нет, поднялся на крыльцо. Входная дверь куреня оказалась запертой на крючок. Постучал. Ждал довольно долго.
— Кто?! — неожиданно раздался за дверью грозный голос.
— Я, батя. Открывайте.
— С кем?
— Один.
Брякнул отброшенный крючок. Тихон Маркяныч, пропуская сына в коридорчик, недоверчиво зыркнул во двор. Снова запёрся. «Эк, напугались», — сочувственно подумал пришедший и спросил, не обнаружив в горнице женщин:
— Где наши?
— Приспичило, дурам, на поле кукурузу ломать… Ну, с прибытием, сынок! Молил за твою душу… Живой!
— Были у нас румыны?
— Полапали за калитку и — восвояси… Должно, домовой их отпугнул. Або в окно увидали, с чем их встречают!.. Хм, а разве не германцы? Ты откелева знаешь?
— Знаю. Меня, батя, они у Анны Кострюковой застали. Скрывал, а теперь…
— Во! Так ты, баглай, ишо ночью… — неожиданно оборвал речь Тихон Маркяныч и показал свой жилистый кулак. — Ну и молодец, что родичку проведал… Тута мы на пару с Феней, бегличкой городской. Вместе оборону держали.
С недоумением посмотрев на отца, Степан Тихонович прошёл в зал. Со стула поднялась невысокая, тонкорукая девушка. Просторный халат Лидии висел на ней балахоном. В притемнённой комнате (ставни надворных окон по-прежнему были закрыты) особенно был заметен живой блеск её светлых, умных глаз.
— Здравствуйте! — кивнул Степан Тихонович. — Значит, с гостьей нас…
— Да, вот…
— Откуда ж будете?
— Из Ворошиловска. Шла с колонной, да опоздала. Немецкие танки опередили. Я вечером обратно пойду.
— Значит, в одном котле варились. Я тоже был на шляху. С колхозниками гнали молодняк на Астрахань. А погнали нас! Кое-как в камышах спаслись… Да вы присаживайтесь, не стесняйтесь! — ободрил Степан Тихонович и первым опустился на табурет.
— И невеличка, а молодец-девка! Не трусливой сотни, — похвалил Тихон Маркяныч. — Музыкальная учителька. Матерь — врач, а папка — военный. Мы с ней, можно сказать, в бою познакомились…
Только теперь Степан Тихонович обратил внимание, что на придвинутом к окну столе лежала не подушка, а белый мучной мешок! На нём — ружьё. На подоконнике, скрытом ставнями, красовались аккуратно уложенные патроны. Представив, что могло произойти, если б румынские солдаты вошли во двор, Степан Тихонович похолодел.
— Да-а… Прямо-таки азовская крепость! — с издёвкой сказал он отцу, не стесняясь девушки. — Честное слово, вы как дите малое… И себя бы погубили, и её!
— Чтоб мой баз опоганили?! Тольки б ступили — в упор саданул! Угостил-ил бы картечью!
Зная, что спорить с отцом бессмысленно, Степан Тихонович повернулся к гостье.
— Срываться в ночь не советую. Одной — в степь? Более чем опасно! День-другой подождите.
— Да неудобно быть обузой, — призналась Фаина. — В Ворошиловске бабушка осталась. Волнуюсь за неё. Наверное, и у нас уже фрицы!
— Ты, милочка, об собе думай! — заключил Тихон Маркяныч и покосился на сына, твёрдым движением взявшего одностволку. — А мы, старые, на бедах посватаны, на горестях поженены…
С верхней ступени крыльца Степан Тихонович увидел бегущего внука, шагающих позади него женщин с оклунками: Лидию, Полину, Таисию и… Анну! Присуха, как нарочно, шла рядом с женой. В уголках поджатых губ таилась самодовольная улыбочка. Рыжая прядь спадала на её большие, красивые, нагловатые глаза. Рассказывая о чём-то, она кинула на Полину насмешливый взгляд. Родное лицо жены, иссечённое морщинками, было усталым и задумчивым. От мысли, что Анька знает о его возвращении, а Полина погружена в горькие думки о скитающемся муже, Степану Тихоновичу стало не по себе, невзначай взыграла обида за жену: «Шабаш! На вожжах потянет Анька — не пойду!» И, желая избежать с ней встречи, направился в летницу, озадаченный тем, куда бы понадёжней спрятать ружьишко.
8
Вечерять Шагановы сели за надворный стол засветло. Он был весьма щедр по случаю гостьи. И бордовые помидоры, и малосольные огурчики, и поджаристые пышки, и вяленая рыба, и мёд в деревянной чашке — пир, да и только! Лидия отдельно для Фаины наложила в тарелку из огромной сковороды жареной картошки, усыпанной зелёными веточками укропа. От одного запаха повеселеешь! А тут ещё Тихон Маркяныч разлил по рюмкам брагу, крякнул:
— Поднимем за здравие всех, особливо за внука Якова, и, стал-быть, за знакомство.
Но недаром молвится: молодая присуха — камень на шее. Не успели закусить, как препожаловала Анна. Порывистая походка, вызывающе-цепкие глаза на побледневшем лице, подрагивающие губы выказывали крайнюю взволнованность.
— Приятного аппетита, — бросила она, подойдя к столу и без приглашения села на край лавки, рядом с Лидией. — С возвращеньицем, дядя Степа!
— Спасибо… Садись с нами ужинать, — неуверенно предложил Степан Тихонович, отводя взгляд.
— Только поела… Да и не то настроение, чтобы гулять! Слыхали, небось, как румыны похозяйничали? Над Тонькой Лущилиной надругались, скоты… А у меня Ночку забрали, и шифоньер очистили. Жаль, безмужняя я… Был бы казак настоящий во дворе, он бы до такого не допустил!
— Каким же это способом? — возразил Степан Тихонович. — У кого оружие, у того и сила.
— Глотки им перегрыз бы, — вот каким!.. Ну, я не за жалостью пришла… — Анна сделала внушительную паузу. — Раз пострадала я от румыняк, то хочу, чтоб передали мне на досмотр колхозную Вишню. Расписку я напишу. Наумцев, думаю, возражать не станет. Так что, Лидонька-подружка, выручай.
Лидия никогда не была с Анной в близких отношениях. Более того, чаще других схватывалась с этой вздорной, самоуверенной красоткой. В приходе Анны, в её требовании крылся какой-то потаённый смысл.
— Вчера ты воспротивилась, а сегодня надумала? — с упрёком напомнила Лидия. — Хорошо. Если Иван разрешит, я не возражаю.
— А я супротив! — наотрез отказал Тихон Маркяныч. — Крайних нашла… У нас, Нюська, пять ртов! Вон, у Дагаевых, мать да Тайка с девчонкой. На кой ляд им, окромя своей, ишо с фермы? У них и забирай.
— Малодойку? Нет! Я привычная к Вишне. Мы её с Лидкой попеременки доили! — повысила Анна голос.
— Не будя по-твоему! Мы бумажку Ванюшке подписали и за бурёнку держем полный ответ.
— Та-ак. Ясненько. А что же ты, дядечка Стёпа, помалкиваешь?
Степан Тихонович, у которого ярко запунцовели уши, отложил вилку с нанизанными кружочками картофеля, бормотнул:
— Да вы слова не даёте вставить, — и, обретя решимость, рассудил: — Считаю, что просьба твоя правильная. Нужно поделиться. А то получается, как у того казака. Шёл по степи, нашёл кошелёк с монетами. Сунул в штаны. Явился домой, а его нет. Дырка в кармане. Рассердился и давай жену бить. «Из-за тебя, — кричит, — нищим я стал». Корова колхозная, и каждый из членов имеет равные права.
— Да ты, никак, очумел? — невольно вырвалось у отца.
— В другой раз мы пострада… — начал было Степан Тихонович, но брошенная женой рюмка — первое, что попалось под руку, — ударила в шею и отлетела прочь, залив рубашку остатками браги.
— Жалко стало? Кобель сивый! — вне себя от гнева выкрикнула Полина Васильевна и, сорвавшись с места, обогнула угол стола и приблизилась к Анне, тоже настороженно вставшей. — Говорила Матрёна, что спутались… Да я…
— Ты спокойней, спокойней! — угрозливо напряглась Анна. — А то задохнёшься…
— Ах ты, вонючка… Ещё лыбишься?
— А почему и нет? Ударить хочешь? А ну, попробуй!
— Руки об такую сволочь марать не стану… Хлюстанка! С кем связалась? С дедом!
— Гм! Это с тобой он дед, а со мной ещё молоденький.
Полина Васильевна, мученически закусив губу, с глазами, полными слёз, повернулась к окаменевшему мужу:
— Уходите… Оба уходите… — и с неестественной суетливостью забежала в летницу. Лидия, с презрением посмотрев на Анну, последовала за свекровью. Фаина сидела ни жива ни мертва.
Грозовой тучей медленно поднялся Тихон Маркяныч. Как-то странно поддёрнул рукав рубахи, выставляя культю. Кураж Анны на том и кончился. Она шарахнулась к калитке, пустилась по улице, не оглядываясь. Так же неспеша старый казак сел, кивнул:
— Наливай мировую… Наливай, гутарю! Сидишь, как кобыла обмочила… А ты, Фенька, чо закручинилась? В семье всяко бывает. Пустое. Разберутся. Не год прожили.
— А то вы Полину не знаете, — точно ища поддержки своим сомнениям, вымолвил сын. — Не простит она…
— Не прости-ит, — передразнил Тихон Маркяныч. — Ты вспомни Павлушу нашего… Намедни снился он мне… Да так ясно… Ты вспомни, как наказали его, а он не покорился! Встал опосля порки и улыбается! Моего был норова… А ты губы развесил. Вон, ишо с внучонком посовещайся.
— Ну, довольно нотацию читать! И без того… — Степан Тихонович обидчиво отвернулся, стал катать хлебный шарик.
Федюнька прибежал с улицы, моргая расширенными глазами, испуганно протараторил:
— А там самолёт немецкий летал! Над верхней улкой! И бумажки такие раскидывал, — он протянул деду сероватый лист с печатным текстом.
— То-то я и слыхал, как мотор тарахтел, — отозвался Степан Тихонович и, передавая листовку Фаине, вздохнул: — Без очков не разберу. Темновато.
— «Казаки и казачки! Освободительная немецкая армия вернула вам волю», — прочитала Фаина и запнулась. — У меня тоже со зрением неважно. Близорукость. Врачи советуют очки носить, да я пока обхожусь… Ну, уж ладно… «Великий Адольф Гитлер пришёл вам на помощь. Отныне и навсегда кончилось иго большевиков и жидов…» Нет! Я читать эту мерзость не стану! — решительно отказалась Фаина и бросила лист на стол. — Типичный образчик геббельсовской пропаганды. Чтобы сломить нас, фашисты прибегают к самым изощрённым приёмам. Сеют в душах безверие в Красную Армию, в партию. Хотят оболванить народ, чтобы превратить в раба.
— Балакаешь, как на дуде играешь, — усмехнулся Тихон Маркяныч. — Папка, небось, партейный?
— Да, и мама — тоже. А вы?
— Я-то? — изумлённо вскинул старик брови. — Не успел. Молодой ишо, а вот Степан… Его в партию призвали. Арестантскую. Ни за что четыре годика в лагере отсидел. А другие наши казаки, те и пононче за Уралом-рекой. Там, бают, сосен на кажного хватит! Кровно обидела нас власть советская, и сословия лишила, и паёв, и уважения… А мы обиду свою, как в той сказке, на семь замков замкнули, и робили собе не покладая рук, покеда не загнали в колхозы… Нет, милочка, не дюже немцы брешут. Крутенько скрутили нас, крутенько!
— Батя, вы договоритесь! — осадил его Степан Тихонович с пугливой поспешностью. — Что упало, то пропало.
— Я не супротив Советов агитирую, а толкую человеку, как оно было… Откель ей знать? В городе Ставрополе, в нонешнем Ворошиловске, я в тридцать третьем ажник два месяца прожил, при Андреевской церкви христарадничал. Трудно было, а не так, как у нас.
— Конечно, мне испытать голод не пришлось, — призналась Фаина. — Папа получал паёк как сотрудник НКВД. Но я абсолютно уверена: голод возник по вине кулаков. Да плюс засуха. Папа рассказывал, как враги народа зарывали зерно, уничтожали стада… Об этом и в романе Шолохова. Островновы подло действовали в каждом селе.
— Надо же! Как в точку попали! — отозвался Степан Тихонович. — Следователь тоже сравнивал меня с Яковом Лукичом. Дескать, грамотный и коварный… Я же вам как на духу скажу, что ни о каких заговорах против советской власти ни в тридцатом, ни в тридцать втором мы и слыхом не слыхивали! Может быть, единичные факты и были. Но о широком заговоре… Я «Поднятую целину» от корки до корки помню. Только вот не знаю, чего принесла она больше: пользы или вреда? Шолохов, конечно, не виновен. Сердцем писал. Да книгой его воспользовались. Стали выискивать Островнова в каждом хуторе!
— И правильно! Товарищ Сталин указывал, что классовая борьба с приближением к коммунизму не ослабевает. Я с вами категорически не согласна, что роман в чём-то навредил. Он нанёс удар по врагам партии и народа. А воспитательное значение? Оно огромно!
— Завели волынку, — поморщился Тихон Маркяныч и собственноручно разлил брагу по рюмкам. — Я, окромя Библии, книжек не читал и ужо теперича не осилю… Будя! Человек жив нонешним днём, про то и гутарить надо. Берите… А ты чего, агитаторша?
— Нет. Спасибо, — качнула Фаина головой и опустила глаза. Лицо её стало отчуждённо задумчивым, далёким. Крупный нос и подбородок заострились, делая девушку старше и придавая всему облику нечто птичье, неустойчивое. И — жалкое.
— И давно ж ты на скрипке играешь? — невзначай осведомился Тихон Маркяныч. — При оркестре али как?
— С детства. Нет, в ансамбле играю редко. Преподаю в школе. Я уже объясняла.
— Может, сыграли бы? — поощряюще улыбнулся Степан Тихонович.
— Извините, но для этого должно быть настроение… Я, пожалуй, пойду утром. Ноша не тяжела.
— Как выйдешь на шлях, так и проголосуй, — с ехидцей наставил Тихон Маркяныч. — Тобе немецкие танкисты лихо подвезут! Не бузи! — И обратился к правнуку, жующему пышку: — Принеси, болеткий, кисет. Там, на верстаке, забыл.
Мальчуган вернулся с пустыми руками.
— Нету? — всполошился старый казак. — Я ж его с краю притулил. Не выйдет из такого слепца дозорного. Казак в сумерках должон, как сова, зрить! Ох, придётся самому.
Лидия, выйдя из летницы, разминулась со стариком и принялась убирать со стола. Обрадованная её появлением, Фаина охотно помогала. Из-под навеса, где шарил по полкам Тихон Маркяныч, слышалось добродушное бормотание:
— От же шельмец! Сызнова стянул… Взял манер курить! Тожеть, должно, горюешь? Кури, кури. Тольки подбросить не забудь. Настя-покойница вышивала.
Фаине голос старика показался странным, она недоумённо шепнула:
— Это о ком он?
— Дедуся? О домовом. Иногда, правда, пошаливает.
— Ты — серьёзно? Это же суеверие, Лида.
— А ты поднимись утром на чердак, поднимись. И узнаешь: будет пахнуть самосадом или нет.
Фаина не нашла даже слов. Ладно, старый человек, но — Лидия? Какая дремучая старина! Какие тёмные люди!
От цветочной клумбы, разбитой у крыльца, наносило грустноватым запахом календулы. Свежело. Враздробь лучились над куренём звёздочки. В замершем воздухе, казалось, гармошка Алёшки Кривянова играет рядом, а не через улицу. И рокотала она басами, и всхлипывала, и сыпала ласковые трели в руках молодого калеки, не познавшего ещё сполна девичьей любви…
Как плотину разорвало! Истошный крик поднялся где-то там, у околицы. Заскрипели калитки. Тревожные возгласы прокатились волной от двора ко двору. Степан Тихонович с отцом тоже вышли на улицу и застыли в напряжённом ожидании. Через несколько минут к Дагаевым примчался какой-то пацан. И тут же за ним следом из калитки выбежала Таисия.
— Что там стряслось, соседка? — окликнул Степан Тихонович.
— Тоня Лущилина… Кумушка моя дорогая на себя руки наложила…
Тихон Маркяныч медленно перекрестился и низким, грудным голосом проговорил:
— Позора не снесла… Эх, головушка несчастная! Завсегда со мной здоровкалась, уважительная такая… Вот она, война проклятущая, как детей сиротит… — И строго добавил: — С Нюськой расцепись! Я энту выдерку наскрозь вижу! Поганая у ей душонка, лютая.
— Всё, батя. Отрубил!
— Давай закурим. Сверни мне, а то я зараз бескисетный.
Растревоженные и хмурые, легли Шагановы поздно. Не на перине с супругой (с ней улёгся внук), а на жёстком топчане в передней довелось в эту ночь мять бока Степану Тихоновичу. Затаился, подложив под голову руки, и беспорядочно думал, слыша мерный стук маятника настенных часов. Размышления были обрывистыми, лишёнными обычной взвешенности и прочности. Спутались беды клубком. И где их край — не разобрать…
9
Невероятно, то Тихон Маркяныч не ошибался.
Хранитель шагановского рода, домовой Дончур был кряжист и сух плотью, в дремучей гнедой шерсти, с приятным старческим ликом. Правда, левый блёкло-зелёный глаз, повреждённый в прошлом веке, чуть косил, слезился. В последние дни пребывал Дончур в постоянном унынии, всполошённый великой, небывалой напастью, которая постигла казачью землю. Нынче он с большим трудом сумел отвести, не впустить на своё подворье инородцев, но, откровенно говоря, не был уверен, что сможет это сделать и в следующий раз. Да, всё же поизносился за три столетия пребывания на Земле, с того часу, когда спустился посланцем и воителем светлоликого Сварога. Многое множество событий произошло на его памяти, но такого смертоносного лиха земля русская ещё не знавала. Устроившись на дымоходе, в благодатной чердачной жарище, он перебирал в мыслях пережитое, ища опоры и разумения в своих дальнейших действиях.
Смутными видениями проплывали перед взором картины жизни в первой донской казачьей столице, в Раздорах. Помнилось, как ровно двести девяносто шесть лет назад, тоже в августе, сражался Евлампий Шаганов, зачинатель рода, с войском Крымского царевича Днат-Гирея-Нурадана на реках Кагальник и Ея, именно там, где сейчас воевал внук старшего из живущих — Яков. Фамилию такую получил Евлампий за лёгкие и неутомимые ноги, способность шагать сутками. Тогда Дончур был силён, данной ему духовной властью уберёг лихого казака от пики и сабли, а уж теперь твёрдой надежды на спасение Якова не было. Изощрились люди в смертоубийстве…
Потом бытовал домовой в Черкасске, славном городишке, на куренном мазаном настиле есаула Митьки Шаганова, затем — казака Фомы, казака Пантелея, казачьего старшины Михаила, дружившего с атаманом станицы Трехизбянской Афонькой Булавиным. Не раз приезжал атаман с сыном Кондратием, вздыбившим вскоре казачью голытьбу на бунт.
И все эти долгие-предолгие, необъятные лета, сколько ни радел домовой, как ни старался оберегать шагановский очаг, горькие беды — одна другой страшней — метили семьи храбрецов. Едва в полнолетие вступал хозяин куреня, только начинали налаживаться жизнь и крепнуть хозяйство, как сваливалось негаданное горе. И возмужалый сын-сирота занимал место родителя в поредевшем казачьем строю…
Тяжелодумен и суров сердцем был служитель Сварога. Сынка погибшего при булавинской возмущении старшины Михаила, вьюношу Данилу втайне напутствовал и толкал на дела благие. Лихостью и статью молодецкой удался он в деда. Как и предки, грабил турецкие и персидские дворцы, любил баб, в винопитии не ведал меры, шашкой-кривулей рубил с обеих рук. Три сына от первой жены и два красавца от второй, пленницы-персиянки, сделали курень Шагановых чтимым среди казачества. Да и купцы первыми кланялись Даниле Михайловичу!
Но опять в земли русские вторглись турки, татарские полчища крымского хана и орды кубанских ногайцев. Опустело владение Дончура. На берегах Крыма и Дуная сложили свои отчаянные головушки два старших сына; средний, Федотка, раненный в рубке, был полонён янычарами. Не успел Данила воротиться с Шестилетней войны — в Черкасске новый сполох. Беглые крестьяне, иноверцы и голь казацкая по окрайкам Донщины опять взбунтовались! Повёл их жестокий смутьян, никто другой как дезертир-хорунжий царской армии — Емелька Пугачёв. Черкассцы, задобренные посулами и милостью императрицы Екатерины II, самозванца не поддержали. Сверх того, дружно выступили супротив Лжепетра, когда направился он со своими головорезами к Дону-батюшке.
Предчувствовал домовой, что не вернуться хозяину с волжских утёсов, жалобно стенал по ночам на чердачных досках, предвещая бабьи слёзы. Беда сталась. И Дончур с неуёмным рвением стал хозяйствовать на подворье, заботиться о лошадях и коровах — любимцах своих, — наталкивать жену убиенного персиянку Фариду на верные поступки, отгонять хворь от матери Меланьи. Трудолюбие её, коренной казачки, перехватили внуки: Петро и Спиридон. Благодаря сноровке Спиридона, поставлявшего рыбу к атаманскому столу, да смекалке Петра, освоившего грамоту у дьячка и пристроенного по его челобитью писарем в бригаду атамана Платова, Шагановы зажили безбедно. И куда бы ни заводили пути-дороги боевого атамана, повсюду был при его канцелярии Петро. И под Измаилом, когда донцы штурмовали бастионы, хитроумной храбростью поразив самого Суворова, и при неудавшемся походе в Индию, исполняя злоумышленное соизволение царя Павла и просьбу-задумку его сговорщика Наполеона. Затем в баталиях с наполеоновцами в Пруссии, когда громили казаки хвалёную конницу Мюрата при переправе через Неман; позже, на румынской земле, в боях с извечными врагами — янычарами. Домовладыка, ведавший об успехах Петра, одаривал его родных долготерпением.
