1
В эту осеннюю ночь как никогда тревожно было на душе и у Полины Васильевны. Дальняя поездка в чужой город, да по немирной степи, волновала безвестностью и грозила любым лихом. Как проснулась она при вторых кочетах, так и промаялась до самой зорьки. Дважды становилась на колени молиться. Лампадка озаряла чело Богородицы и прильнувшего к ней младенца. Чуть выше проступал образ Георгия Победоносца со старинной иконки. Крестясь и творя поклоны, страстно взывала казачка к святым, просила их защиты и милости к родной семье…
…Господи, давно ли она держала на руках, вот как дева Мария, своего сыночка-первенца? И он точно так же всем тельцем прижимался к ней и тёмными глазёнками водил по сторонам, с интересом разглядывая всё, что окружало. Давно ли кормила его грудью и пеленала, и баюкала в зыбке под колыбельные песни, в любовном материнском самозабвении целуя его розовые пяточки?.. А как беспокоилась молодая мать, когда Яшеньку, ровно в годик, посадили верхом на коня! На радость всем, особенно деду Тихону, карапуз вцепился ручонками в гриву и улыбнулся. А его отец-казак был в те дни на фронте, на пригляде у смерти. Да неужто планида такая казацкая: отец в бою, а сын — стремена примеряет?!
Явственно помнился Полине Васильевне и черноволосый, как воронёнок, Яшка-мальчуган. Рос он смышлёный и крепенький. Слишком не бедокурил, но и не слыл тихоней. В учёбе угадывалась отцовская жилка. Степан Тихонович, не скрывая гордости, частенько повторял: «Мне не довелось учёной ухи похлебать, а Яшку вытяну! Нищим стану, а его до института доведу!»
Три последних года семилетки проучился Яша в Пронской, квартируя у дальних родичей. Как ни тянулась душа за первенцем, а с младшими хлопот было не меньше; сидел уже на руках полугодовалый Егорка и мотался по куреню трёхлеток Лёнька.
Низались, точно бусины на нитке, один за другим дни. Только от каникул до каникул и видела она своего старшенького. И всякий раз зоркими материнскими глазами замечала, как меняется он, ходко идёт в рост. И о чём ни спроси — растолкует обстоятельно и умело. Летом, в рабочую пору, делил с отцом и дедом степняцкую долю: был погонычем на косовице хлебов, помогал молотить, рыбалил, работал в саду и в огороде. При возможности раскрывал книжки и просиживал у керосинки до глубокой ночи…
Коллективизация грянула, что гром среди ясного неба. Как ни уговаривал Степан Тихонович отца подать заявление в колхоз, тот отказался. Сторону свёкра взяла и Полина Васильевна. Председательша сельсовета, красная партизанка Матрёна Барабаш, узнав, что Степан Шаганов остаётся единоличником, тут же нашла своему секретарю замену. Снова ключевской люд раскололся на две враждебные половины. И тем невероятней было известие, что Яшка-семиклассник со школьной агитбригадой разъезжает по району и ратует за новую социалистическую жизнь. Дошла очередь до родного хутора. Ради любопытства в клуб пошёл и Тихон Маркяныч. Получаса не минуло, как оскорблённый старик прилетел домой туча тучей. Оказывается, не кто иной, как мил-внук, приклеив бороду, разыгрывая сценку, говорил такой интонацией, что даже дети угадали в нём Тихона Маркяныча. Едва нерадивец ступил на порог, как отец встретил его негодующим вопросом: «Так ты науки постигаешь? Вместо учёбы в клоуны записался?» Яшка не оробел, твёрдо заявил, что с учёбой всё в порядке и, поскольку дано такое комсомольское поручение, то он будет его выполнять.
— Поручению дали деда позорить? — гневно переспросил Тихон Маркяныч и сдёрнул с крюка уздечку.
— Всех кулаков!
Первый удар пришёлся по плечу. Подросток стиснул зубы, по-прежнему стоял у двери, держа в руке сумку с артистическим реквизитом.
— Сучонок! Да я тобе… Голову откручу! Надо мной, Георгиевским кавалером, надсмехаться?!
— Не запугаете. И ваши царские побрякушки…
Второй раз взбешённый старик стеганул по лицу. Мать кинулась на защиту. Яшка попятился к двери, тронул на щеке взбугрившийся рубец.
— Нагаечник! Ты не дед мне больше, не дед, а кулацкий враг! — выпалил Яшка и выбежал из куреня. Домой не показывался больше месяца…
С тех пор и занеладили с ним дед и отец. И хотя окончил Яшка семилетку хорошистом, дальше учиться не пожелал. Поступил подсобником в районную МТС, затем занимался на курсах трактористов, устроившись в общежитие для крестьянской молодёжи. В Ключевской наезжал редко.
Апрель тридцать второго выдался ведрым, напористым. Степан Тихонович с батей и отроком Лёнькой, на неделю оторванным от учёбы, выехали в степь; на рубеже своего надела устроили пристанище: брезентовую будку, ясли для скотины да каменный очажок. Сев спорился. Управившись с яровой пшеницей, принялись за подсолнечник. Но, как и большинство хуторян-единоличников, отсеяться до конца не успели. Первого мая, в праздник трудящихся, лавиной обрушился град. Похолодало по-зимнему. Сутки ледяные глыбки сплошь крыли землю, точно суля напасти!
Ждать долго не пришлось. Сельсовет, выполняя распоряжения свыше, увеличил вдвое единоличникам подоходный налог и план по сдаче продуктов. Причём устанавливался твёрдый срок. Мзда со двора взымалась независимо от того, сколько в нём работников. За невыполнение — штраф, а затем конфискация имущества.
Призадумался Степан Тихонович. Может, пора в колхоз? Не против уже и супруга. Но старик воспротивился пуще прежнего! Нажитое своими руками безвозвратно отдать?!
Осень одарила пшеничкой. Полностью была внесена денежная подать. Но разнарядка на сельхозпродукты оказалась невыполнимой, заведомо убийственной для любого подворья. Не успели Шагановы продать одну корову и жеребёнка, опустошить амбарец, оставив зёрна на скудную еду да на будущий посев, как получили предупредительное письмо. Степан Тихонович яровое зерно в убыток сменял на озимое, засеял свой пай.
В декабре в район прибыла ватага добровольцев-пролетариев, чтобы организовать «выгрузку» продуктов из кулацких хозяйств. Красная партизанка повела в новый «бой» активистов.
У Шагановых подчистую конфисковали оставшееся зернецо, картофель, тыквы. Угнали быков. На следующий день, несомненно, оповещённые кем-то из соседей, архаровцы заявились опять. И длинными железными щупами обнаружили-таки под кучей хвороста, в огороде, картофельный тайник. Участковый уполномоченный увёл Степана Тихоновича в школу, занятую под временный каземат.
Жуть коллективизации в Ключевском, по всей Казакии, постичь было невозможно. Вырванные арестами из куреней, хуторяне томились рядом, под охраной родственников и приятелей. Кормились тем, что приносили из дому. Полине Васильевне верилось до последнего, что мужа, как бывшего секретаря сельсовета, отпустят. Вместе с Лёнькой приходила к школе, прибивалась к толпе голосивших баб, а сын карабкался к открытой форточке, звал изо всех силёнок:
— Шаганов! Шаганов! — пока не показывалось за окном заросшее щетиной, угрюмое лицо арестанта…
Тихон Маркяныч, опасаясь расправы, в одночасье собрался и умыкнул аж на Кубань, к давнему знакомцу. Полина Васильевна, проводив его, осталась с мальчишками одна. Спустя неделю арестованных тайком, глубокой ночью, увели из хутора…
Февральским метельным вечером в шагановский курень вошёл старец-побирун в обтрёпанном тулупе и заштопанных валенках. Не сразу, когда лишь сдёрнул треух и раскутал лицо, Полина Васильевна признала свёкра. Отощавший, безбородый, с красными обожжёнными морозом и ветром глазами, вид он имел самый жалкий. Греясь у печки, сквозь слёзы рассказал о своих похождениях. На Кубани расправлялись с казаками ещё похлеще. Особые военно-милицейские отряды начали погромы, аресты и выселение из станиц: Ново-Рождественской, Темиргоевской и Медведовской. Почти всю станицу Полтавскую — двадцать пять тысяч человек! — выгнали из хат на мороз, проводили в путь-дорожку на Урал. Та же участь постигла Урупскую, Уманскую и другие станицы… Старый односум, увы, в дальнейшем гостеприимстве отказал. На станции Кавказской Тихона Маркяныча раздели уркаганы. Слава богу, нашлись добрые люди, кое-как одели в старьё… Выведав у снохи, что о нём уже справлялся милиционер, скиталец не пал духом. Искупался, поменял одежду, приказав лохмотья сжечь, и натощак лёг спать. В предзорье поднялся, выложил из котомки весь свой заветный припас — пять сухарей, отдал его снохе. А сам пожевал размоченный в кипятке хвост воблы и засобирался, куда глаза глядят…
Разве измеришь муки, которые Полина Васильевна испытала в тот год? Да и кому было жаловаться, у кого в лихометной жизни искать защиты? Оставленные без кормильцев, многие казачьи семьи бедовали, рушились, вымирали поголовно.
На первых порах сердобольные хуторянки кое-чем помогали Полине Васильевне, а затем, запуганные председательшей сельсовета, приходить в шагановской курень перестали. И настал день, когда в нём не осталось ни крошки хлеба, ни горошины…
Собираясь с силами, Полина Васильевна уходила в немецкий колонок, за восемь километров, менять вещи на продукты. Ничего не жалела, чтобы подкрепить Егорку, исхудавшего так, что глядеть было больно: скелетик, обтянутый кожей. Лёню, посещавшего школу, спасали бесплатные завтраки: крупяной супец да кукурузная лепёшка. Половинку её он иногда приносил младшему брату. Но тот угасал день ото дня. Однажды, вернувшись с полбуханкой чёрного хлеба, мать увидела Егорушку лежащим на кровати. И как ни упрашивала она пожевать спасительные крохи, бедняжка даже рта не открыл. Немощь и сердечная боль в тот вечер свалили и саму Полину Васильевну. Надвинулась ночь. Вдруг оторвавшись от тяжкого забытья, мать вскинулась, увидела на столе горящую лучину, сидящего Лёньку. Он плакал. Устремила растерянные глаза на кровать младшенького и мгновенно всё поняла…
Утром Устинья Дагаева и Лёнька омыли и одели покойного. Дядька Петро Наумцев сколотил гробик. Вырыл за куренём яму. Хоронить на подворьях стало в хуторе привычным…
Дожили до мая. И, казалось, до спасения — рукой подать. Школьников водили на прополку колхозных полей. Там же кормили. И Лёнька мало-мальски выправился. А Полина Васильевна, отказывая себе в кусочке хлеба ради сына, наоборот, сдала. Юбки подвязывала верёвками.
Накануне Троицы к Шагановым заехал дед Кострюк и обрадовал вестью, что на их клине, засеянном осенью, завощанела пшеница. В тот же час хозяйка устремилась в степь и вернулась с мешочком налущенных зёрен. И мать, и Лёнька неподвижно стояли у надворной печуры, пока варился суп, настоящий зерновой суп!
Остерегаясь потравы, Полина Васильевна решила озимку убрать. Пусть уж дойдёт зерно в снопах, на подворье. Взяли серп, лантух[10] из полотна и пряльник для обмолачивания. Дотопали до своего надела. При виде волнившейся нивы захватило дух! Набросились на работу — откуда только силы воскресли?! Пока Полина Васильевна жала и вязала снопы, сынишка собирал упавшие колоски и обмолачивал на полотнине.
Объездчик Зубенко, невысокий, скуластый, с глубоко посаженными сталистыми глазками, ставропольский хохол, подвернул к шагановскому участку внезапно. Бодро спросил:
— Шо вы туточки робытэ?
Полина Васильевна кротко улыбнулась:
— Вот, выросла… Убираем…
— Та хиба ж можно? Вин же ще зэлэный! — и круто развернул свою буланую, откормленную кобылу: — А ну, пийшлы до прэдши Совита! Хай вона дае разрешення.
— Это же — наш пай. Стёпа сеял! — взмолилась хозяйка.
— Такэ указання! Або ботигом пидмогнуть?!
…Матрёна Барабаш, цыганского склада, грудастая баба, наградившая в гражданскую войну не одного красногвардейца триппером, выслушав объездчика, аж подпрыгнула на стуле, заорала:
— Кто разрешал?! У тебя же сельхозналог за прошлый год не выполнен! К муженьку в гости захотела? Подкулачница недобитая… Обойдёмся без тебя силами трудящихся масс! Вон!
…Ленечка слёг внезапно. Полина Васильевна подумала, что переел садовой зелени. Голод понуждал есть всё подряд, вплоть до крапивы и сурепки. Отвар из конского щавеля не помог, колики в животе усиливались. На другой день мальчику стало ещё хуже. Бабка Мигушиха пробыла возле больного недолго и всполошилась:
— Дизентерея у твово сынка. Надоть в больницу везть. Кабы раньше… Шукай, Полинка, подводу. Скорей шукай!