Первыму именно Платову пришлось встретить на своей земле Бонапарта, посягнувшего на завоевание Государства Российского. И в то время, пока «летучий корпус» осаживал французских улан, позволяя соединиться у Смоленска русским армиям, пока назревало Бородинское сражение, на Дону собралось казачье ополчение. Спиридон, хотя и был хром (в детстве угодил под колесо арбы), тоже записался добровольцем. Это Дончуру шибко не понравилось. Не надеясь на болезненного малолетка Маркяшку, он всячески препятствовал уходу Спиридона. То коня угонит, то дротик спрячет, то зазнобу молодую нашлёт — авось сердцем прикипит… И добился-таки своего! Не был Спирька взят по увечью.
Из Европы вернулся младший брат сотником, сполна отломав службицу. Привёз на навьюченных лошадях изрядно добришка. Не пуст был и гаманок. Этому обрадовался Дончур несказанно, но чувствовал за собой вину. Не сохранил до возвращения служивого ни мать его, ни бабку, ни брательника, утонувшего в половодье.
За храбрость и усердие пожаловал Платов сотнику земельный нарез вдоль берега Несветая. Отсюда и повелась станица Ключевская, — много было светлых родников вокруг…
В огромном каменном курене и на обширном подворье хлопот домовому прибавилось. Но он не только не противился, но воспрянул духом, приписывая хозяйский достаток своему неустанному вниманию. Пётр Данилович за родного почитал племянника Маркяшку, воспитал из него наездника-ухаря. И женил не абы на ком — на дочке станичного атамана. Родство похвальное, да счастье скользкое. Молодуха оказалась бессемянкой. Уже в годы вошёл Маркян, уже растолстела его жёнушка, а детей по-прежнему не было.
Затомошился Дончур! Шагановскому роду замаячил неизбежный конец. Духи предков не давали домовому покоя. И он, разгневавшись на пустоцветную жену Маркяна, решил её сжить.
Однако первым лёг на ключевском кладбище сам господин сотник. Негаданно на дрофиной охоте случился апоплексический удар. Маркян получил богатое наследство.
Вскоре по округу разнёсся дивный слух, что якобы император даровал крестьянам свободу. Крепостных у Маркяна было всего-навсего двадцать семь душ, переселенцев с южной Украины. Вели они себя покорно, «спивалы гарни писни», пока не взбунтовались иногородцы в соседней экономии генерала Межерицкого. Дело было в страдную пору. Казаки работали в степи, на своих паях. Этим-то и воспользовались дуроломы. Кинулись грабить станицу. Не минули и шагановской усадьбы. Заметался Дончур в тягостном бессилии. Крестьяне, опустошив двухэтажный дом, со зла пустили погулять «красного кочета». Домовой гасил огонь, пока не вскинулся он до крыши. Взвился бедолага Дончур на трубу, оттуда сиганул на конюшню, но не рассчитал и сорвался на остов телеги, зашиб колено и повредил глаз…
В одночасье стал Маркян нищим.
Только глубокой осенью перебрался он с женой в саманный куренёк, построенный на деньги из казачьей казны. К тестю, к тому времени уже оказавшемуся без атаманской насеки, идти в приймы не позволила наследственная гордость. От пережитого ли несчастья, от немощи ли, насланной домовым, жёнка Маркяна слегла и в зиму отдала богу душу. Вдовец недолго горевал. Разменявший полсотню лет, Маркян удосужился жениться на девке Матрёне. Поначалу была она тише воды, ниже травы, уважала супруга. К восторгу Дончура родила первенца, поименованного Тихоном, согласно святцам. Да бес, видно, подкараулил молодку! Стала она дерзить, убегать на игрища, пьянствовать. Супруг пробовал остепенить её кулаками, часто водил в церковь на исповедь и покаяние. Да всё без проку. Ничем не выручил и домовладыка, чинивший вертихвостке всевозможные препятствия. Сбежала Матрёна! Сбежала с каким-то мимохожим черноусым солдатиком…
Маркян растил своего Тишку один. Научил трудолюбию и разным хозяйским премудростям. Оженил. И почил навеки. С той поры Тихон Маркяныч оказался под опекой Дончура, как старший и главный в роду.
Всё пережитое было у домового на памяти. Из года в год надеялся он, что жизнь казачья свернёт на покойную, счастливую стезю. Но недреманное лихо метило Россию и в первое десятилетие текущего века, и во второе. Злоба и безверие обуяли сердца. Домовые утрачивали былую власть и силу. Даже Спаситель рода человеческого, Христос, подвергся осмеянию; кощунственно разрушались храмы, с икон выжигался Лик. Православные отрекались от Бога, греша друг против друга…
Теперь же случилось бедствие неслыханное — чужестранцы заполонили степь!
Крепко закручинился домовой, замечая над казачьими могилами зыбкое дрожание огоньков по ночам. Встревожились, знать, не напрасно духи предков. Без сомнения, предвещали они лишения и бездонную скорбь.
Раздумья утвердили Дончура в намерении обратиться за помощью и советом к светлоликому Сварогу. Верховный бог огня всезнающ и могуч. Несмотря на строжайший запрет покидать Землю, Дончур решил это сделать. Иного выхода не нашлось. Необходимо было зарядиться вселенской энергией, обрести утраченную духовную мощь. Война грозила пресечь шагановский род, а значит, и его существование…
За полночь, прислушиваясь к безмолвию в курене и на подворье, — вдруг всполошатся петухи! — домовладыка спустился с чердака на землю. Проведал коров, малость поиграл с Жулькой. Затем положил кисет на верстак, полуприкрыв его дощечкой. В выси маняще сверкали звёзды!..
10
Уже из Тихого Дона черпали водицу немецкие солдаты, уже фотографировались на берегах Кубани, уже играл по вечерам в Майкопе, где прежде казаки несли службу в кавалерийских отрядах, духовой оркестр оккупантов.
Смертельные смерчи, разгулявшиеся на южной казачьей равнине, неслись к предгорьям Кавказа. Вследствие поспешного отхода частей 18-й армии, правое крыло Приморской группы Красной Армии вновь оголилось, и всю тяжесть оборонительных боёв опять взвалили на свои плечи донцы и кубанцы. Позиции корпуса подковой выгнулись по берегам реки Белой, северо-западнее Туапсе. Ему противостоял 44-й немецкий корпус. Несколько раз станица Белореченская переходила из рук в руки, пока не был нанесён неприятелем мощный охватывающий удар. 12-я казачья дивизия с превеликим трудом вырвалась из кольца на рубеж Кушино — Гунайка, в то время как главные силы казаков отступали на Хадыженскую. Отсутствие надёжной связи между частями корпуса поневоле заставляло командиров принимать самостоятельные решения, руководствуясь оперативной обстановкой. Штаб 257-го полка наметил ночную вылазку в немецкий тыл, чтобы отвлечь, запутать врага, давая тем временем возможность эскадронам подняться на очередной горный перевал. Рейдовая группа в составе двух взводов начала подготовку с вечера.
После той памятной рукопашной на Якова Шаганова не единожды замахивалась бабка-смерть: под Васюринской пуля сбила пилотку; около побережья Лабы эскадрон попал под атаку «Юнкерсов» — Якова привалило в окопе; в тяжелейшем сражении у Черниговской осколок мины искорёжил ствол его карабина. Бой — переход, бой — переход… Спал нередко, как и другие казаки, в седле. Запеклась душа, стала куском калёного железа. Горестно взирал он на испепелённые нивы, на колонны беженцев, среди которых было множество чумазых ребятишек, ровесников его Федьки, прятавших головы от солнца под нахлобученными листами лопухов. Но как укрываться в голой степи от бомбардировщиков?!
Вполнеба полыхали нефтебазы. В Медведовской Яков оказался очевидцем поджога элеватора, заполненного зерном. И, остро осознав дикую стихию уничтожения, хаос войны, бессилие перед её истребительной мощью, он принял, как главную заповедь своего существования, призыв на одном из плакатов: «Увидел немца — убей его!» Этот лозунг оправдывал все поступки и прегрешения, ненависть к врагу, тяжелеющую при мыслях о доме, о хуторе, где уже хозяйничали захватчики…
В рейдовую группу отрядили тех, кто был посильней. Аверьян Чигрин, Антип Гладилин и Яков таились вместе с полусотней в грабовом лесу, у подошвы горы. Тут же, на вырубке, паслись лошади, выискивая среди пней и древесной поросли травицу. Зная, что предстоит тяжёлая ночь, казаки спали, сделав ложе из листьев папоротника, другие чистили карабины, кое-кто писал коротенькие весточки. Аверьян Чигрин, доштопав рукав гимнастёрки, деловито убрал катушку с иголкой в свой вещмешок и, уловив взгляд Якова, поднялся и негромко потребовал:
— А ну, сержант, покажь свой клинок. Проверю, какой ты казак.
Яков не заметил и тени насмешки в голосе односума. По тому, как любовно принял и оглядел бывалый рубака шашку, с безупречно ровной проточиной по полотну закалённой стали, чуть тронутую накрапами ржави, было понятно, что он знаток в кавалерийском деле.
— Да-а… Игрушечка… Старинная?
— Дедова.
— Вспомнил чтой-то, как жёнка твоя в Должанскую приезжала. Красивая женщина! И эта шашечка добрячая…
Аверьян, точно священнодействуя, несколько раз попробовал наточку большим пальцем. Потом, положив шашку остриём на тыльную сторону левой ладони, резко отнял её и ухмыльнулся:
— Круто заточена. Таким тупяком не головы косить, а подушки выбивать. Видишь, полоски на коже нет? А должна оставаться! Зараз переточим. А рукоятка по-умному сделана… Были ж мастера! Пальцы в бороздки ложатся! Мой тебе совет: ладонь в темляк не вдевай. Ежель сбоку крепко рубанут — так и вывихнешь лапу…
На переносном точильном круге, который вращал Яков, Чигрин старательно выправил лезвие. В подтверждение сказанному показал красную чёрточку на кулаке.
Случайные слова Аверьяна растревожили память Якова. Впрочем, не только он думал, наверно, в эти часы о близких людях. Дело предстояло рискованное. На пересечённой местности, в крайнем случае, могли спасти резвые ноги лошади, а в горах? Узкие тропы среди леса, каменистые ущелья — не разминуться… Лидия приехала в Должанскую, где стоял его полк, внезапно. С колхозным обозом добралась она до станции Кавказской. А оттуда — на попутке, на каких-то подводах, пешком — аж до Азовского моря! Левченко, тронутый таким отважным поступком казачьей жены, дал Якову увольнение на сутки. Вдвоём ушли за станицу, на песчаные приморские крутояры. С лица Лидии не сходило восторженное удивление, будто не могла до конца поверить в эту долгожданную встречу. И говорила, говорила… Цвёл шиповник. Июньское разнотравье дурманило, скрадывало молодые, истомившиеся в годовой разлуке тела. Оба были неистовы. Не могли избыть силу и жадную наполненность друг другом… С небывалой чёткостью запечатлелся тот миг, когда он после дрёмы открыл глаза и рядом увидел лицо забывшейся Лидии. Она счастливо улыбалась. Длинные чёрные ресницы, дужки тёмных бровей, приоткрытые губы, вспухшие от поцелуев, завитки волос на шее — всё было таким родным, любимым, несказанно дорогим, что он, ощутив вдруг захлест нежности, осторожным поцелуем разбудил её… А какой был их семейный ужин! На холстинке красовались и домашний каравай, и розовеющее вдоль шкуринки сало, и топлёное масло, и сыр. Дед Тихон передал не только шашку, хранившуюся где-то четверть века, но и бутылку медовухи. Соприкосновение с домом, с милой и такой недосягаемой прежней жизнью было столь острым, что Яков испытал тогда блаженные, редкие минуты душевного покоя. Лида рассказывала о Федюньке, который так подрос, что пришлось штаны его дотачивать сукном. Хвалилась, что дедушка Степан уже учит его читать. Подтвердила то, что сообщала в письмах: все родные здоровы, работают, шлют ему огромный привет. Потом Яков расспрашивал о хуторских делах и узнал, что ключевцы зимой собирали тёплую одежду для фронта и все, как один, подписались на военный заем… Но чем дольше говорила Лидия, тем ясней становилось Якову, как трудно хуторянкам да старикам вести колхозные дела, не жалеющим себя, работающим на износ ради общей победы. И он не стал открывать жене правду, что в их полку оружия хватает не на всех. Наоборот, уверял, что вот-вот с сибирских заводов поступят танки, самолёты и «Катюши», и немцев погонят вспять… Искупавшись в море, вернулись в станицу и лишь в третьем дворе упросили старую казачку пустить на ночлег. Но и в душной халупе они, донимаемые комарами, до самого рассвета не сомкнули глаз. Оба, умалчивая, оберегая друг друга, затаённо понимали, что эта встреча может оказаться последней, последней… Поспешность, с которой Яков посадил жену на машину, везущую подростков в школу младших командиров в Старощербиновскую, что было ей по пути, не позволила даже расстаться наедине. С ревнивым чувством наблюдал он, как забиралась Лидия в кузов полуторки, встреченная шуточками чубатых молодцов. Когда же машина разогналась и за пологом пыли стала меркнуть сиреневая косынка жены, неотрывно глядевшей назад, такая одинокость стиснула его сердце, что, грешным делом, подумал: лучше бы Лида вовсе не наведывалась…
Потемнело, как обычно в горах, довольно быстро. Заместитель комэска Расколин, выстроив полусотню, кратко повторил задачу рейда и повёл казаков к дальнему ущелью.
Чёрные, высоченные откосы расступались с обеих сторон. Вершины маячили вдали тёмными пирамидами, то выступая одна из-за другой, то скрадываясь. Алмазным блеском горели низкие созвездия. По-осеннему ясный и прохладный воздух, хотя август был в середине, заставлял ёжиться. По лощинам вились смутные хвосты тумана.
Двигались, прячась за кустарниками, вдоль галечного берега речушки. Вода, разогнавшаяся с тающих ледников, шумом заглушала цоканье подков. Дозорные, высланные вперёд, подождали походную колонну у брода и снова оторвались. Вместе с ними находился полковой разведчик, который уже бывал здесь утром и донёс о расположившейся в ауле вражеской коннице.
Глухая дорога оборвалась возле деревянного строения. На подъём, в глубь хвойного леса повела тропа. Отдохнувший Цыганок не сбавил шага. А идущий впереди иноходец Труфанова, с привьюченным к седлу ручным пулемётом, всхрапнул и почти пополз, припадая на задние ноги. Под высокими сводами смолистых сосен стало зябко и ещё темней. Ехали не меньше часа. Но вот тропа обогнула валуны, и за редколесьем проглянула вырубка. По колонне передали приказ командира:
— Придержать коней!
Внизу, за речкой, откуда доносился собачий лай, на всхолмлённом пространстве проступали очертания домиков. Ни в ауле, ни вблизи его движения не обнаруживалось. Расколин собрал казаков.
— Слушай мою команду! Взводу Левченко зайти с правой окраины, с тыла, на полном аллюре. И не жалеть патронов и гранат… Взвод Букарева, как только начнётся стрельба, атакует слева. Где разведчик?
— Здесь, товарищ старший лейтенант!
— Дорога от реки к середине аула широкая?
— Двойник.
— Её перекроют пулемётчики… Главное — не давайте фрицам опомниться! Командирам взводов следить, чтобы в горячке не угробили друг друга… Стрелять только наверняка! В затяжной бой не ввязываться. Отходим этой же дорогой… Есть ко мне вопросы? — Глухой, прокуренный голос Расколина зазвенел: — Товарищи! За Родину, за Сталина — вперёд!
Он первым рванул повод, пуская коня под горку. По луговине стекли к вязкому, изломистому берегу. На этот раз брод оказался глубже, — вода залилась в сапоги. Левченко со своим взводом свернул направо, обходя аул по жнивью. Общее возбуждение охватило и Якова, припавшего к шее скакуна. Он невольно ощущал, как вскидываются на скаку ножны и как выпирают в карманах штанов гранаты со вставленными запалами, как теснит грудь ремень карабина.
Вот она, грунтовка, ведущая от аула к горловине ущелья. Чётко обозначились стены ближних домов. Казаки пришпорили коней…
Окрик по-немецки! С явным опозданием навстречу застрочил автомат и захлебнулся. Казачья лавина смела пост охранения и ворвалась в улочку, запруженную подводами с деревянными колёсами и распряжёнными лошадьми. На выстрелы из дверей мазанок выбежали люди в нижнем белье, паля наугад, перекрикиваясь растерянно и озлобленно. Гранаты, посланные казаками во дворы, угомонили автоматную заполошь.
Якову бросилось в глаза, как по неогороженному садику опрометью летел к остроконечному стогу кряжистый дядька. Цыганок достал его коротким броском. Слыша за спиной надсадный храп коня, драгун завилял из стороны в сторону. Яков выдернул шашку и резким замахом рубанул по белеющей спине. На удивление легко впилась сталь в человеческое тело. Убегающий даже не вскрикнул, безжизненно рухнул ничком… Цыганок, почуяв кровь, шарахнулся, вынес на улочку. И — споткнулся, стал оседать на передние ноги. Яков рванул повод, но дончак отяжелел и лёг, елозя головой по каменистой земле. Даже под седлом было ощутимо, как судорога волной пробежала по крепким мускулам. Ошеломлённый, Яков упал рядом, сдёрнул карабин и полностью истратил две обоймы.
Между тем инородцы (наряду с немецкой, раздавалась и румынская речь) стали действовать смелей, цепью залегли на краю леса. Шквальный огонь автоматов накрыл улочку. Казаки повернули обратно. Яков, отмечая, что перестрелка не гаснет лишь на этом конце аула, что взвод Букарева почему-то медлит, второпях отвязал от луки вещмешок и пополз к околице. Короткое русское «ура» заглушил клёкот вражеских пулемётов. Послышался рёв запущенного двигателя танкетки. Яков поднялся на ноги, заметив скачущих казаков, громко крикнул навстречу:
— Стой! Меня возьмите!
Но никто в суматохе не остановился, не услышал его.
Перебежками Яков добрался до крайней хатёнки, где и догнал его Антип Гладилин. Круто осадил свою Лучину, давая товарищу запрыгнуть. Лошадь, ощутив удвоенную тяжесть, с трудом взяла рысь. За околицей их настиг Аверьян.
— Робя, аллюр три креста! Гонятся.
На жнивье, понимая, что такой подвижкой далеко не оторвёшься, Яков спрыгнул на землю и схватился за край перемётной сумы. Поспевал за Лучиной до тех пор, пока от запального, сумасшедшего бега не зарябило в глазах. Уже рукой было подать до берега, близким казалось спасение, когда от взрыва за спиной мир земной вдруг опрокинулся…
Сознание вернулось к Якову с ощущением боли во всём неподвластном теле. Пахло хвоей. Вблизи разговаривали свои. Он открыл глаза, с трудом приподнял голову. Рядом с Левченко, прислонившимся к сосновому стволу, сидели Гладилин и Аверьян, на куче папоротника лежали Труфанов, Голубенко и разведчик. Меж стволов розовел утренний туманец.
— Ожил? Ну, как ты? — спросил Анатолий Филиппович, уловив взгляд Якова. — Боялись, хана тебе… Ты меня слышишь?
— Слышу, — тихо отозвался Яков и поморщился. — Голова раскалывается… А где же остальные?
— Гм, прыткий какой, — хмуро усмехнулся Антип. — Радуйся, что сам уцелел. Можно сказать, чудо спасло! Рядом снаряд ахнул. Другого бы в клочья, а тебя оглушило… Эх, думаю, призвали Яшку на службу в рай. Оборачиваюсь: ползёт на карачках. Да назад! За тобой…
— Не бреши, — осадил балагура Аверьян. — Оконтуженные не полозят… Так и скажи, что Лучину под тобой осколком… А как пешим оказался, то пожалел Якова, не бросил одного.
— Ей-богу, не вру! На четырёх конечностях отмахивал, как пёс. Аль, думаю, запрыгнуть на Яшку? Живо довезёт… — незатейливо шутил Антип, желая подбодрить товарища.
Яков попросил воды. Хозяйственный Аверьян напоил его и, завинчивая фляжку, раздумчиво обратился к командиру взвода:
— Может, на макушку горы карабкаться? Знатье бы: кто на той стороне… Имеется у вас карта, Анатолий Филиппович?
— Двухвёрстка-то есть, — вздохнул Левченко и достал её из полевой сумки. — Да вот разобраться… Гора на горе, речка на речке… Сам чёрт голову сломит! Хоть бы один точный ориентир!
— А этот аул обозначен? — спросил поднявшийся Голубенко, коренастый, высоколобый парень, переведённый недавно из дивизионной школы младших командиров. Казаки уважали рассудительного кубанца, зная, что до войны он работал учителем.
— Другие вот они: Кизилаул, Бай и Дахе-Хабль… Здесь — Кура-Цице. Левее — Сухая Цице… Глянь, сержант. Ты зорче. Так мелко написано, — с досадой сказал Левченко и, куснув кончик уса, добавил: — Не шибко я обучался этим штабным премудростям.
Голубенко тщательно изучил карту, поворачивая её так и этак, и, в конце концов, сделал неутешительный вывод:
— Эта местность не указана. Мы от перевала двинулись на восток, по ущелью. Значит, судя по масштабу, аул вот тут, — ткнул он пальцем за край листа.
— Дойдём! Я помню дорогу, — подал голос разведчик.
Анатолий Филиппович обнажил свою бескудрую голову, потёр обшлагом гимнастёрки звёздочку на фуражке и объявил:
— Переждём. Пусть немцы успокоятся. А на ночь двинемся. Не очень-то я этим картам доверяю! В гражданскую, на Украине, был у нас похожий случай. Запёрлась наша сотня в дебри лесные. А командирчик, из благородных, гад, в карту тычет…
Головокружение заставило снова закрыть глаза. Мысли спутались. Забылся надолго, точно упал в тёмную пропасть.
Очнулся Яков с каким-то неясным ощущением утраты. И вдруг окатило: потерял Цыганка! Гнедой красавец так и встал перед взором: рослый, поджарый, с точёными бабками.
— Ты чо, мил-друг? — склонился Антип, тревожно глядя. — Больно? Аж слезой тебя прошибло. Скрежетал зубами, будто камни грыз.
— Нет, уже легче. Коня жалко…
— А мне не жалко? Заведём других. Тут самим бы ноги унести! Окромя нас, так полагаю, никого в живых не осталось. Вот где горе! Букаревский взвод, при нём Голубенко был, на колючие заграждения напоролся. Пока обходил их, немцы всполошились. И нас погнали, и Букарева встретили пулемётами. Кто ж знал, что подкрепление подошло?.. Моя очередь идти на пост, а ты, коли смогешь, встань. Возьми мой вещмешок. Пожуй сухариков, братушка…
11
Слухи, доходившие в Ключевской, жалили хуторян змеиными укусами. Поговаривали и о грабежах, и о зверствах карательных отрядов, состоявших из русских и калмыков, которые выискивали и расстреливали активистов. Долго не сходил с языков женщин, потерявших последний покой, случай в одном из сел, где пьяные фрицы изнасиловали женщину-еврейку и двух её дочерей-подростков, а затем облили их бензином и подожгли, чтобы сфотографировать бегущие живые факелы… А вот то, что оккупанты не только не распускают колхозы, а пуще того, наказывают за расхищение и порчу общественного имущества, многих повергло в недоумение и насторожило. Грешны были, грешны… Втихомолку растащили по дворам лавки и столы из клуба. Опустошили сельмаг. Заядлые курильщики, в основном, старики, распотрошили подшивки газет и учинили делёж книг в библиотеке. И когда Степан Тихонович по былой бригадирской привычке пытался пристыдить мазуриков, те напоминали:
— Ты бы, Тихонович, лучше батьке укорот дал. Кто, как не он, дедов подбивал? Хоть бы книжку, какую детям оставили.
Безвластие в хуторе длилось почти неделю.
Непросто, совсем непросто притиралась Фаина к беспорядочной, колготной и такой однообразной, по её мнению, хуторской жизни. Вопреки всем душевным усилиям, Шагановы оставались ей чуждыми. То ли оттого, что были они — горожанка и исконные землеробы — слишком непохожими, то ли по той причине, что понимали случайность и недолговременность сожительства. В любой час Фаина могла покинуть хутор… И — не могла! Расправа румын с молодой Антониной Лущилиной отрезвила и заставила задержаться в гостеприимной семье. Уже на второй день Фаина обговорила с Лидией и её свекровью условия проживания.
— Ты сама-то как хочешь? — спросила Полина Васильевна. — Квартировать и питаться с нашего стола? Тогда, конечно, за деньги. А ежели как сейчас, навроде гостьи, тогда — другое дело. Будешь пособлять, с нами крутиться… Про оплату и молвить совестно!
— Сидеть сложа руки я не смогу, — подтвердила Фаина.
— Ну, и ладно. Работы по горло… Что не так скажем — не обижайся. Мы люди прямые. За душой не таим. Была дворянкой — становись крестьянкой.
С того и начались Фаинины мытарства! С особым старанием принялась она вместе с Лидией чистить на завтрак картошку. Минуту хуторянка терпеливо молчала, а затем остановила:
— Ты и ножик держать не привыкла. Режешь, а не чистишь. Вот как надо! Пускай нож не рубо, а вскользь. — С лезвия соскользнул на глинобитный пол летницы длинный розовый завиток. — Картошка молодая, шкуринка тонкая. Понятно?
Как учили, сосредоточась, стала Фаина двигать ножом и… порезала палец. На другой день доверили ей прополоть помидорную делянку. Глянула Полина Васильевна — и закачала головой. Вместе с осотом вянули под солнцем стебли, усыпанные бурелыми шариками.
Настал черёд копки картофеля. На огород вышли пораньше, чтобы управиться до жары. Вонзая лопату под бугорки земли с пожухлыми бодыльями, Степан Тихонович вывернул первый ряд кустов. Пятясь, взялся за следующий. Лидия расставила вёдра.
— Бери два крайних куста. А эти четыре — мои. Едовую бросай в цибарку, а мелочевку и изъеденную — в ведёрко. Выбирай поглубже!
Натянув холщовую рукавицу на пораненную руку, начала Фаина с задором. Но довольно скоро он иссяк. Кусты попадались разные: и с крупными картошинами, и величиной с горох, которые приходилось не выбирать, а буквально выклёвывать двумя пальцами. Не работа, а каторга!.. Время тянется неимоверно медленно. Из головы выветрились все мысли, раздражение от нудной и однообразной работы нарастает. А Лидия, напевая, обшаривает ямки, безошибочно бросает картошку по вёдрам да ещё успевает помогать напарнице. Размеренно вершит своё дело Степан Тихонович, изредка поплёвывая на ладони. Уже и солнце распалилось. На огороде пыльно. Чувствуется запах молодой картофельной кожуры и горячей земли. Скука невообразимая, глухая. Ох, скорее бы докопать! С жалостью подумала Фаина о хуторянах, вынужденных всю жизнь ковыряться в земле, возиться со скотиной, чистить навоз… Что они видели и знают? Наверное, ни разу не отдыхали на море, не бывали в театре. Верят в домового… Её близорукий взгляд, скользнувший по двору, остановился на двух крестах. Они синели за домом, между кустами вишенника. Чётко обозначились боками и крашеные гробнички.
— Что это? — встревоженно спросила Фаина. — Там, за домом.
Лидия подняла голову, неторопливо ответила:
— Яшины братишки похоронены. В голод поумирали.
— А почему не на кладбище?
Степан Тихонович с чрезмерным усилием двинул лопатой, разбрасывая по междурядью клубни, и пояснил:
— Хоронить было некому.
Усталую дремотность как рукой сняло! Фаина заработала быстрей, внутренне подобравшись и коря себя за то, что думала о Шагановых несколько минут назад…
Перед вечером Лидия с Фаиной отправились снимать сливы. Крупные, красновато-янтарные плоды, маячившие на ветках, гнули их до земли.
— Какие сладкие! Я таких слив даже не пробовала, — воскликнула Фаина. — Слушай, а ты не хотела бы жить в городе? Поступила бы на фабрику. Или в техникум.
— А я жила в городе, — усмехнулась Лидия. — Полгода училась на рабфаке. Сестра Маруся была студенткой мелиоративного института и меня затащила в Новочеркасск. А Яша находился там же на курсах трактористов. Познакомились на танцах, и — прощай учёба! Сюда увёз.
— А разве ты не здешняя?
— Нет. Я из Родионово-Несветайского района.
— Расскажи о себе.
— Да что рассказывать… Росла в многодетной семье. Старше меня — Мария, Павлик, Ваня. Младше — Наталья да Витя. Я вот гляжу: тебе всё у нас в диковинку. А меня с детства и коровы, и быки, и лошади, и чушки чумазые окружали. Я девчонка была слабенькая. Частенько простужалась. Сяду на подоконник, положу тетрадку и рисую… Ещё песни легко запоминала. В тёплую пору любила ездить с дедушкой на подводе. Выедем за околицу слободы и начинаем концерт! И русские, и украинские, и казацкие… А кругом простор! Цветов — не оглядеть! Соловьи…
— А я соловья ни разу не слышала.
— Училась неплохо. С охотой. Потом, когда семья перебралась на хутор Весёлый, к своему земельному наделу, стало трудней. Каждый день пять километров туда и обратно, пешака. Зимой квартировали у дедушки, в слободе. Помню, как за нами папа приезжал. Выйдем в субботу из школы — глядь — наши лошади! На холоде запах от них чудесный! Сено в санях мятой и донником отдаёт. Так и займётся сердце от радости! Дома нас мама искупает, бельишко сменит и — опять на неделю в слободу… Ну, давай по очереди. Теперь ты…
— Представляешь, отец и мама поженились в конце гражданской войны. Возможно, знаешь о блиновской кавалерийской дивизии? Ну вот. Родилась я в тачанке! Мне об этом говорила мамуля… Она из династии знаменитых врачей Каминских. Блестяще окончила Киевский университет. Кстати… — Фаина сделала многозначительную паузу. — Нарком здравоохранения её дальний родственник. Папа был комиссаром в полку, а после поступил в ОГПУ. Папанище у меня человек необыкновенный! Почти двухметрового роста, играет на гитаре, поёт баритоном. Всей душой предан товарищу Сталину! В тридцать восьмом, когда боролись с врагами народа, он сутками не смыкал глаз. Добровольцем ушёл на фронт. А мама в больнице оперировала. Днями пропадала на работе. Я в неё удалась. Мы даже одежду носим одинакового размера. Правда, маме идёт бордовый и синий цвет, а мне — зелёный.
— А почему ж ты у них одна?
— Спрашиваешь. Откуда мне знать?
— Значит, собой занимались. А я родила бы Яше ещё двоих…
— Не нам родителей судить. Хотя, конечно, в детстве было скучновато. То с куклами играла, то книжки рассматривала, то со служанкой по магазинам бродила. Дом коммунальный, в два этажа. Наверху наша квартира, четыре комнаты, и комнатушки Тархановых. Их Дуська моя ровесница. Но мы не дружили. Пустая девица. А на первом этаже, в полуподвале, живут Сидоровы. Тоже семья заурядная. Но добрая, пролетарская.
— Жили богато, раз служанку держали, — заключила Лидия и кивнула. — Лестница нужна.
Принесли её из сарая. Приставили к стволу. Лидия стала собирать сливы с верхних веток. Возобновляя разговор, вздохнула:
— А мы кое-как перебивались. Особенно в тридцать втором. Тут голод, а ещё и папашка наш загулял.
— По-настоящему не было продуктов?
— Нет, понарошку… Целыми семьями вымирали! Вон, видела могилки за хатой?
— Лидочка, извини. Случайно…
— Ты у родителей жила, как у Христа за пазухой. А мы… сусликов и галок жарили! А когда крапива да чеснок поднялись, то-то радовались… На пару с мамой пахали, запрягали в скоропашник стельную коровёнку. За день работы получали по два фунта ячменной муки. Хорошо ещё отец вместе с соседом купил в Новошахтинске лошадей. На конине кое-как выжили… Ну, довольно об этом. Беды прошлые. Настоящие — больней.
— По-моему, я тебе не говорила, что мама в госпитале служит, в Ессентуках? Наверно, и там уже немцы.
— Говорят так.
— А твои родители на хуторе?
— Отец ушёл в первый призыв, в июле прошлого года. Ничего о нём не знаю. А маму похоронили в апреле тридцать четвёртого. Я уже училась в последнем классе семилетки. Ребята ухаживали. А на мне одно-разъединственное ситцевое платьице, и то штопанное-перештопанное… Под Новый год стало заметно, что мама беременная, и я домой по два раза на неделе наведывалась. Как-то раз сорвалась в пургу. Чуть не замёрзла. Слава богу, лай расслышала. Слух у меня хороший… Вижу, что мама места себе не находит. Расплакалась и говорит: «Я слезами умываюсь, а он, паразит, должно, у Симоненчихи. Ни бога, ни людей не стыдятся. Уходил бы к Верке и жил, коль мы ему опостылили. Я с брюхом, она, холера такая, пальтушку справила. Не иначе, на наши денежки! Последние гроши от детей отрывает…» На что была мать покладистой, а тут не вытерпела. Оделась, схватила каталку, какой тесто раскатывала, и, распокрытая, в буран… Ждать-пождать — нет её. Наказала я Наташе с печи не слазить, следом побежала. А сугробы уже до пояса. Гляжу, кто-то движется по улице. Подошла, припала ко мне мама и давай стенать. А как пришли домой, как взглянула я на неё, так и сердце во мне упало! В пол-лица — синяк и на плечах следы от побоев. Наутро отец только с балалайкой на порог, а я кочергой его… По ногам! Чтоб дорожку забыл!.. А в апреле, недели через две после родов… не стало мамы…
Уже вечерело. В заречье не смолкала переливчатая песнь иволги.
Расколов сливы и разложив их сушиться на крыше летницы, Лидия с Фаиной решили искупаться. Такова натура женская: если в беседе одна разоткровенничает, — непременно этого же потребует от другой. По дороге к плёсу Лидия стала расспрашивать Фаину. Но горожанка сообщила о себе немного: в музшколу поступила по настоянию бабушки Розы Соломоновны, переехавшей к ним жить из Одессы; среднюю школу окончила с отличием; встречалась и дружила с несколькими парнями, а нынешним летом познакомилась с Николаем, лейтенантом-танкистом…
Береговая низина, разузоренная голубыми цикориями, желтопенными кашками, лиловыми цветками репейника, была в тени верб. Из-за лозняков, увитых усатым плющом, тянуло камышом и тиной. Тропинка подвела к бревенчатой кладке, укреплённой на ослизлых, позеленелых сваях. Округлый плёс манил светлой водой. Раздеваясь, Фаина украдкой оглядела обнажённую фигуру замужней хуторянки. Была она сбитой, длинноногой. Контрастируя с загорелыми лицом, шеей и голенями, молочно белели живот и груди, — оттого тело Лидии казалось полосатым, забавным. Стесняясь своей наготы, она торопливо зашлёпала босыми пятками по горячим дощечкам и спрыгнула в воду. Мелкие брызги серебристо блеснули в воздухе, окропив Фаине лицо. Ощупывая дно, Лидия побрела к середине плёса и рывком легла на плескучую речную гладь.
— Тёплая вода? — с улыбкой спросила Фаина, стаскивая широкую юбку, пожалованную хозяйкой.
— Парная!
Долго не отпускала их река, прозрачная и прогретая до самого дна, долго плавали они и просто стояли по шею в воде, ощущая то особенное наслаждение, которое испытывает человек после знойного рабочего дня.
Лидия, всполошившись, что темнеет, не стала ждать подругу и заспешила доить коров. А Фаина засиделась на кладочке, довольная возможностью побыть одной. Как-то негаданно разгрустилось о маме, бабушке. Вот бы они её пожалели, узнав о том, как достаётся Фаине это житьё на хуторе. Ладошки в ссадинах, мозолях… Совсем одна в огромной степи… Мама, наверно, с госпиталем за линией фронта. Тревожится за свою худышку-бабочку… Слёзы нежности и печали затуманили взгляд…
На луговине брошенно покоилась тачка, груженная травой. Подле неё лежала коса. Фаина поискала глазами старика, но берег в обе стороны был пуст. Странный шум слышался поодаль, за межой белотала. Любопытство повлекло Фаину туда, хотя шла она с опаской: а вдруг наступит на змею!
Под кручей бурлила коловерть, стиснутая стеной камыша. На самом краю её стоял, раскорячившись, Тихон Маркяныч и в полторы руки тащил на себя удилище, согнувшееся дугой. Под чувяком Фаины треснула хворостина. Старик на мгновенье оборотил к ней пунцовое лицо, вытаращил глаза:
— На подмогу, милушка! Вымотал, сукач… Хватайся!
Фаина подбежала и вцепилась руками в ивняковую жердину, конец которой воткнулся в перекипающие буруны. Если бы рыба не делала усилий сняться с крючка, подёргивая рывками, то можно было посчитать, что он увяз в коряжине. Между тем тяга нисколько не ослабевала. У Тихона Маркяныча от напряжения на лбу выступил пот. Вдруг леска круто пошла в сторону, и у камыша раскатисто бабахнуло!
— Ччертяка хапнул! А?! Слыхала? Истый антиллерист! — восхищённо простонал Тихон Маркяныч, окинув жилицу ошалевшими глазами. — Кубыть, не сдюжим. Оборвёт!.. Косу… Неси косу!
Фаина помчалась к тачке, позабыв и про гадюк, и про самое себя, и обо всём на свете. Ах, этот неуёмный рыбацкий азарт!
Передавая ей удилище, Тихон Маркяныч умоляюще наставил:
— Ну, Феня, крепись. Зажми удилку ишо промеж коленок. Так покрепче. И не давай воли, тягни на берег.
И, как был в галошах, забрёл в воду, примериваясь остриём косы к вымелькивающей из буруна черно-серой хребтине. Коротко замахнулся и ударил! В тот же миг дьявольская сила вырвала удилище из рук девушки и понесла его по течению. Потрясённый развязкой, рыбак ожёг виновницу гневно-страдальческим взглядом:
— Эхх… Ворона! Я тобе наказывал… А ишо ниститут кончила.
И тут на середине плёса, пластая веер хвоста, всплыл метровый сомище. Не раздумывая, старик бросился в воду, со второго раза пронзил могучее тулово.
Не лишённый, как всякий рыбак, тщеславия, Тихон Маркяныч на тачке повёз сома к бывшему кладовщику Шевякину, у которого дома были амбарные весы. Не торопясь, солидно приветствуя старых, кивая молодым, катил он впереди себя двухколёску. С неё свисало и чиркало по земле рыбье правило, размером с сапёрную лопатку. Хуторцы выглядывали из дворов, разинув рты, расспрашивали. Герой-рыбак отшучивался, а понимающим толк в соминой ловле пояснял, какую поставил глубину, как нацепил медведку, хвастал своей лесой, сплетённой вчетверо из конского волоса.
Воротился домой Тихон Маркяныч в почётном сопровождении. Дед Корней прихватил четверть с вишнёвкой, дед Дроздик (прозвище приклеилось к нему за страсть к птицам) тащил в наволочке соль, Афанасий Лукич Скиданов ковылял с арбузом под мышкой, а замыкал шествие в фуражке, насунутой на лоб, толстый и важный Шевякин. Степан Тихонович встретил их у летницы.
— На половину пуда поважил! — объявил Тихон Маркяныч и понуро опустил голову. — Зараз бирючий обед[7] загуляем. И распрощаемся с советским порядком.
— Что так? — неладное заподозрил сын.
Ответил ему дел Корней:
— Перед вечером двое верхами из района прибегали. Возля сельсовета объявлению нацепили. Завтра кличут всех на сходку. К десяти часикам…
— А наверху листа ихний крест паучий, — добавил дед Дроздик.
Душные оседали на хутор сумерки. Непокой чувствовался во дворах. И как назло, раня души, на леваде завопил сыч. Он то надрывно гнусавил, то ухал, то сыпал скрежещущими подголосками. Накликивал новые беды, накликивал…
12
В ночь казаки двинулись по горным дебрям.
Прохлада и хвойный дух взбодрили Якова, и он мог идти самостоятельно, опираясь на палку. Вместе с ним шагали Труфанов, Антип (конники рысили немного впереди) и Сергей Мамаев, находившийся днём в секрете. До деревянной сторожки добрались беспрепятственно. Передохнули и спустились к броду. Через речку Якова перевёз на своей лошади Аверьян.
— Может, и дальше поедешь? — предложил Чигрин.
— Нет. Трясёт на камнях. Пойду, — отказался Яков и достал из кармана пистолет, полученный от командира взвода за неимением другого оружия.
Четверо верхоконных вырвались вперёд, чтобы быстрей минуть голый берег и въехать в лес. Пешие также прибавили ходу. Якову почудилось, что по небу катится зелёная звезда, но тут же раздался характерный хлопок, и над ущельем вспыхнула ракета! Возле леса ждали две танкетки и группа всадников. А справа, на дороге, вплотную подходившей к вырубке, чётко обозначились рогатые силуэты мотоциклов.
— Немцы! К бою… — выкрикнул Левченко и, срезанный очередью, захрипел, заваливаясь назад и роняя повод. Разведчик также умер мгновенно, а Голубенко сумел один раз нажать на курок карабина. Аверьян перелетел через голову убитой лошади и оставался недвижим, пока не приблизились вражеские всадники. Затем вскочил и бросил гранату. Но выдернуть шашку из ножен не успел…
Дико, нечеловечески возопил Труфанов, теряя рассудок, и ринулся к мотоциклам с поднятыми руками. Яков, Антип и Сергей Мамаев метнулись к речке. Конные пустились им наперерез. И тут, в суматохе, произошло непредвиденное! Пулемётчики, не давая красноармейцам скрыться, застрочили вдогон. И накрыли всадников! Гулко, с маху ударились о землю две лошади, и послышался… русский мат! «Предатели-полицаи», — догадался Яков. И вслед за товарищами кубарем скатился к шумящей воде.
Течение стремительно понесло вниз. Под отяжелевшими сапогами туго сплетались ледяные придонные струи. От озноба у Якова перехватило дыхание. Держась на плаву, огребался, что было мочи. За поворотом, на отмели, он поднялся и, борясь с напором воды, побрёл вслед за Антипом и Сергеем к шатрам боярышника, нависающим над противоположным берегом. Где-то сзади пророкотали пулемёты. Ракета померкла. Очевидно, погоня оборвалась.
Молча и торопливо, каждый по-своему переживая минуты стычки с немцами, вылили из сапог грязевую жижу и перемотали отжатые портянки. Яков, с трудом двигая сведённой судорогой челюстью, невнятно спросил:
— В какой стороне наши? Голова шумит. Не могу сообразить…
— Пойдём вдоль речки, — предложил Мамаев, худощавый, красивый парень, не унывающий ни в каких ситуациях.
— Правильно, — согласился Антип, шаря по карманам штанов, и вдруг выругался. — Граната… Потерялась, холера!
— Как потерялась? — недоумённо спросил Сергей.
— А хрен его знает! Должно, водой вырвало.
— Хоть штаны остались! И то хорошо…
Шли всю ночь, изредка делая передышки. В зыбком утреннем свете обозначился горный кряж, поросший лесом. Берег выровнялся, и там, где река расширялась, за кукурузным полем завиднелось село. Просторная долина переходила в пристепье. Стало ясно, что заблудились. Мамаев вызвался пробраться к домам и разузнать дорогу на Хадыженскую.
Ни через час, ни к полудню Сергей не вернулся. Когда же заметили на просёлке, петляющем в сторону перевала, грузовики с немецкими солдатами, поняли, что он или арестован, или отсиживается до темноты.
Перекоротали день. Ждали товарища до глубокой ночи. Дальше оставаться у села, занятого врагом, было бессмысленно. Переправились через реку, и пошли к югу, придерживаясь большака.
Извечным своим порядком поворачивались в ночной выси созвездия. А у горизонта, откуда несло нефтяной гарью, небо казалось непривычно низким, оттого, наверное, что подпирали его два столба прожекторов. Доносился орудийный гул. Смертная вершилась жатва. И всё крепче охватывало души казаков смятение.
Кукурузные початки, сломленные по дороге, чуть уняли голод. Нестерпимо мучила жажда, и хотелось курить. Сосредоточенно-злой прихрамывал Яков, опираясь на палку. Размеренно шагал Антип. А между тем до горного кряжа, темнеющего зубцами вершин, по-прежнему было неблизко.
Углядели и опасливо обминули решетчатые фермы нефтяной вышки. Ещё недавно тут полыхал пожар. Пахло горелой землёй, мазутом, едким химическим веществом, от которого пресекалось дыхание.
Торопились из последних сил! А слева уже светлела кромка небосвода, на фоне которой отчётливо обозначились высокие дымы. Двигались наугад… Всё в жизни стало наугад!