Председатель колхоза, Брыкало Алексей Семёнович, встретил её просьбу матюками. Как угорелая, металась плачущая мать по хутору, умоляла в райцентр отвезти Лёню…
Ночью он стал уже бредить. Глаза на обрезавшемся лице ввалились, как у покойника. Спозаранку застала она деда Кострюка дома. И, вопреки председательскому запрету, старик быстро запряг на конюшне пару, вместе с хозяйкой подъехал к шагановским воротам. Спрыгнув с подводы, Полина Васильевна вбежала в курень. Лёнька, выпятив острые лопатки, лежал на топчане лицом вниз. Сукровица пятнала светлую наволочку. Мать повернула ему голову, ощутив пронзительную прохладу щёк, краем простыни утёрла отверделые губы сына. И, безумно хохоча и всхлипывая, выскочила во двор…
Соседки, окутав отрока тем самым лантухом, на котором он обмолачивал колоски, похоронили Лёньку рядом с братом.
Несколько дней Полина Васильевна пряталась от людей в вишеннике. Чудились ей голоса детей, просивших кушать. По-тёмному растапливала печуру, варила крапивные щи. Чугунок приносила к могилкам. И, находясь на грани помешательства, в полный голос звала сыночков, выла скорбяще…
И точно дозвалась Тихона Маркяныча! Странник принёс полмешка кое-каких продуктишек. И полный короб рассказов! Это и вырвало осиротевшую мать из глухого, голодного безразличия.
В разгар уборочной, ввиду нехватки рабочих рук, Шагановых пригласили в колхоз. Старика определили сменщиком деда Кострюка и сторожем на бахчу. А Полина Васильевна сначала кухарила на полевом стане, а затем перешла в бригаду огородниц…
В середине дня, на ключевской развилке, подводу Шагановых догнала линейка. Сидевший на ней рябой человек в синем плаще оказался атаманом из Дарьевки Григорием Белецким. Объезжая по обочине, похлёстывая своих справных дончаков, он сдержанно поздоровался и спросил:
— Откель правитесь? Должно, гостевали?
— Не время по гостям разъезжать, — возразил Степан Тихонович, почувствовав в голосе атамана скрытую насмешку. — Были в Ворошиловске. По делам.
— Ого-го! А я из волостного управления. Власть, Тихонович, трошки поменялась. Теперя Мелентьев у нас бургомистром. А прежнего немцы скинули. Вроде за коммунарские грешки… — Белецкий выправил линейку на дорогу, опустил кнутик и обернулся: — Объявили, казачок, новые разнарядки. Всё зерно, что в наличии, приказано под гребло за недельку вывезти. Да ишо по мясу заданию завысили. Хоть роди, а полтонны сдай.
— А семенное? Тоже на вывозку?
— Под метёлку! Семенной фонд озимой будут с элеватора отпущать. А про яровое зерно и речи не велось. Ну, как? Повеселел?
— Ага. Хоть вскачь, хоть в плач.
— А самую главную радость напоследочек приберёг. Объявились в нашем округе партизаны. Ты старосту из Бунако-Соколовки знал? Мирона?
— Ну?
— Нонче хоронят.
— Да ты что?!
— Вчерась утрецом наскочили. Завели за сарай и шлёпнули.
— А сколько ж их было? — зябко передёрнул плечами Степан Тихонович, поправляя холстину, взмокревшую от мороси.
— Ктой-зна. Его жинка троих видела.
— Не впоймали? — встревожился и Тихон Маркяныч.
— А энто всё одно, что дожжок ситом ловить! Приказано создать по хуторам отряды самообороны. Вот такие пирожки с начинкой… Ну, бывайте здравы. — Григорий насунул картуз и дал коням ходу.
Мелкий дождик всё гуще сёк по лицам. Залоснилась наезженная дорога, подёрнулась понизовой пеленой. Крепче запахло от лошадей шерстью и сыромятью упряжи. По первой склизи ступали они отрывисто и напряжённо. Слыша, как барабанят по фуражке капли, Степан Тихонович взбодрил кобыл кнутом. Замелькали у посторонок берцы, из-под копыт россыпью ударили в переднюю грядку комки грязи. Учащённо заскрипели колёса, и вскоре от нагретых втулок поднялся терпкий дегтярный дух.
Пустынно-сиротливо было в степи, придавленной тучами. Бурели мокрые жнивища, с ворохами бросовой соломы. Лишь одно поле наполовину было вспахано. Степан Тихонович вспомнил, что и ключевские поля до сих пор не тронуты плугом. Ждали дождей, чтобы распушилась земля. А ну как затянется слякоть? На быках и до Рождества не отсеешься!
— Надо тобе, Степан, пистолет выпросить, — неожиданно посоветовал отец. — Не дай бог, подстерегут…
— Я перед немцами, как Мирон, не выслуживаюсь. О покойниках плохо не говорят, но… Сволочной был! Учителя-еврея выдал. Это у него в хуторе повесили коммуниста…
— Перестренут партизаны — разбираться не станут. Раз на службе у немецкой власти, значится, изменник. Эх, простофиля ты кленовая! Ну, на кой ляд камень на шею нацопил? А? Кричал я на сходе? Оборонял? А он отца родного не послухал, как оглох!
— Опять завели? Я же не ради Гитлера стараюсь — ради своих людей! Надоело, батя, оправдываться! Неужели и вы мне не верите?
— Я-то, сынок, верю. А другие… Кочет в третий раз не пропоёт — отрекутся. Никто не защитит!
— Что будет, то будет. Хватит!
— Да… Всё забываю… А Фенька-то еврейской нации! Сама призналась. Слава богу, что проводили.
Степан Тихонович ответил совершенно спокойно:
— По паспорту она — полька. Гулимовская. А что болтает лишнее, то уж тут, как говорится, не от большого ума.
Когда в речной долине, сквозь дождевую мжицу, проступила ключевская окраина, Степан Тихонович, ненароком предавшись давним воспоминаниям, признался:
— Честно говоря, я евреев уважаю. Окажись председателем «тройки» не Арон Моисеевич, а кто-либо другой, то уже, наверно, и косточки мои бы сгнили. Помните, у нас сельсовет возглавлял?
— А как же! Маскин. Носатый такой.
— Я вам рассказывал… Заводят меня на суд, а посередине стола — Моисеевич. Вижу: узнал. И давай мне вопросы задавать, на удивление остальным. И так-то ловко подвёл, что под пятьдесят восьмую статью не подпадаю. Иначе бы не четыре года лагерей получил, а все десять. Можно сказать, в рубашке родился…
Описав дугу по придворному спорышу, лошади повернули к воротам. Тихон Маркяныч валко слез и, сутулясь под тяжестью намокшего тулупа, поплёлся их открывать.
— Не надо, — остановил его возница, торопливо наматывая вожжи на остяк грядки. — Пообедаю да в управу побегу.
Из летницы, услышав шум подъехавшей фурманки и голос мужа, метнулась Полина Васильевна. На радостно преображённом лице сияли глаза.
— Яша… Яша дома! Вернулся.
Старик оторопел. А Степан Тихонович уронил вожжи, спрыгнул на землю. На затёкших, непослушных ногах дохромал и прислонился к верее. И вдруг оробел, осознав, каким трудным будет разговор с родным сыном…
2
На углу трёхэтажного здания, бывшей мужской гимназии, Фаина невзначай увидела табличку, на которой по-немецки и по-русски значилось: «Нестеровская». А прежде была — «Советская». Не счесть сколько раз бывала она здесь, во втором подъезде, у Лапушинских.
Знакомо дилинькнул за дверью колокольчик. Послышались быстрые шаги. Дверь широко распахнулась. Улыбка тёти Риты, старательно причёсанной, наряженной в бежевое платье с голубой вставкой, мгновенно погасла.
— Фая? К нам? — Похолодевший взгляд скользнул вниз.
— Здравствуйте! Я приехала, а нашу квартиру опечатали…
— Ах, незадача! Что же, проходи.
В коридоре пол был ещё влажноват, пахло цветочными духами. На кухне что-то шкворчало. В проём двери, в гостиной, виднелся стол под белой скатертью.
— Ты понимаешь, — доверительно начала Маргарита Сергеевна, сделав неопределённый жест рукой, — ты не вовремя… Я жду гостей. Георгий Георгиевич пригласил немецких офицеров. Он теперь служит в городском управлении. Консультантом по гражданским вопросам. Я… не хочу, чтобы у него были неприятности. Тебя многие знают. Ты понимаешь?
— Не совсем… Мне можно у вас переночевать?
— Фаина, у тебя же миллион подруг! Один из офицеров говорит по-русски. Начнутся расспросы… От мамы и папы нет вестей?
— Нет. А бабушку…
— Ну, не надо плакать. Понятно. Она же еврейка… Ты ещё не прописалась?
— Я сегодня приехала.
— Ни в коем разе не являйся в полицейский участок! А зачем ты приехала? Откуда? Тебе лучше покинуть город.
— Не прогоняйте меня, тётя Рита, — всхлипнула Фаина.
— Деточка, я же тебе объяснила! Какая ты, право… Всё в жизни изменилось. Да, мы дружили с твоими родителями, но идейной близости у нас никогда не было… Ты — хорошая девушка. Но представь, вдруг к нам нагрянут с проверкой… Не обижайся. Ты должна понять. Может, тебе денег занять?
— Прощайте, — не поднимая глаз, не в силах взглянуть в лицо жене бывшего адвоката, тете Рите, которая ко дню рождения всегда делала ей подарки, Фаина шагнула к незатворённой двери…
Мимо Верхнего рынка, мимо Андреевской церкви по улице Достоевского (прежде — Дзержинского) Фаина дошла до Мойки, крайней улочки, за которой начинался Таманский лес. Суматошно перебрав в памяти, кто бы приютил её в это трудное время, Фаина поняла вдруг, что таковых мало. Неизвестно, кто из подруг остался в городе. Знакомые? Опасаясь неприятностей, не поступят ли так же, как Лапушинская?
А между тем она уже приближалась к дому Проценко. Не рассудок, а некое подспудное чувство вело к матери Николая, с которой видалась она всего несколько раз.
Во дворе, вымощенном гравием, сидела на корточках Галинка и колола на голыше орехи. В лад ударам молотка на худенькой спине вспархивал бантик. У ног лакомки горкой лежала битая скорлупа. Она так увлеклась, что даже не заметила пришедшей.
— Здравствуй, Галочка, — окликнула Фаина с той приглушённостью в голосе, которая появляется после слёз.
Круглолицая сестрёнка Николая бросила молоток и вскочила. Чудесные, карие глаза на большеротом лице полыхнули радостью.
— Фая!
— Узнала меня?
— Конечно! Ты у Коли книжку брала. А теперь он на фронте.
— Да, я знаю. Перед оккупацией я успела отправить ему письмо. Мама дома?
— Она огород копает. Позвать? — Голенастая Галинка во весь дух пустилась по дорожке вглубь двора. За кизилом, испещрённым бордовыми бусинами, Фаина увидела склонённую женскую фигуру. Звонко раздался девчоночий крик: «Ма! К нам Колина невеста пришла. С вещами!» Фаина ощутила странную неловкость, и, казалось бы, неуместную в эту минуту свою виноватость. Явилась незвано-непрошено…
Походка может вполне выдать настроение человека. Дородная, с тонкими чертами лица, Александра Никитична шагала позади дочки твёрдо и несуетно. Под взглядом светлых, доверчиво-строгих глаз соврать, наверно, никто бы не решился.
— Что случилось? Выселили, что ли?
— Одна я осталась, тётя Шура…
— Везде горе — куда ни глянь, — с участием сказала хозяйка и вздохнула. — Ну, в ногах правды нет. Галка, проводи Фаину в дом, а я только полоску докопаю…
Белёные стены и светлая отутюженная скатерть с каймой придавали прихожей вид уютный. Кроме печи в тесной комнатёнке помещались стол, сундук да буфет с посудой. Двухстворчатая дверь в зал была заперта ручкой-скобой. За печью меж занавесками открывалась дверь. Галинка юркнула в дальнюю, угловую комнату.
— Вот тут я спала, а здесь мама, — стала объяснять девчушка, указывая на кровати под баракановыми покрывалами, стоявшие боковина к боковине вдоль стены. — А теперь мы вместе ляжем.
— Я до завтра, Галочка. Мне бы переночевать…
Галинка призадумалась.
— А куда ты пойдёшь? Живи с нами.
— Тесновато у вас. Может, в зал сумку занести?
— Не-ет. Туда нельзя! Там немцы живут.
— Немцы?