С пригорка потянуло трупным смрадом. На пути зачернел противотанковый ров. Окатило страхом при виде многочисленных солдатских тел, застывших в случайных позах. Заполошно вскарабкались наверх, вонзая пальцы в сухую глину крутой стенки.
— Куда нас несёт? — остановился Антип, тяжело дыша. — Фронт чёрт-те где! Давай тулиться к селениям. Спрячемся у кого-нибудь. Может, лошадей стырим! На верную смерть бредём…
— А сталинский приказ? Нет! Или пробьёмся к своим, или… Ты что, хочешь, чтобы нас за дезертиров посчитали?
— Нас, Яшка, уже похоронили!
— Не ной!
Антип ругнулся и догнал товарища.
Подвернувшаяся под ноги тропа поманила к балочке. Солонил во рту низинный воздух. Между кулиг ряски проблескивали лысины воды. Бился о скаты, дребезжал порожним ведром дурашливый стрекот лягушек. Ночь редела. Перед казаками вытаяло белёными стенами хат раскидистое село. Улицы гнулись по возвышенности.
— Станица, — ободрился Антип. — Видишь, на площади церква?
Шумно стлался под сапогами рослый ковыль. Отрезок целины вывел к углу старого сада. За ним открывалась околица. По бурьяну подошли к крайнему огороду, обнесённому каменным забором. Замерли, вслушиваясь в предзоревую тишину. Неожиданно послышались мелодические звуки.
— Никак губная гармошка? — насторожился Антип.
— Похоже.
Яков попятился, охваченный недобрым предчувствием, как будто заранее знал, что сейчас…
Из-за каменного забора поднялись двое в чёрной форме.
— Стоять! Руки вверх!
Яков успел первый выстрелить из пистолета и бросился назад, слыша, как Антип за спиной ломает на бегу бурьян. Вслед им засвистели пули. На краю сада Яков обернулся и понял, что в погоню пустился только один дозорный. Напарник его либо ранен, либо умотал за подкреплением.
Антип, держа у плеча карабин, спрятался за ствол старой яблони. Яков укрылся за соседним деревом. Полицай припал в конопляник.
— Уберу его. Иначе не оторвёмся, — прошептал Антип и легко, по-обезьяньи взобрался на нижнюю ветку. По оживлённому лицу и по тому, как старательно метился товарищ, Яков догадался, что постовой ему виден. Резко отдался в саду выстрел.
— Готов! — вскрикнул Антип и неспеша спрыгнул на землю. — Аж пилотка отлетела!
Следом грянула винтовка полицая! Антип шатнулся и… уронил оружие. Яков моментально выпалил в сторону стрелявшего предателя.
Тот, кого товарищ посчитал убитым, привстав, сам выцелил его и сразил. Яков подхватил Антипа, замечая, как продырявленную ниже левой ключицы гимнастёрку пропитывает кровь. Казак протяжно, хлиписто втянул воздух и, точно желая высвободиться, судорожно дёрнулся и обмяк всем телом…
Яков подпустил бегущих полицаев поближе и швырнул последнюю гранату. Взрыв пригвоздил их к земле. Не медля, он бросился по саду наискось, чтобы потеряться за деревьями. Позади него забухали винтовки. Несколько раз дзинькнули пули, отрикошетив от веток.
Строй яблонь разомкнулся внезапно. Под уклоном блеснул продолговатый овал пруда. Опасаясь засады, в стороне от плотины Яков пересёк теклину водосброса. В густых зарослях борщевника, скрывших его с головой, держался терпкий, дремотный, слегка дурманящий запах. Спустя несколько минут из сада выбежали преследующие. Их было семеро. Посовещавшись, полицаи дружно двинулись к водосбросу, но почему-то передумали и, громко топоча сапогами, пустились в конец пруда, к зарослям ивняка. Долго следил Яков за удаляющимися чёрными фигурами, стоял, как вкопанный, пока не замлела вытянутая рука, сжимавшая рукоятку пистолета…
В самую жару окольной дорогой к пруду подошли трое мальчишек. Загорелые, как дьяволята, они растелешились, искупались и, взяв майки в руки, спустились к водосбросу. Над быстроводным ручьём согнулись щуплые спины. Сквозь хлюпки просыпались оживлённые возгласы.
— Ой, укусил, сатанюка! Здоро-овый рак!
— Ну, что ты мешаешь! Лезешь уперёд! Козёл ещё…
— Лёнька, а тута есть гадюки. Я видел! Толстая, как держак.
— Не бойсь. Они от шума тикают. А-га… Гляди, какие усищи!
— А мине по коленке вдарил…
Обессилевший, измождённый голодом и жарынью, Яков с умилением вслушивался в голоса ребят, занятых столь важным для них делом. И в эти страшные дни дети оставались детьми… Он бы и сам побродил по водосбросу, как делал это на родной реке, Несветае, если бы не опасность быть обнаруженным карателями в любую секунду…
Яков вышел на бережок, когда казачата возвращались обратно, пробираясь к одежде меж кустиков золотистых колючек.
— Ну, как? Нахватали клешнятых? — спросил, не узнавая своего хриплого, жёсткого голоса.
Упруготелый мальчуган сузил зелёные, как крыжовины, глаза и замер. Другой, лохматый, тоже от неожиданности остолбенел. И лишь третий, веснушчатый рослый крепыш, сдержанно ответил:
— Маленько. Они ещё не отлиняли.
— Вы меня, хлопчики, не пугайтесь. Я сам… навроде рака, — попытался пошутить Яков, а влажная пелена подёрнула вдруг воспалённые от бессонницы глаза. — Давно у вас немцы?
— Давно, — кивнул крепыш. — Аж третий день.
— У меня к вам просьба. Дайте, пожалуйста, парочку раков. А то я и забыл, как жевать…
Мальчишка запустил руку в матерчатую сумку, которую держал его лохматый друг, выбрал трёх, покрупней. И перебросил их через водотоку.
— Спасибо, — сказал Яков, собрав раков в пилотку.
— Может, вам аниса принесть? — предложил ребячий верховод.
— Конечно!
Сорванцы быстро оделись и побежали в сад. Часа два никого не было, и Яков начал тревожиться. Наконец, крепыш вернулся с полной пазухой желтобоких яблок. Перебрёл через ручей и вытряхнул из майки на траву. Затем пригладил влажные вихры и полюбопытствовал:
— А вы кто? Наш разведчик?
— Нет, сынок. Из окружения выхожу.
— Вы удирайте отсюда. Фрицы и полицаи вчера одного нашего на ферме споймали и на вожжах приволокли. Возле сельмага повесили. Удирайте!
— А куда? Подскажи.
— А вот за этим прудом ещё один, поширше. А дальше балка. Потом лес начнётся…
— До ночи повременю. А там как получится…
Ох, и вкусными показались ему пахучие сочные яблоки! Даже сил прибавилось. А раков решил поджарить на костре вечером. С воскресшей надеждой пробрался Яков в гущину борщевника, опустился на подломленные стебли и — забылся.
Проснулся он от такой сильной головной боли, что не сдержал стона. Нет, не прошла контузия бесследно. Да и зной казался адовым. Яков поднялся и, стараясь унять муку, долго тёр виски заскорузлыми ладонями. Жажда повлекла к ручью. На краю зарослей он остановился. Метрах в пятидесяти, по дамбе ехала бедарка, в которой сидел тщедушный губастый мужик. Он то постёгивал пегую кобылёнку, то оглядывался назад, на идущих следом молодую бедрастую женщину, покрытую косынкой, и саженного роста белобрысого парня с винтовкой через голое плечо. Чёрные форменные штаны его выказывали жандарма.
— Вишь, как получилось-то, — косноязычно бубнил мужик. — Шукали краснопузика, а нашли розочку. Тветощик…
— Отпустите, ребяты! — плаксиво просила станичница. — Деткам яблочков хотела нарвать… Я ж не воровка какая. Из садоводческой бригады.
— Я уже сказал! — грубо прикрикнул парень. — Скупнемся и унтер-офицеру представим. Нехай разбирается. Тебе кто разрешил рвать? Молчишь? Вот всыпем по твоей мягкой десяток шомполов — поумнеешь.
— Сама кумекай, чем от нас откупиться, — намекнул мужик и криво улыбнулся, показывая редкие зубы.
На берегу жандармы торопливо разулись и стащили штаны. Парень обогнул бедарку, у которой стояла пленница, и вдруг сдёрнул трусы до колен.
— Бачила… такой привет с фронта?
Молодица стыдливо отвернулась, с испугу хватила прочь, но здоровила в два широких прыжка настиг её, повалил в полынь. Кричала и сопротивлялась она недолго — слишком неравными были силы.
Яков, обуреваемый ненавистью, пополз к насыпи. Сорвался с земли. Губастый малый стоял к нему боком. Распалённый происходившим перед глазами, лапал свои вздыбленные портки, торопил:
— Ну, скоро, Юхим? Давай попеременки. Слышь!
Яков на бегу выстрелил. Мужик испуганно обернулся, кожей шеи ощутив жар пролетевшей пули, и со всех ног хватил наутёк! Яков выцелил его спину и снова нажал на курок. Осечка! Вскочивший парень, сверкая ягодицами, кинулся к винтовке, глянцевеющей ложей возле бедарки. У Якова как-то странно сдвоило сердце. Закачалась земля. Тягучий звон заложил уши. Минуту он стоял, широко расставив ноги, борясь с головокружением. Попробовал шагнуть и — споткнулся…
Огненные хлопья падают откуда-то сверху и обжигают руки, ноги, грудь. Хочет Яков подняться, но тело неподвижно. А боль всё надсадней, глубже. Потом хлынула вода. Затопила всё вокруг! Вот-вот захлебнётся… Стекающие по лицу струи вырвали Якова из небытия. Мутно проступили лица.
— Живо-ой… Очапался, с-сука!
И — удар сапога, перевернувший набок.
Вода хлёстко обдала голову. Яков окончательно пришёл в себя, вспомнил, где он. Оперся локтями и сел. Ливший из голенища сапога воду мужик осклабился:
— Вставай. Познакомимся.
Здоровила цепко схватила Якова за ворот гимнастёрки, и вздёрнул на ноги.
— Навоевал? А хошь мы тебе, товарищ, яйца отрежем? А? — юродствовал мужик. — И как же ты мазанул? Щуть левей и — амба. Никак рука дрогнула? Кузьма, дозволь его тута…
— Поведём к унтер-офицеру, — буркнул парень. — Топай на дорогу!
Яков, еле волоча ноги, выбрался на пыльный просёлок. С запада заходила гроза. Преждевременно сгустились сумерки. Боковой ветерок шевелил волосы, бодрил, овевая мокрое лицо. Верзила конвоировал казака пешком, а затем, устав пахать носками толстый слой пыли, подсел к приятелю на бедарку.
«Всё же убьют по дороге или доведут до села и — там?» — неотступно будоражила мысль. Перед неотвратимостью смерти Яков испытывал не страх, а какую-то гнетущую растерянность. Не ожидал, что так скоро. Небывало ярко представились вдруг лица родных, однополчан, промелькнули отрывочные эпизоды войны… Почему так сталось? Не жалел себя в боях — везло. Терял товарищей-казаков, пока остался совершенно один. Нелепо умереть без пользы, сломленным…
Дорога огибала холм и спускалсь к деревянному мосту. Вдоль речки тянулись тростники, гнулись вербы. На возвышенности белели хаты. Как всё это было похоже на Ключевской! И церковь… Жадно вдыхая пряный степной воздух, Яков оглядел скат холма, серебрящийся протоками полыни, сумрачный горизонт, небо. И невзначай вспомнил молитву, переписанную у Лунина. Сейчас, на краю жизни, каждое её слово обрело особый, неведомый прежде смысл. Вспомнилось, как мальчиком простаивал с бабушкой и матерью в церкви на праздничных богослужениях. Выходит, то давнее, сокровенное, жило в нём под спудом всего суетного… Удивительный трепет охватил Якова! Размеренней и твёрже забилось сердце. «Я же — казак, мне ли покориться? Позволить над собой издеваться?»
— Но-о! Куды, щертяка, морду косишь!
Кнут глухо стеганул норовистую клячу. Яков оглянулся. Голова лошадёнки, с запененными углами рта, надвигалась на него. Пришлось прибавить шагу. До моста оставалось несколько метров. Как будто руководимый свыше, мгновенно приняв решение, Яков нагнулся, зачерпнул ладонью пыль и… Жмуря запорошенные глаза, кобыла всхрапнула и так помчалась под горку, к мосту, что седоки завалились назад. Убегая, Яков оглянулся и увидел, как, избочив голову, лошадёнка слепо соскочила с дощатого настила, увлекая повозку. Грохот. Ржание. Озлобленные крики…
Камышины били по лицу, но Яков не останавливался, пока не минул заросли. Затем брёл по болотине, по рясковой мочажине. Он узнал ту самую балочку, по которой вышли с Антипом к станице. Навстречу наползала крутобокая тучища. Её чёрные края секли мелькающие клинки молний. Близко перекатывались громы. Стало совсем темно. И вдруг небо разъял невиданной яркости сполох! Хлынул ливень. Большой приплюснутый огненный шар отвесно снизился над землёй. От изумления Яков замер. Остро запахло озоном. Новый, ещё более слепящий сполох как-то странно опьянил. Вместе с ощущением приятной лёгкости Яков почувствовал, что оторвался от земной тверди…
13
В середине ноября двадцатого года, как ни убеждали товарищи есаула Шаганова остаться в Крыму, ссылаясь на обращение Фрунзе, гарантирующее сдавшимся врангелевцам жизнь, он всё же решился на отчаянный, почти безумный поступок. Угрозой заставил грека-рыбака по штормовому морю везти себя да ещё трёх казаков в Румынию. Очевидно, толкнула на это, за неимением иного выхода, кровь предков, ходивших в дальние края на стругах да яликах. Позже дошла весть, что тех, кто положился на милость «красного генерала», почти поголовно расстреляли.
На четвёртый день плавания храбрецов подобрал грузовой пароходик и доставил в Констанцу. Отметившись в полицейском участке, казаки заночевали в приюте для эмигрантов — сыром и грязном сарае, набитом российским людом. Наутро спутники Павла Тихоновича канули, прихватив офицерский вещмешок с довольствием и драгоценными монетами. Случайно оказавшийся в ночлежке ротмистр Силаев, знакомый по Добровольческой армии, попенял за доверчивость и, естественно, не бросил есаула на произвол судьбы. Вдвоём добрались до Белграда. Там первый год Шаганов получал вспомоществование от Белогвардейского фонда, а затем, отдавшись на волю страсти, бежал с Анной, молодой женой московского богача-ювелира, в Грецию, оттуда — на юг Франции. Обманутый супруг искал их по всей Европе. В Салониках ему удалось напасть на след любовников. Но по дороге в Бордо, на итальянской железной дороге, сердце старика вдруг остановилось. В кармане покойного был обнаружен наган. Учинить расправу не позволил инфаркт…
Став наследницей огромного состояния, Анна сменила скромную квартирку на особняк. И всячески пыталась приобщить малограмотного возлюбленного к культуре. Это удалось лишь отчасти. Прежде угрюмый, резкий в словах и поступках, Павел располнел, обрёл привычки барина, пристрастился к посещению ресторанов и казино. Однако чтение художественных книг было ему в обузу. К музыке, за исключением русских народных песен, казак оставался равнодушен. Обучение французскому языку дальше обиходных фраз не продвинулось. Светские знакомые по России охотно бывали у вдовы, ели-пили досыта, но к её увлечению относились снисходительно-осуждающе: что общего у столбовой дворянки Шереметьевой с мужланом? Возможно, это и заставило Анну не торопиться с новым браком.
Атлантическое побережье манило в путешествия. Вместе объездили они все достопримечательности. В Сенте любовались церковью Нотр-Дам в мавританском стиле, остатками римской арены и Триумфальной аркой Германика, осеняющей берег Шаранты. Через Маренн добрались в Ла-Рошель, к знаменитому бастиону. А курорт Аркашон восхитил настолько, что загостились в этом городишке на две недели. И подолгу озирали огромную бухту, где бесчисленными рядами тянулись сваи для устричных садков и кренились в часы отлива, увязнув в иле, рыбачьи лодки. Оттекая от сплошного зеркала извилистыми ручьями, вода при этом обретала дивный пепельно-сероватый цвет. С гребня песчаных дюн, южнее, открывалась пропасть, лес, также заносимый песком. Синел он и в дальнем просторе, за бухтой, точно тонкой каймой, связывал небо и землю. Охватывала радость при виде океанической шири и высоких, гривастых волн, круто обрушивающихся на мелководье! И долго ещё бежала, стлалась вода тонкими, голубоватыми пластинами, пока не замирала у подножия дюн, у желтохвойных сосен, опорошенных песчаными бурицами.
А как замечательно грустилось на террасе ресторанчика, где ощущалось малейшее дуновение бриза, и ты никому не нужен, и никто не лез в друзья, а страстные гитары заезжих испанцев точно отгадывали, что творится в твоей душе, ликовали и сокрушались о скоротечной молодости, о призрачном счастье…
Гордость не позволяла Павлу и слова молвить о женитьбе. Случалось — запивал. И от скуки купил себе чистокровного араба. Частенько гонял его по городским окрестностям, вблизи бескрайних виноградников, заглушая неизбывную тоску по родине. У Анны же появилось новое увлечение: поздний импрессионизм. И двух художников, гривастых и прожорливых детинушек, она охотно принимала у себя, потчевала и с большим интересом расспрашивала о полутонах, композиции и прочей белиберде, которую Павел терпеть не мог. Нередко и сама отправлялась в их мастерские, в Барбезьё.
Тот день, второе апреля, Павел навсегда запомнил. Было солнечно. Под ногами скакуна взбивалась прошлогодняя палая листва. Он легко и стремительно нёс хозяина к дому. Вдоль улицы уже благоухали клёны полураскрытыми махорчиками. На чужой лимузин, ехавший навстречу, Павел не обратил внимания. Автомобиль остановился как раз напротив кованой калитки. Из него расслабленно-устало вылезла Анна. И, выпрямившись, увидела всадника. Красивое лицо искривила гримаска растерянности и нарочитой радости. Издали Павел не расслышал фразы, которую Анна бросила сидевшему за рулём гладко выбритому, черноусому мужчине. Отворачивая лицо, тот круто развернул машину и умчался. Анна грациозно взмахнула рукой, хотя Павел был уже в нескольких метрах. В этой женщине всё лгало: и застенчиво-девчоночья поза — ноги вместе, руки расслабленные, — и искрящийся, настороженный взгляд, как у людей, совершивших подлость, но знающих, что она едва ли доказуема. «Кто это? — резко спросил Павел. — Любовник?» — «С чего ты взял? Какой кошмар! От ревности ты сойдёшь с ума!», — чрезмерно взволнованно выпалила Анна. А следом — поток обвинений в том, что именно он, он разлюбил её и потому изводит подозрительностью… Павел с любопытством оглядывал Анну и не мог постичь: как эта женщина, сладострастно метавшаяся ночью в его объятиях, столь же безоглядно отдавалась кому-то другому? Это было для него противоестественно. Мерзко…
Павел уехал не простившись. Несколько сотен франков позволили прожить в Париже полгода. Затем бродяжил: в Антверпене грузил уголь, в Гамбурге работал продавцом газет, получая по нескольку пфеннигов в день; вместе с поляками нанимался на сезонные работы в бюргерские хозяйства, довольный тем, что хоть кормили. Под Касселем объезжал бербековских лошадей на конезаводе, пока весной тридцать первого года они, заражённые токсическим малокровием, не были переданы Польше в счёт репарации.
Впоследствии, по милости одного из ветеринаров, Павел устроился на конный завод рейхсвера, поставлявший лошадей для германской армии. Там и услышал о Гитлере и столкнулся с нацистами. Конюха из «русских» уволили безо всякого повода. И сколько ни ходил Павел на биржу труда в Мюнхене, на сумрачную Талькирхенштрассе, так и не смог подыскать работу. К иностранцам в Третьем рейхе относились недружелюбно. Оставалось последний выход: прибиваться к российским эмигрантам. С этим намерением он и очутился в Берлине, разыскал Василия Лучникова, обязанного ему спасением жизни в бою под Лихой. Сотник был близок к высшим кругам казачества, членам «Общества бывших офицеров лейб-гвардии казачьего полка».
Всевозможные и разнокалиберные союзы, комитеты, организации участников белого движения в конце тридцатых с новым подъёмом приступили к подготовке враждебных акций против СССР. Эмигрантами интересовались, как возможными помощниками, службы СС и СД.
Павел Шаганов был представлен сотником самому атаману Краснову, чьи книги расходились по Европе миллионными тиражами, и который проживал в Германии ещё с тридцать шестого года. Короткая беседа с престарелым генералом, ставшим для казачьих изгоев столпом и несомненным авторитетом, произвела на Павла впечатление неизгладимое. Пётр Николаевич расспросил бывшего есаула о службе, о боях, в которых участвовал. Сняв пенсне и огладив рукой морщинистую щёку, напомнил, что нельзя ни на минуту забывать об офицерском долге: о спасении родной земли, попранной коммунистами. Ради этого следует идти на сближение с любыми антибольшевистскими силами. Жизнь на чужбине ничего не стоит, она обретает значение лишь на земле отцов. Узнав о намерении есаула вступить в боевое казачье формирование, пообещал споспешествовать этому.
Грянула Вторая мировая…
14
Весть о кончине наказного атамана Донского казачьего войска генерал-лейтенанта Граббе застала Павла Шаганова в Берлине, где он находился по заданию центрального бюро «Казачьего национально-освободительного движения».
С пражского экспресса есаул направился на набережную Тирпицуфер, в главное управление абвера. Завербованный год назад этой службой, Шаганов был всё же отчислен из диверсионного центра Квенцгут по состоянию здоровья. Но взяв во внимание ненависть к большевизму и способности к агентурной работе, второй отдел абвера счёл полезным использовать казачьего офицера в Чехии, среди белоэмигрантов.
Предоставив информацию о «КНОД», Шаганов согласовал с капитаном Лемпулем свои дальнейшие действия. Капитан, невысокий светлоглазый ариец, хмурясь, прочёл воинственную писанину агента, задал уточняющие вопросы. Желание Шаганова выехать в Казакию для выполнения директив центрального бюро воспринял с подозрительной усмешкой. Абвер уже отрабатывал операции с посылкой в оккупированные районы генералов П. Краснова, Шкуро и князя Султан-Гирея Клыча. Однако на агенте, мелкой сошке, можно было выверить некоторые варианты.