— Они на службе. Ты не бойся, — успокоила девочка, обнимая Фаину за пояс и запрокидывая голову. — Дяденька Клаус меня шоколадкой угощал, а мама не разрешила взять. А другой квартирант ужасно ворчливый и дуется, как мышь на крупу, — с материнской интонацией заключила Галинка…
Вопреки всем опасениям, немецкие офицеры, узнав от хозяйки, что её родственница прогостит недолго, больше Фаиной не интересовались. К тому же, она всячески избегала с ними встреч. По утрам, когда офицеры завтракали и без пяти восемь выходили на улицу к ожидающему автомобилю, Фаина оставалась в постели. А возвращались постояльцы, по обыкновению, глубокой ночью. Накрыв им стол, хозяйка тут же уходила в спаленку и закрывала дверь на крючок.
Фаина долго не засыпала, слыша, как хлопают створки двери, вникая в то, что делалось в зале. Несмотря на позднее время, нередко завязывался спор. Рассудительную речь Клауса перебивал раздражённый голос сослуживца. Привыкнув к их произношению, Фаина улавливала смысл отдельных фраз. Немцы обсуждали положение на Кавказском фронте, упоминали Туапсе, Грозный, Моздок; ругали каких-то генералов и много говорили о Германии. Однажды Клаус с явным неодобрением высказался о фюрере. Голос его оппонента сорвался на крик. После этого, — наверно, поссорившись — офицеры не разговаривали. И две ночи, пока не помирились, за стеной играла мандолина, певуче выводила моцартовскую мелодию. Вскоре, к счастью, квартиранты надолго уехали.
Во дворе, в отдельном поместительном доме, жили дед и бабушка Николая. Каково же было удивление Фаины, когда как-то заприметила за углом стариковского дома парня, очень похожего на Андрея Татаркина, инструктора горкома комсомола. Он, без сомнения, также увидел её и скрылся за глухой стеной дома.
Другой раз, поднявшись ранним утром, Фаина стала очевидицей, как седобородый Лука Иванович провожал двух молчаливых мужчин, спрятавших глаза под козырьками фуражек. Неизвестные шмыгнули на улицу, подгадав к самому концу комендантского часа, когда уставшие патрули убирались восвояси.
В тот же вечер свёкор тёти Шуры пригласил Фаину к себе в дом, загадочно улыбнулся:
— Знакомая тебя спрашивает.
С первого взгляда узнать Лясову было мудрено. Вместо ракушки закрученных волос — короткая стрижка, молодящая чёлочка. Лицо простой, заурядной бабы, а не чело партработницы. Одежда затрёпанная, точно с пугала, а не строгий тёмный костюм с белой кофтой…
— Ну, здравствуй, Гулимовская, — подавая Фаине руку, приветливо сказала Дора Ипполитовна. — Не ожидала?
— Нет, конечно…
В комнатёнке, единственное окно которой выходило на задворок, было уже сумеречно. С тяжёлым вздохом, утомлённо опустившись на диван, Дора Ипполитовна забросала вопросами:
— Что известно о родителях? Как удалось избежать ареста?
— Я в Ворошиловске всего неделю. Ушла с беженской колонной, а жила в хуторе, в одной казачьей семье… Мама до оккупации работала в ессентукском госпитале, а папа… От него давно не было писем.
— Так-так… Я наводила о тебе справки… Как думаешь жить? Разумеется, злоупотреблять гостеприимством ты не намерена?
— Пожалуй, вернусь на хутор. Я до сих пор не сделала отметки в паспорте.
— И правильно поступила! С тобой, дочерью чекиста и членом горкома комсомола, церемониться в полиции не станут. Какая-то сволочь передала списки. Володю Кравченко помнишь, секретаря с шорного завода? А Голеву Аллочку? Её отец тоже служил в НКВД. Оба безвестно канули в гестапо. И таких примеров множество.
— Значит, мне нужно немедленно уезжать.
— Прятаться? Отсиживаться? — с нескрываемым возмущением воскликнула Дора Ипполитовна и откинулась на спинку дивана. — Судьба Родины висит на волоске. Твои родители в Красной Армии. А ты хочешь остаться безучастной? Это, милая моя, похоже на предательство!
— Я… я согласна с вами, — стушевалась Фаина. — Но каким образом могу быть полезной?
Лясова сделала внушительную паузу.
— Разумеется, я тут не в гостях… Готова ли поклясться, что сказанное останется в этой комнате?
— Клянусь. Во имя дела Ленина и Сталина не пожалею жизни! — с пафосом воскликнула Фаина.
— Ну, этого пока не требуется. Ты молода. У тебя многое впереди… Ты спрашивала: чем можешь помочь? Я и другие товарищи оставлены для подпольной работы. Такова воля партии. А это — железный закон. Не жалея сил, мы должны бороться с фашистскими извергами. Сообща приближать победу…
— Я хочу быть с вами!
— Вместе с нами нужно не «быть», а действовать! Это разные вещи. Подполье — предельный риск. Случайная ошибка, расхлябанность и — провал… Ты способна общаться по-немецки?
— В пределах школьного курса.
— Надеюсь, роман Чернышевского не забыла? Рахметов осваивал языки, штудируя книги со словарём. Это же предстоит тебе, — заключила Дора Ипполитовна тоном, не допускающим возражений, и добавила: — Хорошо бы ещё раздобыть скрипку.
— Она со мной.
— Вот как? Умница! Разучи, хотя бы на память, песенки Козина, Утёсова, Юрьевой. Ну, всё это мелкобуржуазное дрянцо.
— Для чего?
— После узнаешь.
На прощание, вручив Фаине томик Томаса Манна со штампом краевой библиотеки и немецко-русский словарь, Лясова ободрила:
— Духом не падай. Одну в беде не оставим. Занимайся. Офицеры не пристают? Ты девица смазливая… Смело вступай с ними в разговор, развивай навыки. И всё, что поймёшь, старайся запомнить. Встретимся, пожалуй, дня через три…
3
Запись в дневнике Клауса фон Хорста.
«Берлин. Гостиница при рейхсканцелярии. 29 сентября 1942 г.
По заданию генерала Йодля вчера я прилетел в столицу, отпраздновавшую двухлетие подписания пакта трёх держав, и с величайшим трудом добился аудиенции у шеф-адъютанта фюрера генерала Шмундта, который одновременно возглавил управление кадров сухопутных войск после отставки Гальдера. Управлению кадров передано также ведение дел на всех офицеров генштаба сухопутных войск (назначение на должности, присвоение очередных званий и т. д.). По мнению большинства наших офицеров, Гальдер отстранён в связи с тем, что пытался убедить фюрера отвести дивизии с Кавказа и Волги, сузить фронт. Не обошлось, вероятно, и без интриги Кейтеля. Он не в самых хороших отношениях с моим шефом, генералом Йодлем. Слышал о его разногласиях с другими генералами. Новым начальником генштаба сухопутных войск назначен Цейтцлер. Будучи начальником штаба группы армий «Запад», он, как свидетельствуют некоторые офицеры, чаще всего пребывал в своём фешенебельном парижском отеле и не имеет достаточного боевого опыта. Гальдер находился на должности ровно четыре года. С его именем связаны многие победы вермахта. Потеря, на мой взгляд, весьма существенная. Впрочем, только фюрер вправе давать оценку тому или иному человеку…
Предметом моего разговора с Шмундтом была озабоченность штаба оперативного руководства, её начальника, тем, что с каждой неделей возрастает разница между количеством убывающих сил и пополнением в группах «А» (Кавказ) и «Б» (Сталинград). Только за август мы потеряли там 132800 человек, а пополнились войсками в численности около 37000 солдат и офицеров. Директива фюрера от 12.9.1942 г. предписывает создание 42 дивизий (фактически новой армии) для ведения войны на Востоке. Кроме того, находившиеся до сих пор на Западе семь танковых и моторизованных дивизий также будут направлены в Россию. Но это предполагается осуществить лишь в начале будущего года. Поэтому дополнение фюрера к директиве, предписывающее военно-воздушным силам в ближайшее время передать в действующую армию подразделения и части общей численностью 200 тысяч человек, генералом Йодлем и штабом было воспринято с одобрением. Ни у кого не осталось сомнения в том, что должным образом не были подготовлены материальные и людские ресурсы для пополнения войск и не было обеспечено поддержание их боевой мощи в ходе наступления на Кавказ и Сталинград. Из-за этого силы и средства более не находятся в оптимальном соотношении. Атакующий порыв наших войск ослаб. И если бы 100 тыс. человек, частью с эшелонами запасников, частично в виде пополнения пехотных батальонов, изымаемых из дивизий на Западе, были немедленно переброшены в группы армий «А» и «Б», стратегическая ситуация на Кавказе и на Волге сразу бы улучшилась!.. Но наша радость была кратковременна. Фюрер отменил своё дополнение к директиве. Сухопутным войскам не передаются подразделения ВВС. Вместо того начнётся формирование 20 авиаполевых дивизий. Для их создания, увы, потребуется несколько месяцев! В то время, когда каждый день может оказаться решающим…
Генерал Шмундт уклонился от обсуждения мероприятий, связанных с увеличением количества резервов для действующих в Южной России армий. Он повторил то, что уже известно из приказов фюрера. Неопределённость боеспособности и численности войск в предстоящие месяцы не позволяет нашему штабу вести полноценное планирование оперативных действий на Кавказе и у Сталинграда. Досадно, что в окружении фюрера имеются люди, которые думают только о собственных амбициях. Вероятно, рейхсмаршал Геринг отговорил фюрера от прежнего решения…
После двух месяцев работы в ставке на многое я стал смотреть другими глазами. Сегодня вечером мы долго спорили с братом. Он занимается разработкой политики рейха на оккупированных землях. Со слов Рихарда, секретный план «Ост», одобренный руководителями рейха, предусматривает долгосрочные преобразования на славянских территориях. Полное истребление русского народа отклонено. И по экономическим и, естественно, по политическим соображениям. Согласен я и с тем, что нужно произвести дробление территории, населяемой русскими, на отдельные районы с собственными органами управления, чтобы обеспечить в каждом из них обособленное национальное развитие. Например, Сталин искусственно размежевал, перекроил казачьи области. И эти бесстрашные воины-дикари присмирели! В качестве средства общения пригоден только немецкий язык. Что же касается ослабления русских в расовом отношении, то у нас с братом расхождения. Он считает, что население России должно состоять, в основном, из людей примитивного полуевропейского типа, так как эта масса глупцов и лентяев нуждается в жёстком руководстве. Если удастся избежать сближения с русским населением и предотвратить влияние арийской крови на русский народ через внебрачные связи, то германское господство в этих районах будет обеспечено. Однако, по моему мнению, смешение немецкой и русской крови вполне допустимо! В том случае, если русская особь отличается высокими умственными способностями. В конечном счёте, это будет на пользу Германии. Прогресс нации невозможен без усиления интеллектуального потенциала. Более того, следует выискивать среди русского населения самых одарённых, умных людей, молодёжь, и всячески использовать для интересов рейха. Рихард ратует за то, чтобы подрыв биологической силы русского народа осуществлять крайними мерами: стерилизацией, снижением медицинской помощи, применением противозачаточных средств, расширением сети абортариев, запрещением большого количества детей. Этой точки зрения, как он утверждает, придерживаются и Розенберг, Гиммлер, сам фюрер. Я же полагаю, что такая политика, направленная на доведение рождаемости русских до более низкого уровня, чем у немцев, бесперспективна. Сейчас немецкие солдаты и офицеры проливают кровь для того, чтобы в будущем их потомки построили государство, где царить будут счастье и достаток, где каждый займётся любимым делом и саморазвитием. Обеспечивать их и обязаны покорённые народы! Если следовать доводам Рихарда и этого плана «Ост», то в один прекрасный момент сгинет последний русский, поскольку рождаться их будет всё меньше и меньше. Нелепость! Достаточно просто ограничить число детей. К карательным мерам прибегать не следует…
У брата, к сожалению, как и у многих берлинцев, искажённое пропагандой представление о ходе боевых действий на Востоке. Они ждут победы на Волге со дня на день. Ещё более наивны их рассуждения, касающиеся Кавказа. Как будто для того, чтобы завоевать его, нужно всего-навсего перебраться через гору… Очень разочарован я своей поездкой. Все старания убедить Шмундта увеличить контингент войск в группах армий «А» и «Б» оказались безрезультатными.
Нервный срыв после сегодняшних аудиенций, разговора с Рихардом. Он стал грубоват и заносчив. От моих расспросов о здоровье матушки, о положении дел в имении постоянно уклонялся. Дозвониться домой, в Линдендорф, невозможно, поскольку англичане разбомбили линию телефонной связи. Полчаса назад, перед тем, как я стал записывать в дневнике, была воздушная тревога. Непривычно звучали здесь, в столице, нарастающие звуки сирен. Затем — пальба зенитных орудий, взрывы. К счастью, налёт был непродолжительным. В прошлую ночь уснул часа на три. Сегодня вряд ли смогу. Крайне неприятное состояние от ощущения собственной правоты и беспомощности! Я — офицер оперативного штаба, поэтому и думаю о предстоящих боях. При отсутствии резервов и дополнительных средств только воля Провидения может принести нам победу на Кавказе и под Сталинградом…
В последнее время с трудом переношу одиночество. От мысли, что мой милый мальчик Мартин может стать жертвой английской бомбардировки, леденеет кровь! Погибнуть я не боюсь, но страшусь того горя, которое причиню близким, особенно любимой матушке. Все мы во власти бога!
Мысленно обращаюсь в прошлое. Безмятежное детство в Линдендорфе. Романтические школьные годы, увлечение живописью и ваянием. Студенчество. Упоительное изучение истории архитектуры. Встреча с Луизой. Два года жительства в благодатной сельской тишине… А потом — вступление в партию, утверждающую национал-социализм, учёба в офицерской школе, фанатическая вера в фюрера и его идеи! Почему так случилось? Потому, что позор версальского мира тяготел над Германией. А коммунисты пытались ввергнуть страну в хаос. Потому, что мы, немецкие дворяне, нуждались в вожде, который бы снова объединил нас и заставил забыть прежние распри… Впрочем, многие надежды не сбылись. Как заметил Мефистофель, «я не всеведущ, я лишь искушён».
4
Первая, медовучая ночка вымотала Лидию без остатка. Точно стараясь разубедить жену в тревоге за его здоровье, Яков был ненасытен. Только лишь под утро забылись они в сладостной истоме. Лидия очнулась первой. И затаилась, слушая, как размеренно и сильно стучало сердце родненького, любимого. Расслабленное кольцо рук, обнимавших её, волновало упругостью и крепостью мускулов. Вдохнув запах волос и кожи на его груди, тихонько спросила:
— Спишь?
— Так, вполглаза…
— Яш, а я твоей одеждой дышала. Рубашку шерстяную прятала, чтоб мать не постирала. Возьму украдкой и нюхаю…
— А я тайком на твою фотокарточку смотрел. Хлопцы у нас — зубоскалы…
— Слава богу, дождалась. Сколько бы потребовалось, столько бы и ждала… Надежда, она как огонёчек, в душе. С ней можно всё снести.
— Я ненадолго, Лида. Отсиживаться не по мне…
— Как это? — Лидия встревоженно приподняла голову. — Разве ты не насовсем? Не пущу! — Она провела ладонью по темнеющим кровоподтёкам на рёбрах, потрогала твёрдый рубец под правой ключицей мужа. — Весь израненный, контуженный… Моя ж ты болечка! И опять на фронт?!
— Нужно ещё окрепнуть. На хромой ноге далеко не уйдёшь. Ты о партизанах ничего не слышала?
— Слышала. В Бунако-Соколовке старосту убили.
— Да? Молодцы! То же самое и отца ждёт…
— Чему ж ты радуешься? Опомнись!
— Фашистского предателя больше я отцом никогда не назову! Он не только себя, но и мать, и меня, и Федьку навек опозорил! Вражья у него закваска, кулацкая. Я подумал, что в лагере перевоспитали. Нет! При первой возможности к фашистам переметнулся!
— Зря ты так, Яша. Ненависть тебя ослепила. Старостой его всем хутором избрали. Пойми. Не самовольно пошёл. Старики выдвинули!
— Не защищай! Надо же, повели бычка на верёвочке… На передовой красноармейцы в полный рост на пули идут, а он гитлеровской сволочи не мог сказать «нет»?
— Может, растерялся… А если бы чужого назначили? Тот бы из нас верёвки вил. Возьми Шевякина или Звонарёва. Горсточку зерна, и ту не разрешают унести. Следят. Трудодней лишают. А отец наш — он другой. И увидит, не покажет.
— Пустое толкуем.
— Нет, ты несправедливо рассуждаешь. Я как уважала отца, так и уважаю. Сердцем он чистый. Ради людей взвалил на себя такую обузу… Тебя тоже ведь дезертиром считают. Сегодня вечером, когда я корову из стада гнала, Верка Наумцева так и спросила: «Говорят, твой Яшка домой сбежал?»
— Наполовину она права. Только я — не дезертир! И не собирался я сюда! — Яков отстранил жену, слез с кровати и, нашарив на столе кисет и обрывки бумаги, стал скручивать цигарку. Прикурив, нагишом сел на стул.
Предвестник зари — разгулялся ветер. Временами со двора доносился закипающий листовой переплеск. Непонятные, случайные звуки настораживали. Лидия не смогла побороть слёз. Прежде, одинокими ночами, в дурной истоме, хотелось исцеловать Якова до каждой клеточки. Вот исцеловала. А душа не унималась, не слушалась опустошённого ласками тела, забываясь в настоящем, — впереди ждали новые испытания…
— Яш, родненький, ты как будто не договариваешь, — решилась Лидия, подперев голову ладонью. — Как это не собирался?
— Что-то непонятное со мной приключилось, — скорым шёпотом ответил Яков. — Как ни ломаю голову — не соображу. Там, в горах, я несколько раз терял сознание. Может, с ума сошёл?
— Бог с тобой! Ты в здравом рассудке!
— Не шуми. Сегодня, какое уже число?
— Среда наступила. Девятое.
— Правильно. А вчера… Короче, я не знаю, как в хутор попал. Утром просыпаюсь и — глазам не верю! — вполголоса частил Яков. — Аж мороз по коже продрал. Лежу на ворохе соломы в Горбатой балке, напротив Ключевского. И в теле небывалая лёгкость, знаешь, как бывает, когда с кручи прыгаешь. Вечером был ещё на Кубани, от полицаев убегал. За полтыщи километров! А очнулся — здесь… Только ты никому не болтай! А то, действительно, примут за сумасшедшего.
— Я думала, что-то страшное. А такое бывает, — с нарочитым спокойствием подхватила Лидия. — Находит затмение, и не помнишь: что делал, где шёл. Ты, скорей всего, дни перепутал. Я и сама иной раз…
— Нет, тут иное. Неужели я несколько дней был без памяти? Никогда не боялся, а сейчас как-то не по себе… Слушай, может, громом меня оглушило? Как раз, помню, надо мной туча нависла. А неподалёку, допустим, сделал вынужденную посадку наш самолёт. Лётчик подобрал меня. Я сгоряча назвал ему хутор и ориентиры…
Это предположение даже Лидии показалось наивным. Стал бы военный пилот везти солдата на побывку вглубь вражеского тыла? И, стараясь унять волнение Якова, хотя и сама обеспокоилась, ласково сказала:
— Ты, Яшенька, об этом лучше не думай. Много мы знаем, да мало понимаем. Фаинка, что жила у нас, в домового не верит. А я сколько раз слыхала его шажищи… Главное — ты вернулся. Как наш сыночек обрадовался! — перевела Лидия разговор. — Заметил? Стал на тебя похож. Дед Тихон казачьему уставу его обучает. С коня не снимешь! Весь в тебя!
Яков замял окурок на блюдце и снова прилёг. Лидия обцеловала его лицо, прижалась и судорожно вздохнула:
— И за что нам горе такое? Война эта проклятая? Всё перевернула вверх дном. В других семьях жена с мужем — как кошка с собакой. А нам бы жить да детишек рожать… Ой, а немцы тебя не арестуют?
— Откуда мне знать.
— Кучерова Лешку, когда он вернулся, в полицию вызывали, в Пронскую. И отпустили… А за тебя отец заступится.
— И без него обойдусь!
— Не зарекайся, Яша. Других судить легко…
Яков вышел в посветлевший двор. По ветреному небу — сизая наволочь. С качающихся веток осокоря спархивали золотистые листы. Сухо шелестя, как обрезки фольги, ворохом сбивались у ворот. Пахло по-хуторскому волнующе и бестолково: поздними цветами, печным дымом, навозом, дёгтем, пшеничной соломой. На надворном столе лежал отполовиненный арбуз с воткнутым в алую мякоть ножом. Яков отхватил скибку и с жадностью съел её, сплёвывая на спорыш крупные семечки. Вспомнилось детство. Промелькнуло светлым видением. Всё вокруг было знакомым и прежним, и единственно родным на Земле. За этот кусочек огороженной степи, за живущих на нём близких людей он жизнью рисковал на фронте! От этой мысли снова ворохнулась в душе обида на отца. Но первоначальной злобы почему-то уже не испытывал. Путано, не сразу раздумья привели к выводу, что и отец, выходит, по-своему старался уберечь родной двор и помочь хуторянам. Выжить сообща в годину оккупации, — не ради этого ли решился на отчаянный поступок? Решился, наверняка зная, что обратной дороги нет… Невзначай Якову подумалось, что казаки, в отличие от прочих частей, потому так яростно сражались с немцами, что ощущали соседство своих подворий, притяжение милых сердец. Ясное представление о разграбленном хуторе или станице наполняло сердца ненавистью. Не витиеватые речи политруков, а месть за родных толкала в бой. Но этому комиссары находили собственное объяснение. И получалось, что станичники бились не ради спасения рода своего, а за то, чтобы отстоять социалистический строй. «Нет, всё же дело не в идеях, — твёрдо осознал Яков, — а в том, что связывает каждого с землёй. Мне всё равно, какие идеи у немцев. Они пришли, чтобы захватить нашу землю, заневолить народ. И я буду убивать их до тех пор, пока здесь не останется ни одного гада!»
На забазье заржала отцова лошадь. Яков подошёл к ней. В яслях — как подмели. Оглядел неказистую трудягу: короткие бабки, вислый живот, покривлённая шея. От колодца принёс ведро воды и наблюдал за лошадью, пока она пила, подрагивая опенёнными углами рта. Вспомнился Цыганок! И долго не мог отрешиться от думок о товарищах-эскадронцах…
5
Только во второй половине сентября окончательно решился вопрос о поездке представителя «Казачьего национально-освободительного движения» в родные места. Павел Шаганов вновь был вызван в Берлин, в кавказский сектор Восточного рейхсминистерства. И спустя неделю, получив также поручение встретиться в Кракове с руководством землячества, отправился в дальнюю дорогу.
Остановка в старой польской столице заняла день. И, купив билет на экспресс «Берлин — Киев», казачий есаул в мундире лейтенанта вермахта занял место в купе спального вагона. Его соседом оказался немецкий инженер-металлург, направляющийся в Кривой Рог. Лысый, толстенький и болтливый, он быстро надоел своей трескотнёй, россказнями о победах над красавицами-украинками. Сославшись на усталость, Павел забрался в постель. Первоклассный вагон, отделанный бархатом и палисандром, был радиофицирован. Из динамика бесконечно гремели бравурные марши. Наконец, диктор объявил, что сейчас будет транслироваться собрание из берлинского Спортпаласа, посвящённое началу «кампании зимней помощи». И вслед за торопливыми словами послышался ликующий рёв толпы и овации.
— Герр лейтенант! Сейчас будет говорить фюрер! — воскликнул толстяк, дожёвывая кусок ветчины, пряный запах которой прочно устоялся в купе.
— Да, я слушаю.
— Не желаете польской водки? За здоровье фюрера…
— К сожалению, на диете. Катар желудка.
— Вы не пробовали лечиться прополисом? Великолепное средство! Настаивается на спирте. И принимается по тридцать капель трижды в день. Мой коллега по концерну таким способом излечился буквально за месяц. Настоятельно советую!
— Благодарю. Как-нибудь после войны…
Гитлер, приветствовав фельдмаршала Роммеля, «победителя Африки», продолжал, временами заглушаемый аплодисментами, свою тщательно продуманную речь.
— Мои германские соотечественники и соотечественницы! Уже прошёл год, когда я в последний раз говорил с вами. Время моё, к сожалению, более ограничено, чем время моих врагов. Кто может неделями путешествовать по свету в широкополой шляпе и в белых шёлковых рубашках или в других костюмах, тот, конечно, будет иметь много времени заниматься речами. Я же должен заниматься делами. То, что сказано сегодня, будет подтверждено делами наших солдат!
Мы твёрдо уверены, что враг будет окончательно разбит. Мы не можем, понятно, сравнивать свои «скромные» успехи с успехами врага. То, что мы продвинулись на тысячи километров, для него это ничто. Если мы, например, продвинулись к Дону, достигли Волги, окружили Сталинград и, безусловно, возьмём его, — это тоже «ничто». Если мы продвинулись на Кавказ, заняли Украину, овладели донецким углём — это всё «ничто». Если мы получили 60 процентов советского железа — это тоже «ничто». Если мы присоединили величайшую в мире зерновую область к Германии и Европе — тоже «ничто»! — Гитлер сорвался на крик. — Если мы овладеем источниками нефти, это тоже будет «ничто»! А вот если канадские войска с маленьким, в виде приложения, английским хвостиком, появляются в Дьеппе и там едва удерживаются, чтобы, в конце концов, быть уничтоженными, то это якобы ободряющий, достойный удивления признак безграничной и победоносной силы английского империализма! Что в сравнении с этим авиация, наши бронетанковые и инженерные войска, железнодорожно-строительные части и так далее…
Выждав, когда во дворце унялись оживление и аплодисменты, Гитлер резко сменил ироничную интонацию на грозную:
— Англичане могут ответить на нашу подлинную деятельность только векселями на будущее. Они твердят нам, что второй фронт будет, а потому, мол, послушайтесь нас, поворачивайте назад! Но мы не послушались и не повернули вспять, а спокойно пошли вперёд!