Шаганов назвал маршрут: Новочеркасск — Екатеринодар — Ставрополь — Пятигорск. Капитан дал согласие. Но предупредил о сложностях вовлечения казаков в германскую армию. Руководство вермахта пока не считает необходимым применять на Восточном фронте самостоятельные казачьи части. Наиболее целесообразным, что подтвердилось в боях, является использование смешанных немецко-казачьих легионов.
В воскресенье, 9-го августа, в берлинской церкви Святого Владимира состоялась божественная литургия и панихида по атаману Граббе.
День выдался сереньким и душным.
Не только у иконостаса, но и в притворе зёрнышку негде упасть. На многих прихожанах — казачья форма донцов, терцев, кубанцев. Благостный дух воска, ладана смешан с запахами взопревшего сукна, нафталина, сапожной и ремённой кожи, каракуля, дешёвой ваксы. Бас дьякона гремит с распевной дрожью, скорбяще. В бликовом озарении свеч — дружные взмахи рук, творящих крестные знамения.
Молился и Павел Шаганов, просил Господа спасти его и помиловать, и волей Всевышней вернуть на отчую землю. Рослый, с крепким развалом плеч, он невольно обращал на себя взгляды статной фигурой и выправкой. Синеватые глаза под изломом бровей, щетинистые чёрные волосы, смуглота, крупный, с горбинкой, нос, срезанная подкова усов — всё выказывало в нём казачью породу. Он стоял рядом с Василием Лучниковым, которого случайно встретил у церкви. За плотными рядами молящихся разглядеть генералитет было невозможно, хотя наверняка здесь были и Краснов, и Макаров, и войсковой старшина Зарецкий. Царские врата просматривались наполовину. Но Павел видел, как из алтаря выходил в золочёной ризе священник — осанистый, тонколицый старец, как мерно покачивалась в его руке воскуренная кадильница.
— Упоко-ой, Гос-по-ди, новопреставленного Ра-ба твоего Миха-а-и-ила-а, — забирал вверх мощный голосина, пробегая по толпе трепетной волной. На хорах с дивной страстно-лёгкой слаженностью подхватывали его слова певчие. И содрогались души казаков, теплели в печали и несказанной, очищающей благодати.
В последние месяцы Павлу Тихоновичу редко приходилось посещать богослужения, мешала напряжённая работа и поездки, но о Спасителе он не забывал никогда. Сейчас же, после ночной попойки с соседом по гостинице, он чувствовал себя разбитым. На лик Христа взирал с непонятным беспокойством. Почему-то раздражали теснота и позолота иконостаса. И, казалось, взор Иисуса с верхней иконы был устремлён именно на него. Павел отклонил голову, но ощущение, что стоит пред Всевидящим Оком, не пропало. Он торопливо шептал «Отче наш», «Верую…», а в странно раздвоенном сознании промелькивала мысль, что молится, проговаривает эти бессмертные слова кто-то иной. «Господи, — прервав молитву, воззвал Павел. — Ты один знаешь, сколько пришлось мне пережить. Моя вера в Тебя крепка и нерушима. Ты спасал меня, грешника, и наказывал. И ни разу я не возроптал! Почему же теперь лишился покоя и невзлюбил самого себя? Оттого, что служу у немцев? Но я делаю это ради того, чтобы вернуться в Россию. Как и множество казаков. Нам бы только добраться домой, очистить станицы от большевиков…»
Но и обращение к Спасителю, этот искренний душевный выплеск здесь, в храме, канул, точно в пустоту. Какое-то подспудное чувство вещало, что нет ему благословения Божьего, и не дождётся он умиротворения духа…
Павел перевёл глаза на своего давнего знакомца. Лучников крестился по-особенному. Клюнув сложенными в щепотку пальцами лоб, он плавно опускал руку до пояса, затем столь же неспешно заносил её к правому плечу и — рывком — к другому. Во всей его коренастой фигуре, в строго окаменевшем курносом лице, с полуприкрытыми глазами, была та сокровенная отрешённость, которая охватывает в церкви людей истинно верующих. Василий уловил взгляд.
— Что с тобой? — спросил он Павла, глянув искоса. — Бледный, как стена. Выйди.
На паперти Павел глубоко и жадно вдыхал свежесть резеды, веющей с клумбы, подставлял лицо ветерку, ожидая, когда успокоится сердце. Затем тщательно вытер вспотевший лоб платочком.
На ступенях так же, как в храме, было многолюдно. Вязались случайные разговоры.
— Да, был атаман милостью Божьей. Всегда подтянутый. Аккуратный, — сокрушался усатый, вёрткий господин в котелке. — Образованнейший человек. Ах, какая потеря…
— А где же его последний приют? — спросил кто-то.
— Вероятно, в Париже, где он жил, — отозвался другой, морщинистый, в купеческой поддёвке. — Я знавал его по Новочеркасску. И был представлен графу как углепромышленник.
— Заметьте, Михаил Николаевич был яг’гостным монаг’хистом, — вплёлся картавый голосок. — Ог’гомная ут’гата для матушки-Госсии!
— Господа, я слушал утренние радионовости, — с воодушевлением объявил носатый старик в мешковатом мундире. — Немцами взят Армавир. Бои уже на подступах к Царицыну!
На краю церковного крыльца торчал какой-то бродяга в потёртом пиджаке, в надтреснутых по шву брюках. Скошенная на глаза мятая шляпа не позволяла разглядеть лицо. И лишь когда тот повернулся боком, Павел узнал Силаева по шраму на щеке.
— Владимир! Какими судьбами?
— Гм, угадал… Впрочем, я тебя заметил первым, — признался ротмистр, старый знакомый по Констанце и Белграду. — Ты мало изменился. А я… Видишь, какой презентабельный вид?
— Ты здесь живёшь? Или по делу?
— Безработен. Яко наг, яко благ.
— Ты же кадровый офицер. Формируются казачьи части. Я могу помочь…
Подоспел Лучников. Важно, с чувством исполненного долга, надел фуражку, придавив начёсанные с висков на плешь рыжеватые пряди. Павел представил их друг другу.
В метрополитене на Шаганова и Лучникова, на их казачью форму, берлинцы неприязненно пялились. Поэтому говорили по-немецки. Ротмистр, напротив, преувеличенно громко вёл разговор на родном языке.
Трамваем добрались до окраины. Купили три бутылки шнапса и бутылочку го-сотерна.
Улица-коридор с гулкой брусчаткой. Ни деревца. Дома — впритык. На первых этажах — стеклянные, в бумажных наклейках, витрины магазинчиков, вывески контор, пивбаров, мастерских. Выше — жилые помещения. Крутые скаты черепичных кровель. В некоторых окнах — портреты Гитлера.
Дверь открыла хозяйка. Зачёсанные на прямой пробор тёмные волосы, синяя кофточка с белым бантом, длинная юбка, давно вышедшая из моды, придавали ей ту прелестность и домовитость, которыми прежде отличались русские интеллигентки. Тотчас угадав соотечественников, с милой простотой улыбнулась:
— Проходите, проходите в комнаты.
Коридорчик был темноват и узок. Идущий последним, Силаев приостановился. Стукнул разношенными туфлями и с потешно-игривым поклоном поцеловал хозяйке руку.
— Владимир. Сын дворянина Силаева.
— Татьяна, — смущённо вспыхнула она, и тоном светской дамы, чуточку неуместным, но радостным — мужу: — Василий, будь добр, займи гостей.
Обстановка двух комнатушек, снимаемых Лучниковыми, выглядела предельно скромно. Два стола, диван, платяной шкаф, венские стулья. На бледно-жёлтых обоях — фотографии в рамочках. Узорчатый рязанский коврик да старинная иконка в углу — вот всё, что напоминало о родине…
Помянули атамана Граббе. С ходу — по второй, за встречу.
Шнапс разогрел. Силаев, сперва скрывавший неловкость за шутливой развязанностью, обрёл уверенность. Поймав заинтересованный взгляд Татьяны, твёрдо сказал:
— Я где-то встречал вас.
— Вероятно, в Петербурге? Мы жили на Фонтанке.
— Нет, я бывал в столице редко. Коренной москвич… Пожалуй, где-то на путях-перепутьях.
— Наш эмигрантский рой разлетелся по всему белу свету, — уклончиво заметила Татьяна.
— Близок час, когда полетит обратно, — подхватил муж. — Судьба большевистской сволочи предрешена. Новый год будем встречать в России. Пить донское вино, закусывать чёрной икоркой…
— Вы оба — донцы. А мне отведать московской водки едва ли придётся, — усмехнулся Силаев.
— Почему же? Ты ещё сомневаешься в победе Германии? — с удивлением спросил Павел. — Немцы сметут деморализованные части Сталина в ближайшие недели. По всему южному фронту вермахт мощно наступает. У большевиков нет ни техники, ни даже патронов! Ты знаешь об этом?
— Да. Но мало доверяю подручным Геббельса. Бои идут на равнине, на оперативном просторе. Есть где разбежаться немецким гусеницам и колёсам. А когда танки упрутся в кавказские скалы, они станут всего лишь грудой металла. То же самое — Урал. Допускаю, что Гитлер завоюет европейскую часть. Но не более! Оборонные заводы Советов в Сибири. Людские ресурсы их велики. И, стало быть, война затянется.
С недобрым любопытством оглядел Павел отёчное, в багровых прожилках лицо ротмистра. Цвет кожи выдавал, что человек этот, в сущности, ему малоизвестный, пьёт часто и помногу. И только прямая спина да жёсткая складка губ остались от того щеголеватого офицера, который, по рассказам очевидцев, собственноручно расстреливал подчинённых за мародёрство…
— Владимир Константинович, ты судишь о Восточном фронте, как врангелевский ротмистр. Со стороны, — заключил Павел. — А мы с Лучниковым — люди, напрямую связанные с нынешней войной. Я служу в Пражском бюро, он — при рейхсминистерстве…
— Которое возглавляет Розенберг, — с издёвкой досказал Силаев.
— Пусть так. Но иронии не принимаю. То, о чём мы мечтали в начале двадцатых, теперь становится реальностью. Казачьи полки готовы к походу против Советов! На Родину! Извини, но твой скепсис нелеп. Ты похож на ворчливого зрителя.
— И в отличие от других, не желаю участвовать в трагедийном фарсе, — поморщился Силаев и поднял рюмку: — За здоровье очаровательной хозяйки!
Офицеры встали. Выпили. Шумно сели. Татьяна одолела полный фужер белого французского вина и повеселела. Но сеточка морщин в подглазьях подсказала, что эта красивая брюнетка вовсе не молода, как подумалось Павлу в первые минуты. Что-то порочное мелькнуло в распахе пухлых губ.
— У вас есть дети? — невзначай поинтересовался гость.
— Моя дочь у мамы в Бордо, — проронила хозяйка, интонацией давая понять, что говорить об этом нежелательно.
— В Бордо? Я хорошо знаю этот город…
— Кстати, сейчас там Деникин, — с пренебрежением напомнил Лучников. — Совершенно устранился от борьбы с Советами. У-ди-ви-тельная метаморфоза! Нынче он мемуарист, историк. А прямо говоря — трус. Читал его «Очерки». Расплывчато, рыхло и слезоточиво. Как будто писал не боевой генерал, а Фомка-летописец.
— Зачем же так? — блеснул глазами Силаев и с видимым усилием сдержал себя. — Написано объективно и прекрасным языком. Впрочем, ему далеко до писательских лавров атамана Краснова. Слышал, что даже Бунин хвалил роман «С нами Бог». Так вот, не гневите Бога. Деникину в этом году семьдесят. И как знать, может, он окажется пророком. Сначала Красная Армия разгромит Гитлера, а затем свергнет большевиков. И вполне вероятно, что вы как раз и подрубите сук, на котором сидите…
— Не предполагал, ротмистр, что мы так разойдёмся во взглядах, — бросил Павел с откровенным недружелюбием. — Лозунг Деникина «Я борюсь с большевиками, а не с Россией» ничего не дал. Как гутарят у нас, на Дону, лих жеребец, да хил удалец. Более того, это как бы оправдывает бездеятельность. Деникин и с большевиками, в сущности, примирился… А мы повторяем слова Петра Николаевича Краснова: «Хоть с чёртом, но против большевиков!»
— С чёртом? Чудесно! Дальше уж катиться некуда, — захохотал Силаев. — Зачем же в церковь ходите?
— Пожалуйста, без шуточек, — нахмурился Павел. — После того, что перенесли мы на чужбине, сам дьявол покажется младенцем.
— А возьми генералов, — поддержал Лучников. — Шкуро занимался маклерством, был подрядчиком на строительстве. Семён Краснов — это трудно вообразить, боевой полковник — работал таксистом и разводил кур. Князь Гирей выступал на арене с джигитовкой…
— Исторический экскурс здесь неуместен, — сказал Силаев с расстановкой. — Но всегда, всегда лобызания и «братания» с Германией дорого обходились России. Достаточно припомнить объятия солдатской черни с «дойчен абрайтер» накануне большевистского переворота, когда развалился весь фронт! И вообще, господа… Нужно честно признать, что прежней России нет. Нет, во-первых, потому, что народ стал за четверть века другим. Новое поколение воспитано в духе вражды к нам, оказавшимся на чужбине. У него иное мировоззрение, иные духовные ценности. А мы, как бы ни хотели, насильно милыми не станем. Большевистская зараза выела в людских душах сердцевину — веру в бога, чувство русского достоинства. Я это понял ещё тогда, в гражданскую. Народ, который почитал как богоносный, предстал хамским сбродом, легко поддавшись агитации «товарищей». Наша карта бита. И всё же… Последний русский хамлет, лапотник мне родней, чем лощёный фюрер.
— Поосторожней, ротмистр, — дёрнулся Павел. — Я ведь тоже из «хамов»! И вот так — по горло — наслушался подобной демагогии. Странно… Так естественно мыслить жиду-демократу, а не русскому офицеру! Я и тысячи других в пекло полезем… Без болтовни и философии! Пока я знаю, что в Казакии правят большевики, я не смирюсь. А ты… И когда же ты стал таким «розовеньким»?
— Придержи коня, голубчик, — живо обратился к Павлу хозяин, заметив, как резко обозначился синюшный рубец на побледневшем лице ротмистра. — Не время ссориться, братцы мои.
— Главное — не место, — кивнул Силаев и вдруг сорвался, выкрикнул: — Если бы я знал, что против меня воюет свора комиссаров, то я давно бы уже был на фронте! Слово чести! Но в Красной Армии большевиков негусто. Что же мне, кричать из окопа? Спрашивать: ты большевик или нет? А потом стрелять?!
— Полно! Господа, я разведу вас по углам, — разрядил напряжение укоризненный голос Татьяны. — Зачем горячиться, обвинять друг друга? Каждый волен поступать так, как считает нужным. Мой отец попал в облаву совершенно случайно. Чекисты расстреляли его просто для счёта. Крупнейшего русского ботаника… Я также ненавижу ленинцев. Василий, не делай мне знаки, я имею право высказаться… Да, мне они гадки. Но я против того, чтобы наши эмигранты воевали на стороне Гитлера против своих же, русских мужиков. Ведь этот хлеб…
— Этот хлеб куплен на рейхсмарки, — с насмешкой вставил муж.
— Этот хлеб, вероятно, из украинской или смоленской муки. Вчера я видела огромную партию молодых русских девушек. Их вели под конвоем. Фашистам верить нельзя! Они ничем не лучше большевиков. Они обманывают нас. Хотят бросить русских на бойню, чтобы быстрей истребить… Я разделяю, Павел, ваши патриотические чувства. Но… прошу не обижаться. Мы об этом и с Василием спорили… Мне думается, что вас так сильно тянет в Россию желание отомстить большевикам за прошлое. Но сколько уж пролилось русской крови! Лучше жить в этом чужом городе, где я боюсь лишний раз выйти на улицу, чем напрасно погибнуть.
Павел посмотрел на свои часы и снисходительно усмехнулся:
— Устами женщины глаголет истина. Наливай, Васька. В самом деле, воду толчём… А суть в том, ротмистр, что вы с Деникиным — просто эмигранты — военные с расплывчатой идеей Отечества, а мы с Лучниковым и Красновым — казаки. У вас — алтарь не существующего Государства Российского, а у нас — свой, казачий алтарь. На который мы и десятки тысяч верных казаков положим жизни.
— Значит, весь корень в казачестве? — тоже сдержанно уточнил Силаев. — Тогда сдаюсь. И напоследок прошу, Василий, книгу Деникина.
Хозяин недоумённо пожал плечами и принёс потрёпанный томик. Силаев зажал пальцем найденную страницу и спросил:
— Будь жив генерал Корнилов, кого бы он поддержал, как потомок казачий?
— Нас, — не задумываясь, ответил Павел.
— Несомненно, — подтвердил сотник.
— Вот слова из телеграммы, предшествующей походу на Петроград. «Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ путём победы над врагом до Учредительного собрания… Предать же Россию в руки её исконного врага — германского племени — и сделать русский народ рабами немцев — я не в силах. И предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли…» Красноречивый ответ?
«Доложу о нём центральному бюро, — решил Шаганов. — Да и Лемпулю. Такая слюнявая сволочь вреднее любого комиссара…»
— Теперь Деникин горазд рассуждать о гражданской войне, — озлобился вдруг сам хозяин. — А кто, как не он, способствовал свержению атамана Краснова на Общедонском казачьем круге? Это — кара божья! Донскую армию возглавили негодяи Сидорин и Семилетов… Если бы Краснов не был отстранён от атаманства в начале девятнадцатого года, большевики были бы разбиты.
— Милые, хватит об этом! — взмолилась Татьяна. — Мы же не на военном совете. Теперь я перехожу в наступление! Васенька, подай гитару.
Пока хозяйка настраивала инструмент, мужчины молча курили на кухне. Слишком разными были они, стеснившиеся у открытого окна, слишком далёкими в своих помыслах и планах. Роднило лишь одно — несчастье эмиграции…
Пели романсы, русские песни. Затем Василий и Павел затянули казачьи. С подъёмом прокричали народный гимн «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон», утверждённый в восемнадцатом году Кругом спасения Дона. Между песнями поднимали рюмки. Захмелев, Силаев тоже вызвался спеть и взял в руки гитару.
— Специально для донских казаков! Чей этот романс — не ведаю. Эмигрантский, одним словом…
Он охватил гриф длинной ладонью, перебирая струны, начал вполголоса:
Кто рождён на Дону,
Тот навек помнит запах полыни.
Не расстанется с ним,
Даже если стал домом — Париж.
Купы тонких ракит.
Васильковых равнин ветер синий.
И летящий над крышей,
Апрельский ликующий стриж…
Это — детство моё.
Это — праздник рождественской сказки.
Он повсюду со мной,
Как погнутая шашка и честь…
Господа эмигранты,
Промчимся Новочеркасском!
Тем, которого нет.
Тем, который в сердцах наших — есть.
Татьяна тревожно подалась вперёд, вглядываясь в лицо гостя. И вдруг вспыхнула! Она узнала его… Было это в начале двадцатых. В номере дешёвой гостиницы её бил пьяный клиент. Услышав плач и крик по-русски, дверь вышиб плечистый мужчина с приметным шрамом на щеке. И кулаками выпроводил обидчика вон. Затем, застегнув китель на все пуговицы, выпил за здоровье «сударыни» предложенный ею стакан коньяка и откланялся, щёлкнув сапогами…
Лучников слушал, ладонью прикрыв глаза. Павел снисходительно молчал, но подавить окатившее душу волнение не смог. Почему-то с горечью осознал, какой бездомной и одинокой сложилась жизнь. Ни детей, ни любящего человека рядом. Ни родины. Ни прежнего Бога. И впереди — смертная безысходность. «Обратно из Казакии мне возврата нет, — с болезненной ясностью решил он. — Не поднимутся станичники — застрелюсь. На луговине, где со Стёпой купались…»
Кто по крови казак,
Тот суровою памятью крепок.
Не простит тех вовек,
Кто станицы родные терзал!
Снятся мне до сих пор
Закубанские мёртвые степи
И чужой пароход,
Что от красной Голгофы спасал…
Это — наша судьба.
Уж она измениться не может.
Как коня напоить
Из замёрзшего Дона — нельзя!
Господа эмигранты,
Утешимся милостью Божьей,
Ведь донская волна
Солона,
Как казачья слеза…
Струны погасли. Сотник откровенно хлюпнул носом. Татьяна, забывчиво пощипывая на кофте пуговичку, вымолвила:
— Браво. И предположить не могла, как вы поёте…
— Однако утешение слабое, — наперекор бросил Павел. — Плакать, господа, ещё рано!
Татьяна метнула на него раздражённый взгляд.
Допили. Расцеловались с обаятельной хозяйкой и хмельным, мокроглазым Василием. Он на прощанье начал было «гутарить», пересыпать речь донскими словами. Но звучали здесь, в Берлине, они вычурно, сиротливо.
В подворотне дома, когда спустились по лестнице, Силаев неожиданно спросил:
— Ты давно их знаешь?
— С Васькой был в одной сотне… А жену увидел впервые.
— Вспомнил я, вспомнил, где встречал её.
— Где же?
— А этого я даже Господу Богу не скажу!
На трамвайной остановке, у метрополитена, Силаеву нужно было выходить. Он бросил ремённую петлю над головой и подступил к дверям. Снова оглядев его непотребное одеяние, Павел жёстко спросил:
— Решил окончательно? Воевать отказываешься?
— Да, братец. Опять надевать форму? Громко, как ты, скрипеть сапогами? Козырять фашистам? Уволь!
— Чем же будешь жить?
— Бестактный вопрос. Улицы буду подметать!
— Дать денег? Я твой должник.
— Покорно благодарствую. Прощай.
Силаев соскочил на мостовую. Зашагал не оглядываясь. «Подлец. Предатель. Пьяница», — сгоряча подумал Павел. Но вскоре осадил себя. Возможно, этот бродяга знал нечто важное, главное в жизни, что ему, Павлу, было неведомо или недоступно…
15
Запись в дневнике Клауса фон Хорста, офицера штаба оперативного руководства вермахта.
«Ставка «Верфольф». 22 августа 1942 г.
Одиннадцать дней назад я был срочно вызван в Винницу, в управление кадров, к генералу фон Бургсдорфу. Он объявил, что по рекомендации Гильденфельда я назначаюсь офицером по особым поручениям при генерале Йодле, так как штаб оперативного руководства нуждается в молодых, инициативных сотрудниках, имеющих боевой опыт. В тот же день меня принял сам начальник штаба. Йодлю чуть больше пятидесяти. Даже в манере говорить чувствуется огромный интеллект, прозорливость. Немногословен, точен, беседовал со мной доверительно. Затем у карты дал мне первое самостоятельное задание. Самолётом я добрался до Харькова, а на другой день опять же самолётом прилетел в Ворошиловск (Ставрополь), куда только что перевели штаб группы армий «А». Автомобилем через Пятигорск доехал до горных перевалов! Мне было доверено тщательнейшим образом выяснить состояние, боеспособность и оперативные возможности 49-го горно-стрелкового корпуса и особенности тактической обстановки на Кавказском фронте в полосе наступления егерей. Дважды попадал под обстрел, когда поднимался к перевалам Хотю-Тау и Чинер-Азау.
Вчера вернулся в ставку одним самолётом с генералом Конрадом, командующим корпусом. Прежде чем фюрер принял его с докладом, я успел вкратце доложить Йодлю о проделанной мною работе. И всю ночь не смыкал глаз, готовя подробный рапорт. Утром снова несколько минут беседовал с начальником штаба. А незадолго до полудня я имел честь быть приглашённым Йодлем на совещание к фюреру!
Не без душевного трепета вошёл я вслед за генералом в штабной барак Гитлера! Он, сгорбившись, опершись локтями о край стола, сидел на железном кресле спиной к окну. Лицо показалось мне усталым, бледным. Майор Энгель, адъютант фюрера, с которым я живу по соседству, жаловался, что вождя мучает бессонница. Появление Йодля вызвало у фюрера оживление. Я стал возле стены, рядом с полковником люфтваффе.
— Что у Сталинграда? — сразу же спросил Гитлер.
Генерал ответил сдержанно, хотя и не смог скрыть короткой улыбки.
— Мой фюрер, вести весьма обнадёживающие.
Гитлер жестом пригласил генерала к большой карте, разостланной на столе. И весь обратился в слух.
— Мой фюрер, подразделения 4-ой танковой армии вчера вклинились через Тундутово на 15 километров в стыке 64-ой и 57-ой армий неприятеля. Возможность прорыва к Волге южнее города вполне реальна. — Йодль, обладающий феноменальной памятью, показал на карте направление атаки. — Успешные бои продолжаются также севернее Сталинграда, в полосе обороны 62-ой армии противника. Русские, как доложил Паулюс, пятятся к Волге. Вот здесь, на линии Ерзовка — Рынок. Это фактически уже на волжском берегу.
Гитлер прошёлся вдоль стола, прищёлкнул пальцами и воскликнул:
— Как только Паулюс возьмёт Сталинград, он станет фельдмаршалом! Он заслуживает этого. Вот в ком истинный тевтонский дух!
Часто дыша, фюрер быстрей заходил по бараку и невзначай ожесточился:
— Танки должны с ходу ворваться в город! Никаких промедлений!
Йодль послушно кивнул. И напряжённо выпрямился, так как вождь повысил голос.
— Я уже говорил с Герингом и Рихтгофеном. Они знают. Бомбардировщики должны до этого стереть весь город с лица земли! Сжечь! Камни должны гореть! Последний натиск — и русские сломаются!
— Полагаю, что в ближайшие дни танки XIV корпуса Виттерсгейма доберутся до руин, — заметил генерал и ровным, отчётливым голосом, лишь изредка заглядывая в папку со сводками, стал докладывать о положении на Кавказском фронте. На моздокском направлении дивизии Брайта, Герра и Рюкнагеля сражались уже на подступах к самому городу, чтобы затем, форсировав Терек, двинуться к Орджоникидзе. На правом крыле Кавказского фронта после взятия станицы Абинской 5-й армейский корпус наступал на Крымскую, а свежая 9-я румынская кавалерийская дивизия — на Темрюк. К сожалению, в районе Майкопских нефтепромыслов русские провели несколько контратак, которые, впрочем, ликвидированы. Зато на центральном участке фронта, на вершине Эльбруса, вчера подняты немецкие флаги! Я ожидал реакции фюрера, так как первым узнал об этом и сообщил Йодлю.
— Эти идиоты-альпинисты полезли на эту идиотскую вершину, как будто я не приказывал все силы сконцентрировать на Сухуми! — неожиданно разгневался Гитлер. — Теперь я вижу, как выполняются мои приказы!
— Но ведь горные стрелки Ланца достигли юго-западных отрогов этой горы, захватили Клухорский перевал, а тирольцы 4-й дивизии Эгельзеера через Марухский пробиваются к Сухуми, — с величайшим самообладанием напомнил Йодль. — До Сухуми осталось не более сорока километров.
— Я вчера узнал подробности от Конрада. Его корпус рвётся в бой. Но я крайне недоволен тем, что фельдмаршал Лист загнал стрелков на ледники, вместо того, чтобы нацелить на Туапсе. Да ещё устроил этот маскарад с флагами на Эльбрусе! Вот вам следствие! Русские активизировались у Майкопа! Вызовите Листа в ставку! — Гитлер ещё долго распекал генералов, не выполняющих точно и своевременно приказы ставки. Затем фюрер нахмурился и молча слушал дальнейший доклад Йодля о ходе боевых действий на других участках Восточного фронта. Генерал подтвердил, что фельдмаршал фон Кюхлер прибудет на завтрашнее совещание, а финские представители Хейнрикс и Тальвела прилетят двумя днями позже, чтобы согласовать совместные усилия по овладению Ленинградом. Гитлер негромко отозвался:
— Да, с финнами нужно укрепить связи. Пора кончать с блокадой. Она отвлекает слишком много сил и средств… Этот сдавшийся русский генерал Власов… Он воевал в прошлом году под Москвой?
— Так точно, мой фюрер. Командовал 20-й армией Советов.
— Русские деморализованы. Если уж генералы бросают армии… Нужно нанести сокрушительный удар по Ленинграду! К тому же, я очень надеюсь на «тигров». Они неуязвимы! Эти танки способны прорвать любую оборону. Манштейн с Рихтгофеном прекрасно взаимодействовали в Севастополе, пусть докажут это и у старой русской столицы.
Едва Йодль коснулся положения на средиземноморском театре и обмолвился, что в командование 8-й английской армией вступил Монтгомери, как фюрер остановил его:
— Поговорим об этом после обеда. Я встревожен ситуацией на Кавказе. Конрад много хвалился. Но плохо понимает общее стратегическое положение. Возрастающее сопротивление русских, я уверен, недолговечно. Им позволяет пока держаться фактор пространства. Помните, за ужином мы обсуждали записки Коленкура? Наполеон недоучёл это. И многие наши генералы, слабые головы, тоже хотят ограничиться полумерами, войной на изматывание. И меня пытаются втянуть в свою авантюру! — Фюрер снова ожесточился, сжал кулаки. — Нам нельзя медлить! Прорыв к бакинской нефти должен быть осуществлён до наступления зимы. Иначе Сталин попытается повторить большевистское наступление 1920-го года через Средний Дон на Ростов… Я это предвижу. Я знаю, чего это будет нам стоить! Любые жертвы допустимы для достижения Кавказа! А эти болваны, законченные тупицы, полезли на гору! Кто их туда посылал?! Зачем? Они заслуживают военного трибунала! Нельзя играть судьбой и будущим Германии!.. Геббельс показывал мне карту, подготовленную к третьей годовщине войны. Нам принадлежит почти всё европейское пространство. А Лист споткнулся на тропке, ведущей в Азию. Я этого не потерплю!
Затем фюрер продолжил совещание в узком составе, с высшим генералитетом, а я и другие офицеры покинули штабной барак. Час, проведённый рядом с Адольфом Гитлером, не забудется никогда. Даже на расстоянии чувствуется его всепоглощающая энергия! Не повиноваться фюреру просто немыслимо. Я восхищаюсь генералом Йодлем, который глубоко понимает идеи фюрера и привносит свои тонкие дополнения, штрихи в разработку операций.
От Рихарда письмо. Чувствую себя отлично. Изводит лишь жара. Где-то читал, что у славян были, как и у нордов, языческие боги… Эти предрусские поклонялись огню. Почему — можно понять…
Ставка «Вервольф». 17 сентября 1942 г.
На Кавказском фронте обстановка практически не меняется. Как и требует фюрер, войска 17-й армии ведут наступление на Туапсе, хотя после взятия Новороссийска на этом направлении сопротивление Красной Армии значительно возросло. Пока не удаётся прорыв и через перевалы Главного Кавказского хребта. На моздокско-грозненском направлении, у Эльхотово, русские не позволяют прорваться танкам Клейста, применяя реактивные снаряды.
Фюрер несколько подавлен. После отставки Листа и нашей неудачной поездки с шефом, генералом Йодлем, в Сталино он не приглашает к обеду ни Кейтеля, ни Гальдера, ни Йодля. Даже не здоровается. Очевидно, боевые действия на Кавказе затянутся на всю зиму. Фюрер подписал директиву «Принципиальные задачи обороны». В ней указано, что нужно «копать и снова копать, особенно пока грунт ещё мягкий». По заданию шефа имел беседу с группенфюрером СС Арно Шикеданцем, рейхскомиссаром Кавказа, развернувшим энергичную работу на занятых нами землях».
16
Земля — голубоватая капелька во Вселенной — едва мерцала среди звёздных миров.
Семь дней и ночей возносился Дончур к Приюту Светоликого. И стал на зелёную, пружинистую твердь.
Случилось так, что в это же время с Земли переселилось в Царствие Светлое множество душ ратников, и славянских, и иноплеменных; явился домовой Игнис, охранитель бюргерского рода. Он был таким же огнещанином, как и Дончур, и столь же древен; и не меньше встревожен участью своих домочадцев, живших в Тюрингии.
Бирюзовый свет неоглядно струился вокруг. Проблескивали в нём огоньки — души людские, простившиеся с земной юдолью и обретшие вечное умиротворение.
Светоликий, который именовался славянами Сварог, арийцами — Один, на самом деле, был единственен. Всевышней волей своей соединял и дух каждого, и народы, и космическую беспредельность.
И предстали домовые, Дончур и Игнис, пред его дворцом, тем самым, который немцы знали как Валгалле, а славяне называли Солнечным; и ждали, пока пригласят их.
Вошедши во дворец, узрели они печальное чело Светоликого и его пристальные очи. Несказанная благодать и сила исцеляющая исходили от Пастыря. Огнещане поведали о том, что мучило их, и умоляли помочь. Речь Вседержителя была ясна и одинаково понятна и Дончуру, и Игнису, ибо души их, исполненные добрых намерений, обрели способность постичь истину…
И покинули огнещане дворец Светоликого. И убедились, что простого объяснения происходящему нет.
Не по воле одного или нескольких человек столкнулись народы. В недрах душ, в зле, таящемся в каждом из живущих, тлеют искры, из которых разгорается военный пожар. Война не есть вражда и ненависть, а лишь воплощение их. Кучка властителей в обеих странах дала выход всему тёмному и дикому. Заразила людей ложью, что счастья можно достичь насилием. Возвеличив себя, нечестивцы на гибель обрекли свои народы, видя в них лишь стадо покорных. В обоих государствах возобладала сила подавляющая; жизнь окаменела в мёртвом однообразии и неподвижности, подчинённая диктаторам. И всегда, коль скоро это случается, иная, разрушающая сила взрывает общество! В Германии раскрутился маховик вражды. И теперь немец, одурманенный жаждой наживы, стремился убить русского, чтобы быть богатым и счастливым. Русский же, защищаясь, вынужден отвечать тем же. Ненависть достигла крайнего проявления! Однако в смертоносном огне она, независимо от чего бы то ни было, переплавлялась в свою противоположность — жалость и любовь. Именно это властители вытравливали из душ народов. Круг смыкался…
И поняли Дончур и Игнис, что лишения земные следует принять как должное. И претерпеть всё, и заботиться о домочадцах с неослабным рвением. И снова семь дней и ночей держали путь обратно, к Земле; и простились не врагами, а союзниками, несущими одну заповедь Божию.
На исходе восьмого дня узрел Дончур снежные вершины гор, ущелья, озаряемые фронтовыми вспышками. Солнцелет показался со стороны Божьей звезды. В прозрачном, ярко светящемся шаре находились существа высокого роста. Они вступили с огнещанином в странное, бессловесное общение. Дончур понял, что они настроены дружелюбно и хотят помочь ему добраться до очага. И догадался, что эти неведомые создания также являются посланцами Светоликого. Из солнцелета хорошо была видна земная поверхность. Предчувствие негаданной беды, грозящей носителю его рода, заставило Дончура сосредоточиться. Он узрел скачущих чёрных всадников и бессильно шагающего ратника. Дух домового занялся! Внук старейшины рода, Яков был на краю погибели. Дончур рванулся к нему, но посланцы Сварога успокоили. Большой огненный шар круто и легко опустился на землю. Озоновый удар не причинил Якову ни малейшего вреда. Его, усыплённого, одно из существ бережно внесло на руках вовнутрь солнцелета…
17
Август-припасник отсчитывал свои последние деньки. И как-то сразу стали заметней на деревьях пожухлые листья, и гуще запахло вызревшей полынью — предвестницей осени. Толпились в небе птичьи стаи. Неустойчивость чувствовалась во всём: то жгло солнце, то перепадали дождики, то буянил ветер, вздымая пыль и подламывая тускнеющие личики последних цветов. Бледно-лиловые бессмертники, наперекор всему, тихо и строго струили свой манящий свет, вцепившись корнями в песчаные скаты бугров и балок. Только и любоваться ими издали, а сорвёшь и поднесёшь к лицу — источают грустноватую истому.
Худым хозяином оказался август в этом году. Ввергнутые в коловерть войны, люди опустили руки. В колхозном саду, за околицей Ключевского, осыпались и гнили яблоки. По нескольку мешков семечек набил каждый, кто только хотел. И всё же большая часть подсолнечного поля стояла брошенной. Рядом бурело на глазах и никло житнище. Кое-кто украдкой подкашивал ржицу, на корм скоту. И целыми днями с полей доносился жадный, пиршеский карк ворон и грачей.
По неизвестной причине на сход в хутор Ключевской представители новой власти в назначенный день не приехали. Два часа маялись казаки и бабы в напряжённом ожидании и — разбрелись.
Ровно через неделю с утра грубые крики и ржание лошадей всколомутили хуторские улицы. Полицейские нагрянули внезапно.
Полина Васильевна была на дворе, когда к воротам подъехали два верхоконных с винтовками и белыми повязками на рукавах.
— Тётка! Бери своего хозяина и марш к церкви! — требовательно крикнул смуглолицый парень, хмуря брови и помахивая нагайкой. Его сослуживец, молодой, белобрысый, на редкость неприятный длинноносик пригрозил:
— А то ноги из задницы выдернем!
— И не стыдно тебе говорить мне такое? Молоко на губах оботри! — обиделась Полина Васильевна, не отводя прямого, небоянного взгляда.
Сквернослов тронул лошадь и небрежно кинул:
— Не забудь и дочку! Если красивая — оженюсь. Я тебе за недельку внуков штук пять наделаю.
Полицейские загоготали и поехали прочь.
Переговорив, Шагановы решили, что женщинам делать на сходе нечего. Первым туда отправился Тихон Маркяныч. Вероятно, надумал зайти за приятелем, дедом Корнеем. Уже несколько дней кряду старички бражничали, забавлялись вишнёвкой. А Степана Тихоновича захватили раздумья. Он прикидывал и так и эдак: могли припомнить службу в сельсовете и бригадирство, и тогда не сносить головы! Припишут к активистам и — к стенке! От этого предположения заколотилось сердце. С другой стороны, можно напомнить, что младший брат, Павел, был белым офицером. А сам он, Степан Шаганов, претерпел от советской власти, как кулацкий элемент, и три года валил сосны в сибирской тайге. Наконец, собравшись с духом, надев жёлтую выходную рубашку и синие брюки, напрямик зашагал к бывшему майдану.
С угла площади Степан Тихонович увидел немалую толпу ключевцев и аксайцев, собравшуюся около церковной ограды. Дверной проём храма зиял пустотой. На обрушенной паперти покуривали, похаживали полицаи. Напоминавший «эмку» автомобиль мышиного цвета с открытым верхом стоял в тени раскидистого вяза. На заднем сиденье, откинувшись на спинку, скучал сухопарый мужчина средних лет, с недовольной гримасой на холёном лице, в очках с золотой оправой. На нём был офицерский мундир зеленовато-пепельного цвета с серебристой нашивкой в виде орла на правой стороне груди. Точно такая же нашивка блестела на высокой тулье фуражки. Офицера охраняли три автоматчика. Несмотря на жару, их френчи были застёгнуты на все пуговицы, рукава аккуратно подвёрнуты до локтей. Тут же, возле машины, переминались двое гражданских. Один из них, плешивый, показался Степану Тихоновичу знакомым.
Подойдя к ограде, бывший бригадир поздоровался с бабами. Те лишь кивнули и скорбно завздыхали, как будто ждали выноса покойника. Делая вид, что не замечает вызывающе нахальных глаз Анны, Степан Тихонович пробрался дальше. Слух невольно ловил бессвязные слова, приглушённые перемолвки.
— А будут активистов заарестовывать, чи нет?
— Доразу арестуют. Отольются им наши плаканки!
— Полицаи — всё чисто из хохлов. Хочь калмыков нема…
— Не бреши! И русские есть. Иной русак троих немцев стоит. Пакость неимоверная.
— Галинк, а Галинк! Я на тобе энту кохту не бачила. Чи новая?
— Гля на неё! Да я энту блузочку ишо до войны справила!
— А не перестреляют тута нас? Гляди-кось мордатый за антомат шшупае…
— Гутарят, Наумцев заплошал. При смерти. Через ранение бецтвуе.
— Анька Кострючка, как вырядилась! И Мотря туда ж… Тираску достала белую. Чи сбесилась при старости лет?
— Надоть камыш зараз бить, покеда с него шкурка не сполозила. А пеклый, передержанный на корню, на крышу не гож. Потрескается.
— Я, Проша, силком был мобилизован в Первую Конную. Мине за прошлое корить не пристало…
— Вчерась наезжал ко мне сват из райцентра, из Пронской. Красная Армия, баял, капитулировала. А Сталин украл миллион золотом и драпанул через Сибирь аж в Америку!
— Слышка была, что вернут казацкие привилегии.
— Возвернут и ишо по пульке на каждого довесят!
— Как жа с солью теперича? Обнищали вконец.
— Слезами подсаливай…
Старики кучковались перед папертью, сообразив, что обращаться к сходу будут именно оттуда. С первого взгляда было ясно, что бородачи под хмельком. Старший Шаганов что-то доказывал деду Корнею с таким запалом, что трепетали ноздри. Приятель же, хитровато щурясь, покусывал седой ус и покачивался. Порыжелые от солнца брови деда Дроздика двумя шмелями свирепо сталкивались у переносицы и распрямлялись, выказывая, что благообразный угоднический лик старичка весьма обманчив.
— Гляжу, вы, деды, сегодня весёленькие, — приблизившись, заметил Степан Тихонович.
Дед Корней зыркнул исподлобья, нахмурился:
— Стёпка, иде твои усы? Ты казак али кто? Не морда, а сковородка! Вишь, у мине какие? С подкрутом! Ишо бабы-дурочки зарятся… Тиша, прикажи сыну отрастить!
…Суетливо сбежав с паперти, полицаи оттеснили стоящих впереди. Затем рассекли толпу и по образовавшемуся живому коридору пропустили к церковному крыльцу двух гражданских, офицера и автоматчиков. Представители новой власти выстроились на середине паперти.
— Братья казаки и сударыни казачки! — во весь голос, властно обратился плешивый к притихшим хуторянам. — Поздравляю вас с освобождением от большевистского ига! Благодаря Адольфу Гитлеру, доблестная германская армия даровала нам вольную жизнь! Здесь, на границе трёх областей, Дона, Кубани и Ставрополья, наступает эра процветания и трудового счастья. То непосильное ярмо, которое коммунисты надели на казаков, сброшено! Красный дьявол, в лице жидов-комиссаров, ввёл наш народ в заблуждение, а затем взял в ежовые рукавицы. Палачи Свердлов, Троцкий, Дзержинский, Каганович много пролили русской крови! Но куда как больше повинны в этом вожди: Сталин и злодей Ульянов-Ленин! Им нечего было терять! Их задачей было растерзать Россию… Посмотрите на этот храм! Святилище обращено в грязный склад… — от чрезмерной натуги голос оратора захрипел, он закашлялся.
— Никак энтот соловей из земельного отдела, — предположил дед Корней. — Должно, он самый прибегал, коды огороды урезали в позапрошлый год.
— Дорогие земляки! Отныне вы будете трудиться для себя. Это гарантирует новый порядок. Однако наши германские братья-освободители нуждаются в поддержке и помощи. Как и прежде, вы будете состоять в колхозе. Затем он заменится общиной. Но во избежание неразберихи и путаницы колхозная структура пока сохраняется. Равно как и сдача сельхозпродукции по твёрдым разнарядкам. Они будут установлены районной фельдкомендатурой. Разрешите предоставить слово её начальнику, лейтенанту-герою герру Штайгеру! — землемер обратил полное, лоснящееся лицо к немецкому офицеру и захлопал в ладоши. Его поддержали полицейские. Толпа настороженно молчала.
Герр Штайгер сделал шаг вперёд. За ним заученно быстро последовал переводчик, в синем лётчицком галифе и полосатой тенниске. Тёмные волосы с хохолком и курносый профиль придавали его личику нечто птичье, комическое.
— От им’ени херрмански командофание приф’этстфую казакоф! — отрывисто объявил лейтенант. Помолчал, с нескрываемым недружелюбием оглядывая замерших, никак не откликнувшихся хуторян. И торопливо заговорил по-немецки, что гвозди вбивая короткие, картавые слова. Переводчик встрепенулся. И как только немец умолк, гнусаво затянул:
— Фюрер освободил вас. Отныне вы — подданные Третьего рейха. И все обязаны честно служить великой Германии! Мы требуем от вас хорошей работы и полного повиновения. Бездельники и… и саботажники будут строго караться. Всякий, уличённый в связи с партизанами, будет повешен! Мы любим дисциплину и лояльность.
Дед Дроздик наклонился и спросил:
— А энто как понимать?