Не меньше минуты радиодинамик издавал предельно возможный шум. Сквозь затихающие хлопки стремительно пробился голос фюрера:
— Если бы я имел дело с противником, одарённым определёнными военными способностями, я бы в случае открытия второго фронта учёл, где должно его атаковать. А когда имеешь перед собой военных дилетантов, то не знаешь, где они нападут...
Самое тяжёлое испытание германский народ преодолел прошлой зимой. Что мы победили эту зиму, что германские войска весной вновь перешли в наступление, это, думаю, есть доказательство того, что Провидение довольно нашим великим народом.
Наступление протекает не так, как рассчитывали наши противники. В текущем году мы намечаем огромную программу. При всех обстоятельствах удержать всё, что должно быть удержано. Без устали наступать там, где наступление необходимо, — при всех условиях, при всех обстоятельствах.
Наша цель ясна: уничтожение международного капитализма, плутократии и большевизма. Это самая большая опасность, которая когда-либо тяготела над немецким народом и с которой мы уже боремся свыше года. В этой борьбе мы ставим себе определённые задачи: обеспечение нашего господства на Чёрном море путём окончательной очистки Крымского полуострова. Битвы за Керчь и Севастополь и служили этому. Затем возникла задача прорыва к Дону. Противник также подготовил операцию, имея в виду прорвать наши позиции и нанести поражение Южно-Германскому фронту. Эта операция закончилась уничтожением более чем семи с половиной советских дивизий. Вслед за тем последовало ваше наступление. Мы ставили целью: отнять у врага последние оставшиеся у него хлебные районы, остаток угля, который можно коксовать, подвинуться к источникам нефти и взять их или по крайней мере отрезать.
Наступление должно было продолжаться, чтобы захватить важнейшие пути сообщения, а именно Волгу, территорию между изгибом Дона и Волги и Сталинград. Нам важен этот город не оттого, что он носит имя Сталина, — это нам совершенно безразлично, — а лишь потому, что это главнейший стратегический пункт...
Грохот встречного поезда заглушил гитлеровскую речь. Но Павел всё же расслышал, как звякнула бутылка о край дорожной серебряной рюмки. С внезапным раздражением подумал о расторопности и сугубо немецкой практичности своего попутчика. Минутки не теряет даром!
— Я должен вам сообщить, что мы проводим организацию отвоёванных у большевиков областей. Для нас не столь важно, что пройдены тысячи километров: нам нужно не только обеспечить продовольствием наш народ, но и всю Европу сырьём. А для этого надо в первую очередь привести в порядок пути сообщения завоёванных районов.
Родина должна быть в высшей степени благодарна своему солдату. То же самое относится и к солдатам наших союзников. То, чего партия стремилась достичь в мирное время — образования общности народа, — теперь совершено! — Гитлер всё сильнее напрягал голос. — Все немецкие народности принимают в этом деле непосредственное участие. Образование великого германского государства было бы без такого сотрудничества лишь формальным государственным актом. Теперь же оно является историческим документом, подписанным кровью всех участников, и этот документ никогда не потеряет своего значения!..
Овации. Скандирования: «Гитлер», «Великая Германия». Павел Тихонович посчитал, что фюрер наконец покинул трибуну. Но раздались заключительные фразы.
— Таким образом, немецкий народ доказывает всему миру, что он никогда не капитулирует. Всё необходимое для того, чтобы разбить врага, будет сделано! Победить Германию невозможно! Германия и союзники выйдут из этой войны с блестящими победами!
...Глубокой ночью по вагонному стеклу стали постёгивать дождевые струи. Когда экспресс замирал на станциях, отчётливо доносились порывы ветра, обрывки немецких и польских слов. От мысли, что скоро российская граница, Павел растревожился и долго не мог уснуть. То ли от ощущения осенней природы, то ли от дорожного неуюта сжало сердце одиночество. Ещё там, в Берлине, он твёрдо решил, что завернёт в родную станицу во что бы то ни стало. Даже если не окажется в живых родственников, побывает в отчем курене. Что-нибудь от прошлого должно же остаться!.. Больше двадцати лет живя на чужбине, помышлял казачий есаул о возвращении на родину. Но, вероятно, слишком длительной была тягостная тоска, потому что сейчас, когда мечта становилась реальностью, ни душевного подъёма, ни особой радости он не изведал. Ехал к своим станичникам в форме немецкого офицера. Что-то навек отторгло, отчужило от родного подворья, легло глубокой бороздой...
Уже неподалёку от Киева мимо экспресса проволокся состав с открытыми платформами. За невысокими бортиками дыбились кучи чернозёма. С неприятным чувством растерянности Павел посмотрел сквозь мутноватое стекло, невольно вспомнив слова фюрера о том, что «нужно не только обеспечить продовольствием наш народ, но и всю Европу сырьём». Затем, несмотря на возражение соседа по купе, нахмурившись, закурил сигарету. Всё крепче разбирала злость: «Что же это? Даже землю увозят?! Выходит, расправляетесь, господа, не только с большевиками, но и с полями хлебными... Земля не бывает большевистской или нацистской. Она или родная, или — чужая. Сволочи! Что же тогда, собственно, уцелело на родине? Одни могилы казачьи...»
6
— Fraulein, darf ich Sie von Arbeit abhalten.
— Ja, bitte. Was gibt es?[11] — Скрипачка, одетая в длинное чёрное платье с разрезом, улыбнувшись, подошла к краю невысокой эстрады. Товарищи красивого офицера, ужинавшие за ближайшим столиком, не скрывали поощряющих взглядов.
— Darf ich Sie um Walzer bitten!
— In Moment, herr Offizier, ich leider kann nichts[12].
Девушка проговорила это извиняющимся тоном.
— Da magen Sie recht haben. Aber ich so will! Bitte...[13]
Настойчивость немца, очевидно, смутила музыкантшу. Она обернулась к пианисту, молодящемуся брюнету с одутловатым лицом пьяницы, что-то спросила. Тот, продолжая бегать пальцами по клавишам, угодливо заулыбался и кивнул. Девушка положила скрипку на свой круглый стульчик, спустилась в прокуренный зал.
— Wie ist Ihr Name?
Olga.
— О, wunderbar! Darf ich mich bekann machen: Otto[14].
Партнёр отрекомендовался приятным низким голосом и умело закружил партнёршу, несмотря на то, что был грузноват. От его прилизанных светлых волос пахло бриолином.
— Du bist Russin?
— Nein. Ich bin Polin.
— Ich Irene mich mit dir kennen zu lemen. Verzeihung, ich komme aus dem Takt.
— Das macht nichts[15].
Когда музыка стихла, Отто, не выпуская руки своей симпатичной, стройной избранницы, указал на свободное место за столиком:
— Du werdest es mir nicht iibelnehmen, wenn ich vorlege ein Weinglas mit uns trinken?
— Aber ich arbeite!..[16]
Украдкой поправив чёрные выкрашенные волосы, собранные на шее заколкой, девушка подошла вслед за офицером. Его сослуживцы поднялись и представились: Эрнст и Петер. Оба были невзрачные, узкоплечие, изрядно захмелевшие. И пялились на хорошенькую музыкантшу откровенно завистливыми глазами. Взяв её руку, мокрогубый Петер поцеловал запястье и невнятно сказал:
— Wir horen mit grossem Vergniigen, wie Sie Violine spielen[17].
Отто, наливая вино в рюмку, стоящую перед чистым прибором, перебил:
— Aber ich will einen Toast auf Olga ausbringen![18]
Офицеры дружно чокнулись с девушкой, разом опрокинули рюмки со шнапсом. Она же, морщась, отдельными глотками выпила крепкий вермут и быстрым движением приткнула рюмку на край столика, с усилием улыбнулась.
— Hat es dir geschmekt?
— Ausgezeichnet! Aber ich muss arbeiten. Danke schon.
— Wir warten![19]
Девушка поднялась на эстраду и взяла скрипку. Пианист разболтанной походкой лабуха[20] вплотную приблизился к ней и предупредил:
— Кончай шустрить. Шпилим, пока масть идёт...
Затем обернулся к худосочному гитаристу и толстяку барабанщику:
— В ля миноре — «Глазки».
Оркестрик дружно заиграл танго. Скучавший на краю сцены певец снялся со стульчика. Бывший актёр музкомедии, напудренный, нарумяненный, в клетчатых брючках, обтягивающих вертлявый зад, вступил томным тенором:
Как незабудки, в тени рэсниц блестят твои гла-аза.
И не забуду я их никогда!
И днём и ночью глаза твои я вижу прэ-эд собой.
И я тэпэрь уже всэцело их и твой!
На танцевальной площадке стало тесно. Когда же прозвучал заключительный аккорд, скрипачка, глянув в зал, вдруг побледнела. Ответила кивком на приветственный жест барышни, уводимой к дальнему столику офицером в гестаповском мундире. По требованию развеселившейся публики грянули «Катюшу». Скрипачка почему-то сбивалась, хотя мелодия была проста.
Воспользовавшись перерывом, когда партнёры курили в «скулежке» — смежной со сценой комнатке, скрипачка поспешно прошла в туалет. Под струёй крана намочила ладони и, охладив их, приложила к вискам. От вина с непривычки кружилась голова. Стукнула дверь. Та самая барышня, с высокомерно-насмешливым взором, в лёгком шифоновом платье, всхохотнула:
— Приветик, подруженька!
— Здравствуй, Дуся.
— Тебя сразу и не признаешь! Зря выкрасилась. Выглядишь старше. А вообще, Фаинка, ты — стервоза! Уж кого-кого, а тебя здесь встретить не ожидала. Куда честь комсомольскую дела? Ну ладно, ладно... Красиво жить всем хочется. Сняла себе хахаля? Я видела. Красавчик... А немцы знают, чья ты дочка? Может, провести с ними политбеседу?
— Не ёрничай. Имей совесть!
— Не учи! Теперь я буду учить! — неожиданно обозлилась бывшая одноклассница. — Была ты всегда первой, наставляли с тебя брать пример, а сейчас ты кто? Такая же шкура, как и все мы, безыдейные... Вот что, тебе какой оклад положили? — жёстко уточнила барышня, подтягивая свои тонкие чулочки.
— Сорок рублей.
— Завтра принесёшь мне тридцать рубчиков. Я не работаю, а бельё на барахолке дорогое.
— Я играю только вторую неделю. У меня нет такой суммы!
— Витольдик из гестапо. Вот я вас и познакомлю.
— Дуська, это же... Это подло!
— Заткнись! Праведница...
— Погоди! Я постараюсь достать, — остановила Фаина коммунарскую дочку, шагнувшую к двери. И повторила: — Постараюсь.
— Ладно уж, подожду... Ну-ка, покажи колечко, — оживилась Евдокия.
— Это бабушкин подарок.
— Снимай! Принесёшь денежки — верну. И не выпендривайся, Файка. Мне терять нечего!
С мокрого пальца Фаины легко соскользнуло в подставленную ладонь витое старинное кольцо...
В ресторанном зале стало туманно от сигаретного дыма. Пьяные немцы горланили песни. Эстрада пустовала. И в тот момент, когда Фаина поравнялась со столиком Отто, уже покинутого приятелями, музыканты вновь заняли сцену. Отто поманил Фаину рукой, нетерпеливо спросил:
— Trinkst du noch ein Gias Wein?
— Danke, ich bin satt.
— Ich glaube, wir miissen gehen. Ich dir nach Hause bringe. Es ist halb elf durch. Schlus fur heute![21]
Фаина отрицательно качнула головой и возразила:
— Aber ich muss halb Uhr arbeiten.
— Das lasst sich einrichten. Herr Pianist! Kornm her![22]
Пианист с лакейским полупоклоном остановился на краю сцены. Отто достал из бумажника несколько крупных купюр и бросил к его ногам. Поднимая воздаяние, руководитель оркестрика зыркнул на Фаину и осклабился:
— Отдыхай! Сами дотянем...
Не чуя под собой ног, она прошла в «скулёжку». Уложила скрипку и смычок в футляр. Медленно оделась. То, что требовала от неё Лясова — познакомиться и сблизиться с кем-нибудь из офицеров, — сбывалось.
У входной двери, охраняемой нарядом эсэсовцев, Отто поравнялся с ней и приобнял за плечи:
— In welcher Strasse wonst du, Olga?
— Nebenan.
— Sehr schon![23]
После ресторанной духоты и яркого освещения ночь показалась Фаине особенно неприютной. Встречный ветер, пока переходили улицу, разбрасывал полы макинтоша, пронизывал насквозь. Время от времени она отстраняла настойчивую руку немца, скользящую по груди, уворачивалась от поцелуев.
Двухэтажный дом, куда вселилась Фаина по чужому паспорту, был тёмен. Гулко отозвались шаги в подъезде, на лестнице, крытой литыми чугунными плитами. На площадке второго этажа, вырвавшись из объятий, Фаина подошла к двери и холодно поблагодарила:
— Da ich bin schon zu Hause. Danke.
— Ich will mit dir sein!
— Nein. Hier ist meine Mutter. Ich ffihle mich krank. Die Augen fallen mir zu.
— Lass dir was anderes einfallen.
— Genauso istes...[24]
Очевидно, в голосе Фаины немец уловил неуверенность и довольно резко приказал:
— Mache Tur auf![25]
Простое знакомство принимало непредвиденный оборот. Фаина медлила, суматошно ища выход. Может, сказать, что забыла ключ в ресторане? Нет. Уже сболтнула, что дома мать. Рано или поздно такое должно было случиться...
Томимый вожделением, ухажёр прильнул к ней. И, догадавшись, скользнул ладонью в карман макинтоша, выхватил связку ключей. Присвечивая зажигалкой, отомкнул дверь. Страх сковал Фаину. Как обречённая, она вошла в квартиру. Наглец захлопнул дверь. И, вновь щёлкнув зажигалкой, осмотрел пустую комнату. Потом снял с керосиновой лампы, стоящей на столе, стекло и поджёг фитиль. Стал расстёгивать плащ. Фаина положила футляр на тумбочку и бросилась к выходу. Пьяный настиг её в коридоре, потащил назад. Грубо упрекнул:
— Was ist das? Nimm dich doch zusammen![26]
И Фаина с ужасом осознала, что дальнейшего не избежать!
И, напрочь забыв немецкие слова, отчаянно заговорила:
— Я не хочу! Нет! Отпусти меня... Мне противно!
Немец швырнул плащ на стул, дрожа от нетерпения. Улучив момент, когда он размыкал пояс, Фаина снова кинулась к двери. На этот раз гость не церемонился и больно ударил по лицу. Истерично визжа, сопротивлялась до тех пор, пока тот не навалился своим грузным туловищем, намертво припечатав к дивану...
Дважды прозвенел у двери колокольчик. Пауза... Фаина догадалась, что это — Лясова. Но после ночного кошмара видеться ни с кем не хотелось. Отчаяние и телесная боль не покидали её... Опять звонки. Ёжась, Фаина встала с постели и надела халат...
На вопрос хозяйки, как условились, Дора Ипполитовна отозвалась из-за двери:
— Я из ателье. Вы просили вшить молнию.
Уверенной походкой партработница вошла в комнату, сняла очки. И устало опустилась на стул. Её мужское, с крупными чертами лицо было угрюмым.
— Долго спишь...
— Я вообще не сомкнула глаз! — горловым голосом выкрикнула Фаина, садясь на диван.
— Что случилось? Почему хмурая? Откуда кровоподтёк?
— Для ресторанной девки это естественно! Били меня! — нервно всхохотнула Фаина.
— Вот как? Успокойся и рассказывай.
— О чём? О том, как фашист издевался надо мной? — уже сквозь слёзы воскликнула девушка. — Больше я не появлюсь в притоне! Слышите?! Я не в состоянии... Я не могу быть шлюхой! Это вы, вы заставили!
Дора Ипполитовна, приподняв бровь, слушала с невозмутимым видом. В длинных пальцах шуршала разминаемая папироса. Но последние слова вывели её из терпения.
— Прекрати истерику! Говори толком.
— Эта немецкая мразь... Сволочь! Мерзость! Он... насиловал меня... — потерянно бормотала Фаина, уронив голову. — Он — садист!
— Сочувствую... Искренне сочувствую! Нужно показаться врачу. А теперь возьми себя в руки.
— Вот-вот, и он точно так же говорил, — съязвила, усмехнувшись, Фаина. — У вас даже слова одинаковые...
— Что-о? Ты сравнила меня с этим фашистом? Ты в своём уме?! Прекрати хлюпать!
— Вы говорили, чтобы поощряла ухаживания. Говорили?
— Не передёргивай! Тебе дано задание собирать у офицеров полезную информацию. А как себя с ними вести — для этого голова на плечах. Зачем ты тащила его к себе?
— Я не могла от него отвязаться!
— Чушь! Можно было воспользоваться помощью барабанщика. Ты же знаешь, что он с нами.
— Сейчас легко рассуждать! А я не ожидала... Сначала боров вёл себя прилично... Ох, Дора Ипполитовна, мне жить после этого не хочется!
Лясова пересела на диван, погладила Фаину по растрёпанным волосам.
— Свои слёзы, дорогая, надо копить в сердце. От этого ненависть к врагам только яростней. Ты избрала путь борьбы. Служение народу и партии не может быть безнравственным! Битва с заклятым врагом всегда жертвенна. А как же иначе? Ты ведь комсомолка!
Фаина перевела дыхание, подняла опухшие от слёз, горестные глаза:
— Этого гада зовут Отто Флегель. Он майор и служит при штабе. Экспертом по картам, что ли... Сегодня уехал на совещание в Микоян-Шахар. Хвалился, что его берёт с собой генерал Грай... Грайффенберг.
— Это начальник штаба группы армий «А». Так. Дальше.
— Вот, собственно, и всё. Да, ещё запомнила разговор в ресторане. Его приятель Эрнст здесь в командировке. Он из отдельной технической бригады по добыче нефти. Уверял, что в ней не меньше трёх батальонов.
— Для первого раза неплохо. У тебя, несомненно, отцовские задатки, — похвалила Дора Ипполитовна, поджигая папиросу зажигалкой, которую немец забыл на столе.
— Больше я в ресторане не покажусь! — непреклонно повторила Фаина. — Вчера я встретила там Дуську Тарханову, соседку. Она угрожала, что донесёт немцам, кто мой отец. И, наверно, про мать... И потребовала за молчание тридцать рублей! А в залог забрала кольцо...
— Холуйка немецкая! Это... существенно меняет ситуацию. Впрочем, есть и другая причина. Многие беженцы, среди которых такие же предатели, возвращаются в город. Тебя могут опознать. Из партизанского штаба поступил запрос. Требуются связные. Не побоишься?
7
Как добрый казачий курень подолгу хранит печной дух, так и степь желанно и прочно всю первую половину октября, удерживала бархатную теплынь бабьего лета.
А семью Шагановых тронул зазимок. Яков рассорился с отцом окончательно и непримиримо. С раннего утра вместе с дедом уходил к церкви, которую любовно возрождала стариковская артель. А вечерами, когда Степан Тихонович возвращался с поля, где поднимали зябь, напахивал на плечи пиджак и уходил к приятелю, Наумцеву Ивану. Чтобы унять недовольство хуторян, вызванное тем, что Яков устранился от работы в степи и наравне со старичками тешет брёвна, Лидия и Полина Васильевна днями пропадали на взмёте пашни.
Погожие деньки торопили. Степан Тихонович, ссылаясь на приказ бургомистра, занарядил на зяблевую вспашку все имевшиеся в наличии тягловые силы. В том числе хуторских коров. Это распоряжение хозяева восприняли неодобрительно. Иные отказались подчиниться. Но не тут-то было! Явил Степан Тихонович истованную атаманскую волю. Для острастки оштрафовал их. Пригрозил, что вызовет из Пронской особый отряд. Боясь конфискации, своевольцы скорёхонько погнали бурёнок на кузню, где подгоняли облегчённые ярма. Пахали упрягой: впереди — лошади, за ними — бурёнки. Через каждые две ходки — в один конец поля и обратно — коров меняли. Несмотря на перепавшие дожди, тяжёлые букари[27] быстро выматывли животных. Борозды под руками женщин-плугатарей ложились неровно. И хотя за чапиги брались они напеременку, к концу дня уставали так, что еле ноги волочили.
А тем временем прихожане во главе с ктитором Скидановым довершали ремонт церкви. День-деньской не смолкали пилы и топоры. Уже были подновлены стены, установлена перегородка для иконостаса, поправлена кровля и кусками жести залатаны все купола. По первому зову богомольные старухи собрались на побелку. Пацаны, снедаемые любопытством, крутились поблизости. Церковный староста дал им поручение носить воду. А смельчаков допустил на верхи красить суриком купола.
За три дня до Покрова над майданом величественно вознеслась белая свеча храма, далеко видная в степи. Большим пламенем сверкал под солнцем оранжевый главный купол, ниже — четырьмя огоньками — его окружающие. Дело стало за подъёмом и укреплением крестов, скованных в кузне.
Вечером, за ужином, Тихон Маркяныч напомнил об этом сыну и потребовал, чтобы он как атаман обязательно присутствовал. То ли тон, не допускавший ослушания, то ли колгота последних дней вывели Степана Тихоновича из душевного равновесия.
— Не смогу! — отказался он наотрез. — И вообще... Вы, батя, с дедами мне подножку ставите! Надо пахать, пока не задождило. Бросим озимку в землю — гора с плеч. А вам загорелось! Предлагал: открывайте в сельсовете дом молитвенный. Так нет же! Поперёк встали!
—Диковинное ты, Стёпка, гутаришь. Как заядлый безбожник! — вспылил отец. — Обладим церквушечку, миром помолимся — Богородица милость пошлёт... И ты не суперечь! А то как выбрали, так и скинем! Гляди, авальдер[28] какой...
— Я за власть не держусь. Только, пока я командую, будет по-моему!
— Цыц! Мы тобе живо зануздаем, ретивого такого!
Тихон Маркяныч, обуреваемый гневом, бросил ложку и поднялся из-за стола. На ходу, шаря в кармане, зацепил головой висевшую под потолком низку горького перца. Она сдернулась с гвоздя и на редкость точно упала на оттопыренное ухо.
— Дуры чёртовы! Поразвесили тута! — взревел старик и, отбрасывая злополучную низку, наотмашь опрокинул стоящий на краю стола квасной кувшин. В довершение всего, выходя, наступил на хвост разлёгшейся у двери кошки, которая издала истошное мяуканье, и вслед за ней чёртом метнулся во двор.
Не успел Степан Тихонович лечь в постель, как явился Шурка Батунов, вернувшийся из Пронской, и передал, что его вызывает волостной бургомистр завтра на совещание. «Будет стружку снимать за то, что не везём зерно на элеватор, — встревожился староста. — Эх, затянули с пахотой! Только бы успеть отсеяться...»
Заседлав по совету конюха, деда Дроздика, молодого солового жеребца (уж больно неказиста была его рабочая лошадь), Степан Тихонович ранком поскакал в Пронскую. Малообъезженный конь перебивал на галоп. В утренней степи было прохладно и тихо. Бурьяны вдоль дороги курчавились под инеем, суля ясный день. Потревоженные стуком копыт, изредка вспархивали перепела. Заяц-русак, в дымчато-серой зимней шубке, выпулил на дорогу нежданно-негаданно. Присел, глупыш, на задние лапы в нескольких метрах и уши наставил! С забившимся сердцем Степан Тихонович мигом перебросил через голову ремень винтовки, передёрнул затвор и... боком полетел с пол охнувшего жеребца! И фуфайка не помогла — ушибся о накатанную твердь крепко. Охая и чертыхаясь, поднялся. Ни зайца, ни скакуна! Тот крупной рысью отмахивал назад к хутору. Кричи не кричи...
В волостное управление прихромал Степан Тихонович обыденкой. По безлюдью возле многочисленных подвод и лошадей понял, что совещание уже началось. Караульный, немолодой станичник с пышными усами и тяжёлым подбородком, прищурившись, сострил:
— Ты, землячок, одёжину с пугала снял?
— Как это с пугала? — обиделся атаман.
— А так как оно есть! Весь бок в пылюке, и вата из-под мышки вылезла. Офицерья поприехали, а ты жалче оборванца. А ну, скидай рвань этакую!
Степан Тихонович поневоле подчинился. Вывернул фуфайку подкладкой наружу и оставил её вместе с винтовкой под присмотром сидельца, а сам юркнул в кабинет Мелентьева.
— ...По пшенице в этом году советская госпоставка была 2700 центнеров, натуроплата — 2900, фонд РККА — 775 и семенной фонд — 500. Всего — 6875 центнеров. Колхоз же, при самом лучшем урожае, мог собрать пять тысяч центнеров! — выступал староста из Аграфеновки Букуров, худощавый, интеллигентного вида пожилой человек. — Кроме того, колхоз должен был сдать наличными: военного займа — 15 000 рублей, подоходного налога — 25 000, обязательного страхования — 18 500, за услуги и работу МТС — 35 000...
— Ну и память! — восхищённо шепнул Григорий Белецкий, оказавшийся рядом со Степаном Тихоновичем.
— А к чему это он?
Дарьевский атаман ближе придвинул стул и пояснил:
— Доказывает, что задания невыполнимы. Супротив Мелентьева прёт...
Букуров говорил как по писаному:
— Таким образом, советские чиновники выжимали из хозяйства всё, что только возможно. Отсюда обеднение и нищета. Ведь каждый колхозник был обязан сдать: сельхозналога — 70 рублей, культсбора — 40, налога самообложения — тоже 40, военного налога — 700, займа — 100, лотереи вещевой — 100 и так далее. Прибавьте к этому ещё натурналог мясом, молоком, яйцами, мёдом. Более... да что там! Подавляющее число колхозников были должниками государства. Прошу извинить за обилие цифр. Но они как раз свидетельствуют, какую грабительскую политику проводили коммунисты. Казалось бы, нужно усвоить уроки лихоимцев. И новой германской власти давать нам реальные планы. С учётом военного времени, отсутствия рабочих рук, тягла и разрухи. А вопреки этому...