— От слова «лаять», — по-своему объяснил Степан Тихонович. — Чтобы, значит, подлаивали…
Хмурые, постные лица простолюдинов, очевидно, всё более раздражали лейтенанта. Говорил он всё сердитей.
— Трудиться должны все, от мала до велика, — опять подхватил переводчик. — Самых сильных и достойных мы будем отправлять на работы в Германию. Это нужно заслужить! Ваши дети будут обучаться в специальных школах. Мы благосклонно относимся к казакам. Вам будут предоставлены более широкие права, нежели другим славянским племенам. Если в вашем селении обнаружится еврей или еврейка, вы должны немедленно сообщить об этом немецкой власти. Мы доверяем вам, поэтому предлагаем самим избрать старосту. Он должен быть мудрым хозяином. Не жалея своей жизни, верно служить фюреру! Германская армия ждёт хлеба и мяса. Вы обязаны их поставить. Меньше болтовни, а больше дела…
— Хайль Гитлер! — перебил герр Штайгер, вытягивая и вскидывая вверх правую руку.
— Зиг хайль! — взревели хором его сопровождающие.
Хуторяне от неожиданности растерялись.
— Хайль Гитлер! — обозлённо повторил лейтенант и покосился на автоматчиков. Те ворохнули плечами — воронёные дула уставились в передние ряды. Степан Тихонович обмер, прикинув на глаз, что ближе других стояли старики. Землемер, тараща глаза, делал знаки свободной левой рукой. Наконец, сообразив, что от них требуют, первыми дрогнули бабы, подняли ладони с растопыренными пальцами. За ними последовали казаки. Лишь старожилы во главе с Тихоном Маркянычем не шелохнулись.
Фельдкомендант резко опустил руку, с презрением что-то сказал и тут же сошёл с церковного крыльца. Все, бывшие на его пути, шарахнулись в стороны. Кривой частокол рук висел в воздухе, пока офицер, охраняемый автоматчиками, не забрался в автомобиль, хлопнув дверцей.
— Можно опустить… И впредь только так приветствовать имя фюрера! — сурово предупредил плешивый и покосился на наручные часы. — Переходим к выборам. На должность старосты, разумеется, не подходят те, кто запятнал себя службой у большевиков. Старостой может стать лишь честный труженик, пользующийся авторитетом. Подумайте и называйте кандидатуры.
Пережитый страх, возможность лёгкой расправы замкнули рты хуторян. Они сдвинулись плотней. Только Анна Кострюкова преспокойно лузгала семечки и поглядывала в сторону автомашины.
— У нас время ограничено. Быстрей, уважаемые земляки! — поторопил горлан.
— Господин, а не вы ли к нам приезжали осенью? — с усмешкой обратилась Анна. — Тут вот интересуются…
— Да, бывал… А теперь я назначен помощником районного бургомистра. Родом из донских казаков, по фамилии Мелентьев. Приходилось сражаться с красногвардейским отребьем…
Сход несколько осмелел. Исподволь по рядам пробежал шёпот. Но назвать фамилию никто не решался, не зная, как к этому отнесётся сам выдвиженец. Широкая тень разом легла на площадь. Степан Тихонович, убирая с глаз разлохмаченный ветром чуб, случайно глянул на небо. Под облаком, распластав крылья, парил серовато-палевый орёл. Он то зависал, то устремлялся вниз. И опять взмывал по дуге, охотясь над плёсами Несветая. «Вот кто не ведает страха. И всегда один… — подумал Степан Тихонович. — Вот бы как жить…». И такая сила и упоение были в высоком орлином полёте, что он долго не мог оторвать взгляда…
Шелестела листва вяза, шелестели шамкающие голосишки старух:
— Шевякина в штаросты! Он жнающий в хозяйстве.
— И костяшки на шшетах шустро перекидывае!
— И видом взял. Ва-ажнай…
Мелентьев, морщась, напряжённо прислушивался. Кто-то подсказал ему фамилию:
— Шевякин? Ах, да… Ваш кладовщик? Знаю. Где он? Шевякин! Прошу сюда!
Тяжёлым катком двинулся Семён Фролыч сквозь шумящую толпу. С суетливостью, никак не шедшей к его грузной фигуре, взобрался на паперть. Окаменелое лицо под козырьком синего картуза, бегающие дегтярно-рыжие глазки, оттопыренные локти толстых рук — всё свидетельствовало о небывалом волнении.
— Расскажите о себе, — повелел Мелентьев.
— Ра… работал я кладовщиком, — неестественно певучим голосом начал Семён Фролыч. — В хуторе с двадцать третьего года. До того жил в Белой Калитве… В гражданскую не воевал. Одышка у меня, сердце, значит, того… Да… Награждался грамотой…
— Образование у вас, какое?
— Три класса.
— Справитесь? Вас могут избрать. Что делать будете?
— Да оно, конечно… Как тута скажешь… Одышка мучает… Помоложе надо бы… От колхоза, господин начальник, рожки да ножки осталися. Зерно сожгли да по дворам расхитили. То же самое коров… Хочь заново коллективизируй.
— Вам, как говорится, и карты в руки. Готовы вы служить на благо великой Германии и хуторян?
— Минуточку! — пересилил гул голосов звонкий крик Анны Кострюковой. — Дозвольте слово заявить! Я знаю Шевякина лучше других, мы с ним почти соседи.
Помощник бургомистра заинтересованно посмотрел на красивую хуторянку, оживился:
— Да, разумеется. Говорите.
Анна упруго прошла к церковному крыльцу, плеская юбкой цвета луковой шелухи, повернулась к сходу.
— Я так поняла, что кончилось времечко активистов-коммунистов. Жить начнём на новый лад. А верней, на прошлый… Какого ж тогда ляда вы, бабки, на руководство Шевякина ставите? Аль в рассудке повредились, тётеньки беззубые?
Белоснежная, праздничная тираска удивительно шла к загорелому лицу и шее Анны, к её тёмно-золотистым волосам, закрученным ракушкой. Оставляя без внимания неодобрительные возгласы, она укоризненно напомнила:
— А кто кулачил нас в тридцатом? Кто моего папашу отвёл в школу, где арестантов держали? А?.. Вот он, Шевякин!
— Не по своей я воле, Анна. Заставляли, — испуганно пробормотал Семён Фролыч. — И не в тридцатом, а в тридцать втором… Я в тридцатом ещё сам в колхоз не вступил… За твоего отца, наоборот, хотел вступиться…
— Брешешь! Я по-омню, как ты с мильтоном наши горшки переписывал! Мою куклу тряпичную, и ту в список внёс! Активист вонючий! А теперь в старосты лезешь?!
Щекастое лицо бывшего кладовщика вмиг покрылось капельками пота. Он побледнел, часто нося массивной грудью. Очевидно, ему стало дурно. Но Анна не унималась:
— Наел брюхо больше кадушки… Дармоедствовал, продуктишки причужал, начальству в ножки кланялся… Загнать его на степь, на поле, чтоб жир свой растряс, а не в старосты!
— Верно гутарит! — скозлил дед Дроздик. — Ненашенский он. Мы своего казака поставим правителем!
— Нехай с крыльца сходя!
— Доло-ой мордача!
— Ему в цирке заместо фокусника. Дюже знатно обвешивает!
Мелентьев развёл руками, показывая неудачнику, что пора восвояси. На негнущихся ногах Семён Фролыч валко покинул крыльцо церкви. Обеспокоенная жена, тётка Райка, сухая и тощая, как успенская селёдка, огрызаясь налево и направо, повела его в затенье ограды. С подмывающей ревностью вдруг обнаружил Степан Тихонович, что Анна и Мелентьев не сводят друг с друга глаз.
— А кого вы, уважаемая, могли бы предложить? — доверительно улыбнулся помощник бургомистра. Анна окинула хуторян властным взором и, кривя губы, отчётливо произнесла:
— Себя!
Сход онемел.
— Предлагаю себя! — подтвердила Анна. — Я и семилетку закончила, и по кровям — казачка без подмесу!
— Ты ба, Анютка, собе в другом месте предлагала, — громко пристыдил Тихон Маркяныч. — Гля, скольки казаков!
Что тут началось! И ухмылки, и смех, и откровенные циничные замечания, и пересвист, и улюлюканье!
Анна повременила, не опуская высоко поднятой головы. Ждала. Ей как будто доставляло удовольствие стоять перед негодующими земляками, идти всему и всем наперекор. Когда же Мелентьеву с большим трудом удалось угомонить сход, она лихометно пообещала:
— Не хотите — и чёрт с вами! Пожалеете! Я хорошенько запомнила, кто тут славил меня….
Переводчик снова взобрался на паперть, что-то сказал, кивнув в сторону автомашины. Мелентьев беспокойно зачастил:
— Я упустил одну деталь. Староста будет одновременно и хуторским атаманом. Так будет верней налаживать работу и возрождать казачьи традиции… Герр Штайгер не может больше ждать! Пять минут на размышление. Если у вас нет подходящей кандидатуры, мы сами назначим старосту.
Напряжённо зароились голоса. Старики о чём-то заспорили. Тихон Маркяныч отмахивался увечной рукой, упрямился:
— Нет! Ишо чего! Нашли крайнего…
Но вот, опершись на посох, на паперть взобрался Афанасий Лукич Скиданов. Выглянувшее из-за облака солнце ярко осветило его сгорбленную фигуру, чернобородое, крючконосое лицо. Старец стукнул палкой, требуя внимания, и густым басом пророкотал:
— Люди добрые! Казаки! Теперича послухайте наш стариковский сказ. Лясы точать можно до утра. А надобно по уму, по-божески. Раз колхоз немецкая эта власть не разгоняет, а пуще того, скрепляет, то и главенствовать в нём должон человек, знакомый с делами. Чево мы голову ломаем? Был у нас бригадиром Степан Шаганов. Он по грамотности всех за пояс заткнёт. Никогда зазря не обижал. Опять же — чистопородный казак… Давайте его и в старосты! Верно гутарю — другого такого нетути!
У Степана Тихоновича перехватило дыхание. Соглашаться или нет? Зачем ему такое бремя? Вернутся свои — пощады не будет. Отказаться — навлечь недовольство немцев, хуторян. Неведомо кого назначат старостой…
— Здесь Шаганов? Выйдите!
Расступающиеся ключевцы подбадривали, похлопывали дружески по спине, а у Степана Тихоновича было ощущение, будто идёт на плаху. Так в старину провинившийся казак гадал, какую руку класть под топор? Правая привычна к сабле, левая — к пике… С паперти Степан Тихонович увидел радужье одежд, множество таких знакомых лиц. Они сливались, странно путались…
— Коротенько о себе, — поторопил Мелентьев.
— Рожденья я тысяча восемьсот девяносто второго года… Не получится коротко. До седин дожил. Да и к чему? Меня здесь все знают.
— А вы его волю спросили? — возмущённо выкрикнул Тихон Маркяныч. — Без невесты жените!
— Тише! Кто это такой горластый? — вышел из терпения Мелентьев. — Ты, старик?
— Я самый! Ты, сударь, на приступ не бери! Твоё дело — пихнуть абы кого, а ему расхлёбывать!
— Что-о? Назаренко, арестовать дебошира и удалить!
Двое полицейских, стоявших у церковной двери, сдёрнули с плеч винтовки.
— Не надо. Это мой отец, — остановил Степан Тихонович, поймав взгляд Мелентьева.
— Отец? Так пусть ведёт себя подобающе…
— Степан два года бригадирствовал! Мы его как облупленного знаем! — взвился голосок деда Дроздика. — Не могет он нас ослухаться… Ставь, господин, на голосовку!
Следом — дружные крики:
— Он тутошний! Доверяем Степану Тихоновичу!
— Делай, начальник, закличку!
— Пра-альна! На голосовку! А то в минутки не влезем!
— От советской власти претерпел. В лагере оттомился…
— Смалочку мудрушкой был… За Степана!
Звонкий сигнал автомобиля подрезал голоса. Мелентьев выжидательно поднял руку. Сход замер.
Колхозным старостой и атаманом Степан Тихонович был избран единогласно. Помощник бургомистра сдержанно тиснул ему ладонь и приказал завтра утром явиться в фельдкомендатуру. Посоветовал воспользоваться случаем и сейчас же, на сходе, подобрать себе двух помощников, писаря и главу церковной общины.
Спустя несколько минут ни представителей немецкой власти, ни полицаев в Ключевском не осталось.
Сход повёл Степан Тихонович…
На второй день на здании бывшего правления колхоза замаячила белая полотняная вывеска, на которой крупно и жирно было написано химическим карандашом: «Хуторская казачья управа». С утра туда явились помощники старосты Шевякин и Василий Петрович Звонарёв, представляющий хутор Аксайский, писарь Калюжный, прежде — колхозный счетовод, ктитор Скиданов и Шурка Батунов, вступивший в полицию. Настроение у Степана Тихоновича после вчерашней поездки в районную станицу Пронскую, а ныне волостной центр, было неважное. Он поведал, что в управлении Мелентьев вёл с ним разговор совершенно иным тоном, нежели на сходе. Жёстко и бесцеремонно. Как ни убеждал его Шаганов, что выполнить разнарядки, исходя из плана минувшего года, колхозу не по силам, тот не уступил.
Звонарёв, объехавший угодья, тоже привёз вести неутешительные. Поле озимой пшеницы полегло, вовсю зеленели молодые ростки падалицы. Рожь перестояла, её немало потравил скот и птицы. А на огороде разворовали капусту, не столько сняли помидоров, сколько истоптали. Шевякин, осматривавший сад и поле подсолнухов, предложил немедленно поднимать баб и подростков. Сообща составили приказ, подписанный старостой: «Всем жителям хуторов Ключевского и Аксайского в течение двух суток полностью вернуть принадлежащее колхозу, а теперь управе имущество. Каждый, уклоняющийся и пойманный с поличным, будет строго наказан. Вплоть до ареста (на этом особенно настаивал Шевякин). Распоряжение о колхозной живности, находящейся во временном пользовании, будет сделано дополнительно.
Все трудоспособные жители, за исключением тяжелобольных, обязаны выходить на работу, согласно прежнему распределению. Лодыри и бездельники будут безжалостно штрафоваться».
Назавтра к кузне были собраны казаки с косами и мелким инструментом. Когда горн набрал жару, кузнец Старюковский, длиннотелый жилистый молчун, надел фартук, левой ручищей, на которой пальцы не разгибались от многолетнего держания клещей, захватил их точно в тиски и принялся приваривать трубки к железным кольцам, крепящим косы к держакам. По их просвету хозяева тесали кленовые палки, затем на пядь одна от другой просверливали дыры и вколачивали в них клинышки. Оставалось натянуть верёвки от их концов к держаку, чтобы завершить изготовление сборников-грабков для кошения пшеницы.
К вечеру того же дня удалось отремонтировать две косилки. Староста и его помощники объехали дворы, строго наказав хуторянам с рассветом выходить на ниву.
Утро выдалось хмуроватым и ветреным. На самой горбине встал ряд косцов, а на противоположном краю, где было ровней, конными парами (к Аксайскому неведомо откуда прибился табунок) завезли косилки. Степан Тихонович рассредоточил вязальщиц по загонкам, на голос друг от друга. И сел скидальщиком на лобогрейку, на которой кучеровал дед Корней. Церковный староста Скиданов прочёл молитву. С последними словами кучер дёрнул вожжи, сипловато крикнул:
— Ну, помоги, божечка!
Косилка двинулась по краю поля навстречу потемневшей, прилёгшей стенке пшеницы. Состриженные стебли подломились под стрекочущими зубцами, опрокинулись на решётку накопителя. Выждав, Степан Тихонович вилами ловко столкнул пшеничный ворох на землю. Ровнёхонько потянулся валок. Стоящая первой Полина Васильевна собрала оберемок — колос к колосу — и, придавив коленом, из двух пучков стеблей скрутила перевясло. Первый сноп был готов…
18
За неделю поздней и трудной уборки Степан Тихонович похудел и ссутулился. Резче легли складки вдоль щёк, похолодели глаза, и появилась привычка обрывать свою речь и смотреть исподлобья, как бы взглядом довершая то, о чём хотел сказать. Столь же легко, как выбирали старосту, иные хуторяне откачнулись от него, при встречах бросали угрюмые взгляды. Не повиноваться открыто не решались, от работ отлынивали хитростью да уловками.
Хлебные клины были скошены; по ночам, чтобы не осыпалось зерно, арбами перевозили снопы на хуторской ток. Молотьбу начали каменными катками на конной тяге. А паровичку, как ни усердствовал кузнец и другие умельцы, запустить не удавалось. Не было пустяшной детали — манометра. И сколько ни мыкались порученцы по окрестным хуторам, раздобыть его не смогли.
Со своей нуждой Степан Тихонович подался в волостное земуправление, где вместо прежней чиновничьей орды работали лишь агроном, ветфельдшер и писарь. Старосту надоумили обратиться в МТС, но и там манометра не нашлось. Оставалась последняя надежда: попытать удачи в Ворошиловске. Мелентьев поддержал это намерение и снабдил старосту путевым пропуском, заверенным печатью фельдкомендатуры.
Разлад в шагановской семье с избранием Степана Тихоновича старостой углубился. Днями Полина Васильевна пропадала с бабами на подсолнуховом поле, била семечки, а Лидия работала в саду. По вечерам, когда собирались дома, усталость мешала общению, побуждала к пустячным ссорам. И отец, и жена неодобрительно отнеслись к новым обязанностям Степана Тихоновича, за колхозными хлопотами позабывшего дом. И к месту и не к месту старик ворчал:
— Пропасть ты собе, Стёпка, нашёл. Рази ж поднять такую махину?
— Вместе поднимем.
— С каким войском, господин атаман? Деды да бабы. Казаков раз, два и обчёлся… У людей на уме такое: советская власть жилы тянула, а немчуги доразу и кровя выцедят…
— Сначала волка надо убить. А потом уж делить шкуру. Глядишь, и достанется каждому на рукавицы… Без колхоза мы ноги протянем. Что наработаем, тем и кормиться.
— Было б сказано… Немцы загребут всё, и спрашивать не станут!
— Но и нам же хоть что-то останется! — раздражался староста.
— Так точно, ваше благородие! От кисета тесёмка…
Хозяйствовали на подворье Тихон Маркяныч с правнуком да Фаина, также изменившаяся за последнее время, замкнувшаяся в себе. Хмуро и безропотно выполняла она поручаемые работы. Настал черёд запасаться на зиму кизеками. Тихон Маркяныч нагружал навоз в тачку из кучи, вывозил на улицу и разбрасывал ровным слоем. Сопревший и улежалый, он вызывал у Фаины чувство брезгливости. Но она, как заведённая, обливала назём водой, притрушивала сохлой травой и месила сапогами, пока не получалась однородная масса. Затем, пачкая руки до локтей, резала её деревянной рамкой на квадраты.
За эти занятием и застал Фаину староста, сообщивший о завтрашней поездке в Ворошиловск. Услышав утвердительный ответ Степана Тихоновича, что прихватит её с собой, девушка улыбнулась, заработала с приливом энергии, торопя старика. Её хуторским мучениям подходил конец!
Под вечер Фаина сбегала на речку и принялась собираться. Федюнька, успевший привязаться к Фаине, поугрюмел.
— А ты насовсем уедешь?
— Да, малышок. К себе домой. У меня бабушка — замечательная. Очень по ней соскучилась.
Мальчуган помолчал, поковырял пальцем в носу и набрался храбрости:
— А нехай моя бабанька к твоей поедет, а ты оставайся… А то она хворостиной дерётся и с улицы завертает по-светлому…
— Ничего, дружочек. Вот победим немцев, и ты с мамой в гости ко мне приедешь. Хоть раз пробовал мороженое?
— Не-а.
— Вкуснятина — не передать!
— Тогда… тогда я дедуню попросю, нехай и меня возьмёт.
— Что ты, сейчас мороженое не продают. Война…
— А можно я клацну? — спросил Федюнька, притрагиваясь к блестящему замочку на скрипичном футляре.
— Нет. Скрипка очень хрупкий инструмент.
— А сыграй!
Фаина чмокнула пострелёнка в ершистую макушку и достала скрипку. Блеснула лакированной поверхностью дека — у Федюньки загорелись глаза! Наблюдая, как тётя Фаина подтягивает струны, он провёл пальцем по смычку и, восхищенный, пролепетал:
— А можно я Таньку Дагаеву позову? И Вовку?
— Зови. Только быстрей…
Тихон Маркяныч, вернувшийся из церкви, которую начали ремонтировать старики, немало удивился, услышав в летнице скрипичную музыку. Заглянул. Жиличка стояла посреди кухни, водила смычком по струнам, а перед ней, на кровати, рядком сидели хуторские огольцы, сложив на коленках руки. Смутившаяся от внезапного появления старика, Фаина остановилась. Но тот поощряюще кивнул, сел на табурет:
— Во! Тута бесплатный концерт…
— Деда, а мы песни пели! — похвастался правнук. — И гимн, какой по радио передавали.
— Верней, мне подпевали, — поправила Фаина.
— А на инструменте таком вальсы играют? — полюбопытствовал Тихон Маркяныч. — Могет, знаешь под названием «На сопках Маньчжурии»?
Фаина вновь поднесла скрипку к подбородку. Мелодия раскачалась, светло и торжественно закружилась в тесном помещении, подвластная искусной руке. Тихон Маркяныч выдернул из-за уха недокуренную цигарку, помял в пальцах, да так и не поджёг, заворожённый музыкой и воспоминаниями… Второй раз попросил сыграть Фаину тот же вальс… Заскучав, дети выскользнули из кухни, а Тихон Маркяныч, растроганный вконец, смахнул непрошеную слезу, вздохнул:
— Толково играешь! Молодец! Эх, кабы я знал, а то… В первый разок надумала. Скольки жила у нас и скрывала… Значится, домой? Как ни хорошо в гостях, а в своей хате лучше… А то погодила бы? Тута, вишь, немец не лютует, а в городе ктой-зна… Ты, Феня, случаем не еврейской нации будешь? Вроде бы скидаешься.
Фаина, укладывавшая скрипку в футляр, резко повернула голову:
— Моя мама еврейка. Это вас волнует?
— Нет, боже упаси, — сбивчиво, точно уличённый в потайных мыслях, забормотал Тихон Маркяныч. — Для антиресу спытал… А с другой стороны, немецкий офицер на сходе грозился, что, дескать, обнаруженных евреев нужно передавать новым властям.
— Я презираю фашистов!
— Ой, ли? Бережёного и бог бережёт. Нонче храбрость в карман спрячь. Опосля достанешь…
Вечером, за ужином, Тихон Маркяныч неожиданно объявил, что также собирается в город. Во-первых, дома истратился запас соли, во-вторых, для ремонта церкви требовались крупные гвозди. Сын воспротивился, выяснив, что церковная община рассчитывает на ссуду, полученную колхозом. Но Тихон Маркяныч, выражавший волю стариков, был непреклонен. И староста по прежней казачьей заповеди, когда решение совета стариков было для атамана законом, — уступил.
Лидия, намаявшаяся за день, вела себя сдержанно. Но всё же, заметив нетерпеливую радость Фаины, укорила:
— Тебя будто из тюрьмы выпустили…
— Ну, конечно, Лидунечка! Ужасно хочу домой.
— Моя зелёная косынка тебе к лицу. Примешь в подарок? Она совсем ненадёванная.
— Спасибо. А я тебе бусы оставлю. Гранатовые.
Лидия благодарно кивнула.
Ещё затемно Степан Тихонович отправился на конюшню и, когда подъехал на фурманке[8] ко двору, все домашние были на ногах. Наскоро перекусили. Фаина помогла погрузить арбузы и, ожидая, пока хозяева уложат остальные продукты, предназначенные для продажи или обмена, отошла к воротам. Два петуха в разных концах Ключевского перекрикивали друг друга. Были те скоротечные минуты предзорья, когда из сумрака начинали выступать очертания удалённых предметов: решётка база, береговые вербы, жёлтый клин заречной стерни, а осокорь у забора менял ночной цвет листьев на бледно-серый, показывал их светлый испод, отзываясь на струи знобкого воздуха.
От мысли, что напоследок озирает этот хуторской мир, который вначале отталкивал и был чужд, стало почему-то грустно. За месяц Фаина всё-таки освоилась, привыкла к Шагановым. В эти страшные дни многим, многим была она им обязана. И как ни странно, подрастеряла свою идейность, соприкасаясь с чем-то извечно важным, глубоким. Да и неведомо, что ждёт её впереди…
— Не обижайся, девка, ежели чем не угодили. Храни тебя Господь! А коли не сложится жизнь в городе — вертайся. Дорогу знаешь, — напутствовала Полина Васильевна перед тем, как закрыть ворота за выехавшей подводой.
А Лидия вышла на улицу в напахнутой на плечи фуфайке. Лицо её было бледным, строгим и необыкновенно красивым. Большие серые глаза в зыбком утреннем свете смотрели не то с упрёком, не то с печалью.
— Не затеряй адрес. Приезжай обязательно, когда сможешь, — напомнила Фаина, умащиваясь на разостланном поверх сена тулупе.
— Ладно.
Лошади дёрнули. Тихон Маркяныч, принаряженный в суконный бишкет, глубже насунул свою казачью фуражку с красным околышем, уселся рядом с сыном на поперечной доске-сидушке. Когда повозка стала набирать ход, обернулся и бодро крикнул:
— Не боитесь! Довезём её в целости и сохранности… Да не забудьте кизеки перевернуть…
На прощанье Фаина помахала рукой, вздохнула и улыбчивыми глазами неотрывно смотрела на одинокую фигуру Лидии, пока шагановское подворье не скрылось за поворотом.
До обеда лошади отмахали километров тридцать. Степан Тихонович кучеровал напеременку с отцом. Оба знали наикратчайшую дорогу по безлюдной степи. Сморённая солнцем и дорожной качкой, Фаина прилегла меж оклунков и задремала. Кунял головой, не в силах сбросить сонливости, и старый казак. А Степан Тихонович, наоборот, чем ближе подъезжали к Ворошиловску, тем становился тревожней. Приметы отполыхавших боёв угадывались повсюду. Чернели пепелища нив и скирд, воронки от бомб, окопы. На возвышенности — битая техника: искорёженная пушка, сгоревшие до колёсных рам автомашины, два немецких танка. У ближнего, наполовину обугленного, не было гусениц. А со второго, скорей всего, прямым попаданием бронебойного снаряда сорвало башню. «Слава богу, что прошли бои мимо нашего хутора, — подумал Степан Тихонович, подстегнув лошадей. — С землёй бы сровняли».
При виде раздавленных подвод даже у Степана Тихоновича зашлось сердце. Доски бортов и колёса были размолоты в щепки. Вблизи одной из них лежала синюшно-тёмная человеческая рука, облепленная муравьями. Ещё ближе подъехав, возница почуял смрад, разглядел под древесным крошевом тряпки, изуродованные, разлагающиеся людские тела. Содрогаясь от отвращения, погнал забеспокоившихся кобыл. Тряска разбудила Фаину и Тихона Маркяныча. Он что-то недовольно буркнул и стал сворачивать цигарку. Вдруг растерянно воскликнул, глянув на лесополосу, потянувшуюся сбоку:
— Боже правый!
На ветках рослых акаций висели, окаменев на задних ногах, две вороные лошади; дышло стоящей на заднем борту телеги было вздыблено. Вероятно, ошалев, пара дончаков понеслась прямо на деревья и в последний миг, срезанная пулемётной очередью, рванулась в небо…
— Экая страсть! Как же такое могет? — воскликнул Тихон Маркяныч, качая головой.
— Должно быть, от танка уходили, — предположил сын. — Там, сзади, подводы, как катком, прикатали… Кладбище посреди поля…
По дороге у безлюдного стана встретился колодец. Из жестяного ведра напоили лошадей и стали в тени лесополосы на роздых. Отполудновали. И лошадкам задали по ведру фуража. Тихон Маркяныч, пока сын дремал в тенёчке, пучком сена обтёр лошадиные бока, проверил упряжь.
Тронулись дальше. Село Грачёвку, разбросанное в лощине, можно было обминуть кривопутком. Но Степан Тихонович, вновь взявший вожжи, решил спрямить путь — до бывшей губернской столицы оставалось вёрст сорок, а солнце уже заметно перевалило через зенит.
— Да-а, бывал я здеся, — поддался воспоминаниям старый казак, оглянувшись на Фаину. — Городишко неказистый. Но — богатейный! И люди скрытные, жадноватые. Куркуль на куркуле!.. Раньше он Ставрополем прозывался, а теперича вот прилепили новую названию.
На спуске, у самой околицы, фурманку остановили постовые: два мужика в немецких френчах и верховой в черкеске. Он круто поставил своего коня поперёк дороги, окликнул:
— Откуда будете? Пропуск!
Помаргивая ресницами, симпатичный полицай с чёрными усиками бегло прочёл бумажку, поданную Степаном Тихоновичем, и вернул:
— Подозрительных не встречали?
— Нет.
— Что везёте?
— Продукты на базар. А я еду по колхозным делам, — пояснил Степан Тихонович.
Полицай поправил кубанку, намекнул:
— Арбузы сладкие? Угостил бы…
Степан Тихонович не успел и глазом моргнуть, как последовал ответ отца:
— Ты службу свою неси, а не цыгань у добрых людей!
Игреневый жеребец постового резко мотнул головой, очевидно, от укуса овода, разметав махры на щегольской уздечке. Всадник зло скосил глаза, ухмыльнулся.
— Та-ак… Поговорим по-другому… А ну, дед, слезай! Удостоверение личности!
— Моё удостоверение на моей голове. Вот, донской казак!
— Это мой отец, — с досадой сказал Степан Тихонович, протягивая пешему постовому, заспанному мордатому мужику крупный арбуз.
— И ты, девка, с подводы долой! — взъерепенился полицай, комкая в руке плеть. — Тоже без документа? Задерживаю всех!
— На каком основании? — с расстановкой спросил Степан Тихонович и неожиданно вскипел: — Ты прочитал, кто я? Немецкую власть дискредитируешь?
Незнакомое слово насторожило полицая:
— Как это дис… дискритируешь?
— А так! Мне с вами валандаться некогда… А ну, геть с дороги! — Степан Тихонович в гневе огрел левую дышловую. Она едва не сшиблись с жеребцом. Увернувшись, полицай крикнул, потянув плетью по плечу Тихона Маркяныча:
— Стреляй, Васька!
Позади грянул выстрел. Степан Тихонович на мгновенье обернулся. Всадник, придерживаясь за луку седла, слазил на землю. А мордатый, держа арбуз под мышкой, загребал ногами к хате, где стоял, пьяно покачиваясь, его приятель с поднятой вверх винтовкой. То, что с ними непочтительно обошлись постовые, взбесило Степана Тихоновича. Он напустился на отца, коря за несдержанность и скупость, и с горечью подумал: «Ничуть не лучше милицейских. Такие же недоумки… А я — кто? Выходит, из их стаи…» Обретшая дар речи, Фаина запоздало поинтересовалась:
— Откуда вы знаете это слово — дискредитировать?
— От умных людей в лагере, — нехотя отозвался Степан Тихонович.
При въезде в город два немецких солдата, взворошив сено, проверили повозку под присмотром унтер-офицера. Заглянули в кошёлки, сумки, скрипичный футляр. Обыскали мужчин, а Фаине лишь заигрывающе подмигнули. И не потребовали никаких документов.
19
Первым делом, следуя подсказкам Фаины, Степан Тихонович завёз отца на Нижний рынок. Наспех разгрузился в начале торгового ряда. И, наказав продавцу ждать его именно на этом месте, погнал лошадей по Главному проспекту (бывшему проспекту Сталина) вверх, затем свернул вправо, на улочку, огибающую Кафедральную горку, и доставил Фаину к самым воротам. Расторопно занёс во двор несколько арбузов и дынь, мешочек с сушкой, ящик с яблоками — гостинцы. Кивнув на приглашение Фаины переночевать у них, если не распродадутся засветло, Степан Тихонович был таков…
Остро вспоминая, как уходила отсюда, прощалась с бабушкой, Фаина пересекла дворик, нырнула под верёвку с сохнущим бельём. Окна их квартиры на втором этаже почему-то были закрыты покрывалами. С сумкой и футляром в руках Фаина отстучала босоножками по деревянным ступеням. Наружная дверь — нараспашку. С недоумением обнаружила девушка в коридоре мусор, развешенные вязанки чеснока, стоящий у двери их квартиры рулон дерматина. Из ванной комнаты несло чем-то неприятно закисшим. Фаина оторопела и выпустила ношу из рук, заметив на прорези замка приклеенный лист с домоуправленческой печатью. Недоброе предчувствие пригвоздило. Затем, теряясь в предположениях, Фаина побрела на кухню, откуда доносился скрип.
Тётка Зинаида Тарханова, приземистая, постриженная по коммунарской моде, замешивала на шатком столе тесто. Туда-сюда мотался край кумачовой юбки, ходуном ходили мясистые плечи.
— Здравствуйте, тётя Зина.
Соседка изумлённо оторвалась от стола. Чайные глазки, затерянные в складках щёк, округлились.
— Во! Нич-чего себе… Прямо как снег на голову… И давно ж ты явилась?
— Только что. Не знаете, где бабушка?
— Гм. Евакуировали… Всех евреев собрали и вывезли.
— Куда?
— Мине не докладывали…
— А как попасть в нашу квартиру?
— А никак! Мине поручил домоуправ ейную охрану. Ежли возьмёшь у немецких властей разрешение на жительство, тоды другое дело. Домоуправ ордерок и заверит. Да и печатьку сорвёт. А самовольно — ни-ни! Не пущу… Так что ступай-ка в комендатуру. Только мы, Файка, супротив будем. И без тебя тесно! Проси комнату у другом доме. По городу многие пустуют…
На первом этаже, у Сидоровых, дверь оказалась на замке. Фаина постояла в раздумье и вышла на улочку. Незаметно добрела до проспекта. На углу, на афишной тумбе висел порыжелый от солнца плакат:
«Воззвание немецкого командования к еврейскому населению
11 августа 1942 г.
В городе организован еврейский комитет старшин для регулирования и руководства всех вопросов, касающихся еврейского населения.
Распоряжения комитета старшин обязательны для всего еврейского населения и подлежат со стороны последнего безоговорочному выполнению.
В качестве первого мероприятия подлежит к исполнению следующее: все без исключения евреи (и те, которые не принадлежат ни к какому религиозному обществу, а также те, которые принадлежат к другому вероисповеданию, нежели еврейскому, также их жёны и дети), которые после 22-го июня 1941 года прибыли в наш город, обязаны собраться 12—го августа 1942 года в 7 часов утра на Ярмарочной площади (улица Орджоникидзе, вблизи вокзала железной дороги).
Возникла необходимость всех перечисленных выше лиц переселить в места, свободные от населения, которые возникли в связи с военными действиями…».
Фаина, решив, что воззвание не относится к бабушке Розе, жившей в Ворошиловске больше десяти лет, отошла на тротуар. И тут же вернулась, вспомнив слова тётки Зинаиды: всех собрали!
«Каждый обязан к этому дню, т. е. 12 августа 1942 года, иметь при себе необходимые для личного пользования вещи, как, например: постельные принадлежности, кухонные и столовые принадлежности, одежду и питание, минимум на 2—3 дня. Для собственного спокойствия рекомендуем деньги и ценные вещи взять с собой. Вес принесённых вещей не должен превышать 30 кг на каждое лицо. Для обеспечения охраны оставленного имущества приняты все меры…
Население города ставится в известность, что виновные в расхищении еврейского имущества будут без всякого следствия немедленно приговорены к смертной казни.
Все главы семей обязаны на месте сбора дать записку с надписью: фамилия, имя и отчество, а также точный адрес, где хранится имущество, оперативной группе совета старейшин. На этой записке, кроме того, должна быть указана фамилия лица, у которого оставлена опись имущества.
Самовольное оставление города запрещается.
Все указанные правила касаются также и тех семей, где муж еврей, а жена не еврейка, и не касается таких семей, где только жена еврейка.
Неисполнение всего вышеизложенного будет наказываться наложением высоких денежных штрафов, тюремным заключением, а в особо тяжёлых случаях — смертной казнью».
Ноги снова привели Фаину к родному дому. Потрясённая негаданным своим бездомьем, вынужденным отъездом бабушки, немецким воззванием, в котором угадывались злой умысел и коварство, она испытывала ту оглушённость чувств, что не позволяет собраться с мыслями и принять хоть какое-то решение. Неуверенность и страх парализовали волю. Одна, одна в озлобленном и непредсказуемом мире! Мама и папа, где вы в это час?! Знали бы, что произошло…
На этот раз тётя Акулина Сидорова открыла дверь. Вероятно, она только пришла, не успев снять сиреневой блузки, которую прежде надевала на праздники. Открытое, славянского склада лицо её осветилось тревожной радостью:
— Фаечка, ты? Деточка моя милая… Входи, входи! Что на пороге стоишь?
— Вот вернулась, а квартиры… больше нет. — Фаина шагнула и, не сдержавшись, обняла соседку, заплакала. Та молчала, гладя девушку по голове. Наконец, Фаина прерывисто вздохнула и заглянула тете Акулине в глаза:
— Что с бабушкой? Хоть что-нибудь известно?
Хозяйка подтолкнула Фаину к стулу, а затем, медля, заправляя под косынку выбившуюся светлую прядь, проговорила:
— Крепись, лапочка, крепись, детонька… Тут такое творилось! Ужасть! Утешить тебя нечем… Царствие ей небесное!
Фаину поразила тишина, последовавшая за словами. Пустота, которая странно росла, точно в воронку втягивая окружающее. Горе обожгло душу. С небывалой болью, теряя самообладание, Фаина вскочила и зачем-то опустилась на пол. И, обхватив виски ладонями, заголосила отчаянно, навзрыд…
— Собрали всех на Ярмарочной площади и на грузовых машинах отвезли в лес, к аэродрому, — рассказывала тётя Акулина полчаса спустя, сидя рядом с несчастной на лавке, за столом. — Витька… Ну, Хорсекиных младший… Так он с мальчишками по грибы ходил и видел… Сапогами и прикладами били, проклятые, и стариков, и детишек малых. А женщин, кто моложе, на глазах у родни оттягивали за кусты и сильничали… Партиями перед ямами ставили и из автоматов… Чтоб вам, извергам, сгореть в геенне огненной! Чтоб вы сгинули все до одного, мучители наши! Господи, накажи иродов! — молитвенно повысила голос верующая. — Отведи, Царица небесная, от мук и погибели… А Роза Соломоновна перед тем ко мне зашла…
Фаина сразу узнала свою семейную ореховую шкатулку. Под крышкой лежал листок. И, точно бы слыша родной голос, Фаина прочитала: «Родненькие мои! Как же жалко оставлять вас! Уже ничем не поможешь. И только плачу… Любимые мои Региночка, Фаечка и Стасик! Меня не будет больше с вами. Но вы думайте так, как будто я есть. Яхве да спасёт вас! Только вами я и дышала, только вами и жила. Простите за огорчения. Они высохли, как роса, а любовь остаётся до… Рука не слушается. Прощайте! Прощайте! Не идти на сбор мне неможно. Донесла Зинаида. Как бы я хотела…»
Слёзы замутили взгляд Фаины. Она поспешно убрала неоконченное письмо в шкатулку и спрятала лицо ладонями.
— Фаюшка, уже темнеет. Скоро комендантский час, — из горестного забытья вырвал торопливый голос тёти Акулины. — Хочешь — оставайся у меня. Только лучше бы поселиться тебе у кого-нибудь из знакомых. Зинка-подлюка на всё способна. Вон, слышишь?
В дворике кто-то пересмеивался.
— Дуська с хахалем, квартальным. А до полицая этого её немец на машине катал. Такой славненькой была, а теперь испаскудилась. И Свету мою подбивала: в компанию с немцами звала. Отправила дочку к бабушке, на Мамайку…
— Да. Нужно уходить. Шкатулку оставьте у себя. А я вернусь в хутор, — согласилась Фаина.
Вечерний рынок перед закрытием, как обычно, был малолюден. Мимо Фаины прошмыгнул беспризорник-подросток, косясь на её сумку и скрипичный футляр. У выхода повстречалась ватага немцев. Один из них, ушастый парень, пиликал на губной гармошке. Он столкнулся взглядом с настороженными глазами девушки и улыбнулся:
— Komm zu uns, Kleinchen![9]
Решительно, плечом вперёд обошла Фаина весёлого солдата, сдерживаясь от негодования. Не охватило её малодушие и на краю торгового ряда, где не оказалось уже хуторян. Опоздала…
Степан Тихонович обернулся скорей, чем предполагал. В краевом земуправлении шустрый, жуликоватый чиновник слушал его всего минуту, выкатив чёрные глазищи, и перебил жёстким вопросом:
— Что надо и как заплатишь?
— Оплатой не обижу. Да и магарыч при мне, — предусмотрительно начал Степан Тихонович…
Христофор (он, очевидно, был из греков) сам сел за вожжи и привёз хуторского старосту на какой-то склад, где хранилось всё, что пожелаешь: от мебели и автомобильных колёс до волчьих шкур. В ящиках стояла водка. В ряд висела дорогая женская одежда. Расторопные дельцы, вероятно, не растерялись, когда шла эвакуация.
Кладовщик, напоминавший попа окладистой бородой и басом, но матерившийся через каждое слово, отвесил полпуда соли по пятьдесят рублей за кило; за манометр и ящичек гвоздей содрал тысячу. Тут же, выпив стакан дармового самогона, похвастал:
— При царе две лавки держал и теперя, раздери его мать, волю дали. При Христе были торговцы? Были! Мы ни от какой власти, кляп ей в зад, не зависимы! Нас не остановишь…
— Мне бы квитанцию для отчёта, — попросил Степан Тихонович.
Христофор скоренько написал её на бланке с печатью. Ударили по рукам и расстались.
С ветерком погнал Степан Тихонович лошадей к рынку. Не мешкая, встал рядом с отцом, успевшим продать и дыни, и сливочное масло, и помог быстро, хотя и за бесценок, сбыть арбузы. Узнав, что марки относились к рублям одна к десяти, удовлетворённо принимал их от немецких солдат. Деньги крепки ближним днём.
Домой дончаки покатили полегчавшую фурманку охотней. Не добром поминая Грачёвку, обогнули её, добрались до полевого стана в сумерки, напоили лошадей и остановились в лесополосе. Лошадки с жадностью набросились на сворошённое к ногам сено. На разостланном тулупе сели ужинать. За оживлённым разговором выпили бутылку самогона. Вымученный дорогой, старый казак и покурить не успел — только прикорнул набок, да и затрубил носом! Степан Тихонович покружил вокруг подводы, настороженно прислушиваясь. Тоже устроился на тулупе. Ружьё, с взведённым курком, положил рядом…
За полночь стала донимать прохлада. Проснувшись, Степан Тихонович поворочался и встал, полой тулупа прикрыл спящего отца и нащупал в фурманке свою телогрейку. Затем выпряг лошадей, под уздцы отвёл пастись на край поля, на бурьянок.
Ночь была по-сентябрьски ясна и тиха, лишь подёргивали порой сверчки. Степан Тихонович долго рассматривал небо, следил, как срывались звёздочки. Стожары нашёл над самой головой. Значит, близилось утро… Невзначай до осязаемости представилась Анна; вспомнилось, как пахнет её кожа, как в сладостном исступлении, глуша в себе нарастающий крик, покусывала его ладонь…
«Не жалею! Что было, то было, — благодарственно подумал Степан Тихонович. — За грехи отвечу перед богом, а перед людьми не стану! Ради них в старосты пошёл, а хоть кто-то отозвался добрым словом, оценил это? Нет. Одни считают, что захотел власти, а другие — немцев испугался… Эх, глупые вы, глупые… Ничего мне не надо! Сколько смогу, столько и буду тащить свой крест. Если самого Христа распяли, то такого, как я… Там, на сходе, думал, что одну из рук под топор кладу, а вышло, что голову…»
Так мятежно стало на сердце, что Степан Тихонович поспешил к отцу. Стараясь не разбудить, сел в ногах, закурил папиросу, купленную у спекулянта.
Звонкий, серебряный звук сорвался с поднебесья. Чуть погодя, повторился дальше, к югу.
— Никак лебеди? — удивился вслух Степан Тихонович. — Рановато.
— Пужанула война — вот и тронулись, — вдруг отозвался отец и, кряхтя, тоже сел. — Городскую тянешь?
— Дать?
— Ни-ни! Я собе сверну… Ты, сынок, покури и легай. А я лошадок постерегу… До хутора вон ишо скольки путя ломать!