— А вопреки этому довольно демагогии! — оборвал Мелентьев.
Букуров глянул вдоль длинного стола, за которым сидели старосты, вероятно, ища сторонников. Но их лица были хмуры и безучастны. Поддержать оратора никто не решился.
— Герр Штайгер, к сожалению, не смог присутствовать. Но он крайне недоволен поставкой продуктов волостью. Создаётся впечатление, что у нас не богатый край, а пустыня! — Мелентьев не сдержал крика. — Вся вина за это ляжет на вас, господа старосты! Не сомневайтесь, бездельники и саботажники понесут суровое наказание! Кавказский фронт, по всей видимости, просуществует до весны. Мы обязаны всецело взять на довольствие германскую армию. Поэтому по согласованию с фельдкомендантом, намечены неотложные меры. Первое. В недельный срок завершить вывоз всего зерна на элеватор. Там, где ещё не окончен обмолот снопов, следует прекратить другие работы, чтобы его ускорить. В помощь вам будут приданы продовольственные звенья. Второе. Также за неделю произвести ревизию и выбраковку всего поголовья скота. Ваши сводки будут перепроверены... Третье. Натурналог на каждый двор остаётся таким же, как и при Советах. А затем, с введением нового порядка землепользования, он увеличится соразмерно расширению личных хозяйств. Никаких церемоний с лентяями! Каждый казак или крестьянин должен трудиться в поте лица. Пусть не забывают, что при разделе земли в будущем лучшие работники получат лучшие участки.
В большом кабинете, где прежде хозяйничал секретарь райкома партии, пахло по-казенному: старой мебелью, залежалыми бумагами, сыростью турлучных стен. Адольф Гитлер, изображённый в полный рост, взирал с портрета на старост, удручённых новостями. Степан Тихонович видел их лица в профиль. Зелёный отсвет от сукна на столе придавал лицам неприятный, мертвенно-бледный оттенок. И когда поднялся начальник полиции Мисютин, рослый сорокалетний красавец, и плавным движением оперся кончиками пальцев о стол, Степан Тихонович невольно вздрогнул: «Ладони позеленели! Как у покойника...» Так же плавно повернув голову в дальний конец стола, не напрягая голоса, обер-полицейский укоризненно проговорил:
— По достоверным данным, в волости проживают около ста активистов. Списки, представленные вами в отдел, преуменьшены. Ничем иным, как желанием укрыть врагов, такой факт не объяснишь. К чему это ведёт? А к тому, что жертвой собственной халатности стал Севрюков Мирон, известный вам староста из Бунако-Соколовки. Он утаил, что в его хуторе свили змеиное гнездо три члена ВКП (б). Следствие подтвердило, что один из них был замечен вблизи дома Севрюкова в то самое утро... Нами выявлены случаи, когда активисты всячески затрудняют проведение сельхозработ. Разлагают людей. Не без их грязных рук происходит порча оборудования, расхищения и тому подобное.
Вы не всегда сообщаете о красноармейцах-дезертирах. Они и большевистские активисты составляют ту почву, на которой вырастают бандитские группы. Что ж, пора навести порядок! Этим и займётся наш карательный взвод вместе с немецким гарнизоном. Я требую от вас составить новые списки с характеристикой неустойчивых элементов и подозрительных лиц. Почему это поручается вам? А потому, что большинство полицейских — это подростки двадцать пятого — двадцать шестого годов. Слишком молоды и неопытны. Хотя и среди них есть крепкие, безжалостные, отличные ребята!.. И последнее. Отряды самообороны следует расширить. В том числе за счёт женщин...
Степан Тихонович, как и в прошлый раз, испытывал на совещании чувство внутреннего разлада. Надежды на то, что новые правители по-разумному будут обращаться с казаками, неуклонно рушились. И само слово «власть» с каждым днём обретало жёсткую определённость и зловещность. Верно, что раскачать, заставить хуторян честно трудиться — непросто. Но к чему выискивать среди них врагов? Двадцать пять лет замахивалась советская власть на хлебороба кнутом. Ссылала в лагеря. Расстреливала. И что вышло? Шарахался он из стороны в сторону, как бестолковый бык. А теперь, выходит, немцы кнут сменили на винтовку...
— Прошу всех встать! — срываясь с места, зычно скомандовал Мелентьев.
Печатая шаг, в кабинет вошли два немолодых казака в синих суконных кителях, затуженных ремнями. Чуть сзади сопровождал их статный немецкий лейтенант.
— Господа! — с воодушевлением обратился бургомистр. — С миссией объединения к нам приехали посланцы из Новочеркасска. — Подождав, пока гости займут приготовленные для них стулья, Мелентьев жестом показал старостам, что можно сесть, и продолжал: — Сегодняшний день — особый. Он запомнится навсегда. Сейчас перед вами выступит начальник военного отдела штаба Войска Донского Платон Духопельников.
У Степана Тихоновича от удивления, как и у других атаманов, расширились глаза. Казачьего офицера такого высокого чина они не видывали с Гражданской. Духопельников был высок и грузноват, зачёсанные назад волосы открывали бугристый лоб. Монгольский разрез глаз и крупная нижняя губа придавали вид устрашающий.
— Дорогие станичники и хуторцы! — сняв фуражку, решительно начал войсковой старшина (поднимаясь, он показал погоны с двумя голубыми просветами на серебряном поле и тремя большими звёздами). — Разрешите передать вам горячий привет от войскового круга и атамана Павлова! Сбросив вериги большевизма, всколыхнулся, взволновался Тихий Дон! Германская армия расчистила нам путь к возрождению. Братья казаки, всё возвращается на круги своя. Кто бывал в Вознесенском войсковом соборе, тот помнит, что начертано на письменах в руке Христа, взирающего с главного купола: «Се аз с вами во все дни». Теперь же от нас, казаков, зависит восстановление вековых устоев. Что для этого надо? Сначала — добить сталинскую орду. Помочь нашей дружественной германской армии. И мы, и немцы всегда умели воевать. Что ж, бывало, сражались и друг с другом. Но вспомните, кто турнул большевиков в восемнадцатом году с Дона? Германские части! И снова у нас общий враг...
С непонятным, подмывающим интересом Степан Тихонович посматривал на немецкого лейтенанта. Необъяснимым было то, что он, в отличие от других немецких офицеров, по-казачьи не снял фуражку. Что-то разительно знакомое почудилось в его облике. «Может, на империалистической войне где-то встречались? — предположил Степан Тихонович. — Через наш штаб много пленных проходило».
— После завершения войны область Войска Донского будет восстановлена. Казаки получат землю и отобранное имущество. Править будет Круг и выборный войсковой атаман. А уж трудиться нас не учить! Снова заживём вольно и богато. Но для этого нужно включиться в борьбу с большевиками. В Новочеркасске и Ростове создаются казачьи формирования.
Безотчётное волнение ещё больше охватило Степана Тихоновича, когда он поймал на себе пристальный взгляд немца. Ei > горбатый нос, усы подковой, смуглота кожи никак не гармонировали с формой вермахта. «До чего ж схож с нашим Павликом, — встревоженно подумал Степан Тихонович. — Что это нынче со мной? То руки покойницкие мерещатся, то...»
— Всех, кто может держать шашку или винтовку, мы готовы зачислить в наш полк. Это не допускает отлагательства. Нужно кинуть клич по станицам и хуторам! Откровенно говоря, мы поотстали от кубанцев. Первая кубанская казачья сотня неделю назад уже приняла перед строем присягу и письмо к землякам. Об этом, я думаю, лучше расскажет уполномоченный Восточного министерства есаул Шаганов, который был в Екатеринодаре...
Духопельников осёкся, настороженно глядя на вскочившего рослого хуторянина с дрожащим подбородком. Крайнее волнение, очевидно, мешало тому говорить. Тяжёлые руки висели плетьми. Наконец, судорожно глотнув, он вымолвил:
— Павлик, это же я...
Оттолкнув стул, к нему порывисто зашагал по скрипучему паркету заграничный гость. Мелентьев с недоумением подался вперёд и расстегнул кобуру. И лишь секунду спустя, наблюдая, как резко и намертво обнялись два немолодых казака, вспомнил бургомистр, что у них одна фамилия, и расслабленно откинулся на спинку стула...
8
У Якова захватило дух от высоты, от степного простора, разметнувшегося окрест в ярком утреннем блеске. Он сбросил вниз конец просмолённой верёвки и, коротко взглянув, как вслед за ним по лесам карабкаются Василь Веретельников и его сын Прошка, перевёл взгляд в чистозорную даль. Полосы пашен, как на лоскутном одеяле, перемежались белёсыми квадратами жнивья; бурыми холстами тянулись пары; синевато отсвечивал, изгибаясь вдоль холмов, Святопольский шлях; в багряно-желтолиловом раскрасе пестрели сады и лесопосадки; лисьей шапкой казался сметанный скирд соломы; плёсы Несветая в развалах камышей сверкали лазоревой гладью тихой осенней воды. Хуторские курени, поновлённые мелом к великому церковному празднику, радостно сияли. Только Яков отыскал глазами под осокорем своё подворье, как донёсся голос Василя:
— Посторонись трошки! — Не без опаски, на полусогнутых ногах пробрался он по рёбрам крыши и покачал головой: — Эт да!
— Если отсюда грохнешься, то и кишки вылезут, — пошутил Прошка.
— Не мели языком, дурень! — суеверно бормотнул отец. — А то накличешь... Неизвестно, как ишо слезем-то.
Снизу крикнули, что можно тащить. Рывками, в шесть рук, с грохотом забросили крест, скованный кузнецом, на кровлю. Отнесли и вставили в нишу. Василь выдернул из-за пояса молоток и дубовыми клиньями выровнял крест на главном куполе. Вновь конец верёвки полетел к земле. Богомольные старушки, собравшиеся у церкви, как только увенчался купол крестом, вразнобой зачастили руками.
— Гля, на нас бабки крестятся! — осклабился Василь. — Мы как три апостола...
Занятый установкой последнего креста, Яков не обратил внимания на поднявшийся возле церкви переполох. О чём-то взволнованно тараторил дед Дроздик, узнаваемый по козловатому голоску. Благостное настроение старух как рукой сняло — они сбились в кучу и загудели.
— Ну, что вы там валандаетесь?! Яшка, скореича слазь! — нетерпеливо позвал Тихон Маркяныч. — Беда великая...
И едва внук стал на землю, заполошно затряс бородой:
— Хило дело, Яков! Жеребец, на каком Степан побег в волость, возвернулся... Никак ссадил ктось Степушку... Кабы он отвязался, то повод был бы внизу, а доразу за гривой...
У Якова заледенело в груди. С беспричинной злостью он окинул взглядом понурых бабок, спросил:
— Следы крови есть?
— Следов нетути, а седло набок сдвинуто, — выпалил дед Дроздик. — Коды, значится, падал... Эх, не уберегли Тихоновича!
— Где конь?
— Да на конюшне... Самоходом прибег, — ответил дед Дроздик и впритруску пустился догонять Якова.
Не успели они сделать несколько шагов, как сзади послышался сдвоенный перебор скачущих лошадей. Яков обернулся. Хмурый конопатый полицейский с винтовкой через плечо осадил чубарого дончака и осведомился:
— Как проехать к управе?
— А вот прямо и за угол, — рукой показал Скиданов. — Вы, хлопцы, никак из Пронской? Томаха у нас! Атаман пропал без вестев...
Второй гонец, постарше, в ухарски заломленной казачьей фуражке, растянул в улыбке щербатый рот:
— Ваш атаман с господином бургомистром и офицерьями, должно, уж до пьяной Москвы доехали! Вот, депешу везём... В три пополудни будете здеся, под крестами, гостёчков встречать, — и, понукая мосластую каурую лошадку, не то правду сказал, не то пошутил: — Сам казачий генерал едя!
Яков отёр ладонью обильно выступивший на лице пот и, дивясь тому, что доверился стариковской панике, остервенело выругался. Тихон Маркяныч поскрёб калечной рукой затылок. И зашагал вдоль церковной ограды, бормоча:
— Ну, ирод соловый, зараз я тобе выглажу дрыном! Доразу пошелковеешь...
Конюх, зная, что Тихон Маркяныч под горячую руку может что угодно натворить, озабоченно засеменил следом...
Звонарёв, оказавшийся в управе, прочёл записку бургомистра и всполошился! Мигом настрочил цидульку Шевякину и отправил с ней писаря на поле, требуя прекратить работы и возвращаться в хутор всем до единого. А тем временем Шурка Батунов начал обход по дворам.
В условленный час, принарядившись, ключевцы столпились у церкви. Наконец от окраины покатился по улице собачий лай. И вскоре на майдан вырулил автомобиль, сопровождаемый полдюжиной всадников. Встречающие затихли. Троица стариков — Тихон Маркяныч, дед Корней Кучеров и Скиданов с фанеркой в руках, прикрытой рушником, на которой лежала хлебина с солонкой, — выдвинулась вперёд. Одолев ухабы, машина остановилась у первых рядов. К разочарованию хуторян, из неё вылезли только Степан Тихонович, бургомистр и немецкий офицер. По раскованным движениям и осоловелым лицам было понятно, что все приехавшие навеселе.
— Обдурили... Заместо казачьего генерала германца привезли, — сокрушённо шепнул Афанасий Лукич. — Должно, ты, Тихон,вручи...
Скиданов умолк, изумлённый, как и весь сход, странным поведением офицера. Тот сдёрнул фуражку, перекрестился и отвесил хуторянам поясной поклон. Повлажневшими глазами испытующе осмотрел ряды. И вдруг встрепенулся, узнав Тихона Маркяныча. Улыбчивый староста поощряюще подтолкнул гостя:
— Вот же он, наш батька! В бишкете.
Тихон Маркяныч шагнул навстречу и остановился. Страдальческая гримаса исказила его лицо, на котором неподвластно подрагивали брови и крылья носа. И снова двинулся, взмахивая руками, точно огребаясь о воздух. Мгновенье — и они сошлись! Немецкий офицер сграбастал старика и, прижав к себе, заплакал. А Тихон Маркяныч стоял как неживой. У него, наверно, не осталось сил, чтобы обнять сына...
Потрясённые произошедшим у них на глазах, сердобольные хуторянки стали украдкой смахивать слезинки. Тихон Маркяныч оторвал голову от сыновнего плеча, дрожливо сказал:
— Вот ты какой теперича... Холёный. От прежнего одни синие глазки уцелели...
— А вы, батюшка, молодцом! Только с бородой непривычно...
— Э, сыночек... От былого десятая долька осталась. Не те силы... В грудях чевой-то спёрло... — Тихон Маркяныч с трудом повернулся и, переводя дыхание, позвал: — Полюшка! Че же ты стоишь? Паня наш...
Полина Васильевна, поборов скованность, на виду у всего хутора поцеловалась с негаданным гостем, перекинулась с ним шутками и отвела свёкра, усадила на паперти.
— Господин есаул, примите хлеб-соль! — с излишним пафосом обратился Мелентьев. — Старики ждут!
Перекрестившись, Павел Тихонович с поклоном исполнил почётный обычай. Держа каравай на вытянутых ладонях, срывающимся от волнения голосом заговорил:
— Родные мои земляки! Трудно подобрать слова, чтобы выразить то, что сейчас чувствую... Двадцать лет там, на чужбине, жил я, как десятки тысяч братьев казаков, надеждой на этот день. И вот вернулся... Пусть вас не смущает моя форма. Пока мы, казачьи сыны, сражаемся в составе германской армии. Но близок час, когда наденем краснолампасную!..
— Ура казачеству! — выкрикнул бургомистр.
— Ур-ра-а! Ура-а-а! — дружно отозвались голоса.
— Не по своей воле оказались мы вдали от куреней. Дрались с большевиками до конца. Они же, кто изгнал нас, ещё и объявили эмигрантов виновниками. Вот и теперь, чтобы спасти свои шкуры, комиссары назвали войну Отечественной. Большевистская ложь! Эта война — продолжение той, Гражданской. Или я не прав? Говорю твёрдо, что Гражданская война не прекращалась! Все эти годы большевики делили вас на «народ» и «врагов народа». Мучили голодом. Довели до людоедства... Знайте, что мы неустанно следили за тем, что здесь творилось. — Есаул помрачнел, кивком отбросил с глаз прядь чуба, растрёпанную ветром. — Благодаря войскам вермахта казачьи степи очищены от Советов. И перед вами вновь выбор: с кем идти? Может, снова, как в конце девятнадцатого, забыть казачью честь и поддержать красную свору? К чему это приведёт, вам понятно... Нет! Простить коммунистам кровь казачью мы не в состоянии. Значит, единственный выход: вместе с немцами разгромить комиссарские части и приступить к воссозданию области Войска Донского. Вернуть прежнее общественное устройство. Раздать казакам землю в вечное пользование.
— Любо! — зычно подал голос Шевякин.
Но как раз в этот момент ветер донёс подозрительный запах гари. Помощник старосты обеспокоенно зашушукался с Шуркой Батуновым.
— Там, на чужбине, мы не бездельничали. Казачий генералитет во главе с атаманом Петром Николаевичем Красновым формируют части из донцов, терцев и кубанцев. Вскоре будет создана Казачья армия! Но и здесь, на Дону, истинные казаки не дремлют...
На лицах ключевцев уже заметно отражалась тревога. Их взгляды скрестились где-то позади выступающего. Есаул с раздражением спросил у деда Корнея:
— В чём дело, старик?
— Не могем знать, господин офицер! Никак пожар...
Павел Тихонович повернулся к Мелентьеву и брату и за крышами домов увидел изломленный ветром бурый столб дыма. Сход загомонил. Шевякин подбежал к хмуролицему бургомистру и вмиг протрезвевшему Степану Тихоновичу, испуганно сообщил:
— Навроде сельсовет горит! Склад зерновой...
— Склад? — выкатил Мелентьев посоловелые глаза. — И вы его бросили без охраны?
— Вами было приказано...
— Молчать! Потушить немедленно! — вскипел бургомистр, не обращая внимания на замершего с хлебом-солью заграничного посланца.
Торжественная церемония безнадёжно расстроилась. Вдогонку полицейским всадникам поспешили хуторяне. Крепчающий ветрюган грозил бедой куреням. Степан Тихонович прибежал одним из первых и сразу понял: огня не унять! Он уже выплясывал по коньку крыши, по дверям, по забитым ставням. Сквозь прорехи кровли было слышно, как всё громче рокотало пламя в каменной коробке бывшего атаманского особняка В ближайшем колодце не оказалось цепи. Пока нашли и привязали верёвку с ведром, прошло ещё минут десять. Лихорадочно доставали воду и обливали заборы, деревянные строения соседних дворов. К счастью, пожар остановили. Ни у старосты, ни у других не возникло сомнения в том, что поджог совершён кем-то из местных жителей.
За суматохой встречи и огневого лиха возвращение Фаины в хутор осталось почти незамеченным. Ветреная жизнь стала, ломкая...
9
Курень — от порога до Бога — озвучен голосами и хлопотливым шумом. Застолье! С красного угла, по обычаю, сидит хозяин — Тихон Маркяныч, по правую руку от него — нечаянный, посланный Богом гость, Павел, слева — старший сын и внук Яшка. Вперемешку — приглашённые. На какой край стола ни посмотри — яства одно другого желанней! Особенно хороши круглики — румяные пироги с рисом и варёными яйцами, с картошкой и тушёным луком. Но после рюмки первача, выгнанного Тихоном Маркянычем из медовой браги, лучше закусить малосольным огурцом, или мочёным яблоком, или арбузом. Кто как любит! Но самое изысканное угощение ещё впереди. Во дворе на печуре томится, доходит ароматная долма.
Уже сутки гостил Павел Тихонович у родных. А разговорам и расспросам конца не было! Особенно любопытствовали старики, те, кто помнил Павла молодым. Женат ли он и где живёт? Какое жалованье получает и почему казачьи части с чужбины не возвращаются в родные станицы? Правда ли, что у Гитлера на руках по шесть пальцев, а на голове маленькие рожки? Видел ли он собственными глазами подземную железную дорогу и куда девается дым от паровозов, бегающих по туннелям? Крепок ли атаман Краснов и верно ли, что у немцев есть особые машины, в которых газом душат людей?
— На этот вопрос, дед Корней, я вам отвечу, — ввязался в разговор Яков. — Есть! Одну такую мы под Майкопом захватили. Вместо кузова — железная будка. А в полу — небольшая решётка с отводом выхлопной трубы. Насажают в неё русских людей, дверку наглухо закроют... И пока не затихнут крики, подают в душегубку газ.
— Господи помилуй! — покачал головой дед Дроздик.
— Если уж берёшься отвечать, то будь точен, — назидательным тоном поправил Павел Тихонович. — Немцы используют такие машины, чтобы облегчить страдания тяжелораненых пленных и ликвидировать евреев. Мирное русское население может не опасаться.
— В том-то и дело, что в Ейске целый детский дом умертвили в такой душегубке! — перебил Яков.
— Бред сивой кобылы! Ничего об этом я в Екатеринодаре не слышал.
— А что вы знаете? — с язвительной усмешкой спросил Яков.
— Хотя бы то, что в тебе поганый красноармейский душок! — непримиримо воскликнул гость.
— Не красноармейский, а русский. И вовсе не душок, а дух, — рассудил вполне спокойно Яков. — Впрочем, говорим мы на разных языках. Не поймём друг друга...
— А жаль! Вот истинные казаки меня понимают с полуслова. Значит, ничего не осталось в тебе, голубчик, казачьего.
— Ну, об этом не вам судить, — отмахнулся Яков, — а донцам и кубанцам, кто ходил со мной под пули.
— А почему ж с фронта сбежал? Захотелось мамкиной каши? — прикрикнул бывший белогвардеец.
Яков сжал зубы и отвернулся. Дальний родственник Шагановых Филька Ковшаров привстал, обидчиво кривя толстые губы.
— Вы нас зазря не корите! Мы с Яшкой не трусова десятка! Я на войну шёл не погибать, а воевать. А когда сталинский приказ довели, то понял — амба! Командиры и политруки на тот свет прямичком посылают! Танк на тебя летит, в руках одна винтовочка — ни шагу назад! Бомбардировщики кроют — ни шагу! Какая ж это война? Голое смертоубийство! А ради какого беса я должон загинать? За Сталина! За Калинина? Да пропадите вы пропадом!
— Тебя как зовут? — Павел Тихонович протянул через стол руку. — Филипп? Молодец. Большевики неспроста бросают казаков с шашками на немецкие танки. В восемнадцатом году, да и после красные каратели поголовно истребляли казаков. То, что начал иудей Свердлов, теперь продолжает его однокровник Мехлис. Поражаешься, до чего ж тёмный мы народ! За двадцать пять лет ничему не научились. Сейчас главное — сохранить людские ресурсы. Иначе не с кем будет возрождать казачество.
— Да-a, поредел наш край удальцами, шибко поредел, — вздохнул дед Дроздик. — Кто на войне, кто с хозяйством снялся, в отступе. Стращали правленцы, что будут и грабить, и убивать, и баб волтузить, и детишков вверх ногами подвешивать. Кубыть, такое гдесь и случалось... А заместо пуганий — вольная управа. Разок было хапанули румыны и — тихо.
— К Богу загартают! — одобрительно пробасил ктитор. — Церковь для казака — нужней куреня. Послезавтра освятим храм — жисть посветлеет. Абы немцы не тронули... Нам ни немецкий, ни советский строй не по нутру. Надоть возвернуть казачий уклад. Ты, Павел Тихонович, передай там своим генералам, что есть предложение. Всему Дону, Кубани и Тереку сцепиться в одно государство. Чтобы всё было заедино!
Яков с шумом поднялся и, проходя к двери вдоль лавки, задиристо бросил:
— Глупость вы несёте. Погодите, заставят вас немцы сапоги облизывать... До зёрнышка ограбят! И будете вместо икон молиться на портреты Гитлера!
Потемнело во дворе уже заметно. Тонкая полоска заката тлела на самом краю горизонта, за рекой. Яков свернул цигарку, промолчал на просьбу Лидии быть сдержанней. Взволнованно послонялся по двору и присел под навесом на табурет. Там и нашла его Фаина. Скрестив руки на груди, оперлась о стояк и приглушённо сказала:
— Знаете, Яков, я полностью на вашей стороне. Этот... ваш дядя... мне он противен до глубины души! Я удивляюсь вашей смелости!
— Эх, не здесь бы нам повстречаться! Честное слово, не дрогнула бы рука.
— Как вы полагаете, кто поджёг склад? — ещё тише спросила Фаина.
— А чёрт его знает! Нашёлся смельчак.
— Можете не отвечать. Но всё-таки... Вы смогли бы поджечь?
— Я? Нет. Никогда не подглядывал и не бил исподтишка.
Полина Васильевна, возившаяся у печуры, услышала негромкие голоса и заглянула под навес. Неприветливо намекнула:
— Чо вы тута одни... сумерничаете? Долма приспела. Заходите в курень.
Яков помог занести в дом ведёрный чугун с духовитым кушаньем, а Фаина зачем-то направилась к воротам.
Зажжённая керосиновая лампа с высоты комода озарила зал. Уже вразброд наливали самогонку, чокались, гомонили. Лица гуляющих покраснели и залоснились. Но перед долмой — тушёной курятиной с капустой, чесноком и кабачками — снова подняли рюмки за казачество. Впору пришёл с гармошкой Алёшка Кривянов. Лидия усадила робеющего парня с краю стола, подала чистую тарелку и рюмку. Он благодарно улыбнулся, задержал на красивой хозяйке печальные миндалевидные глаза.
Пока казаки, дружно снявшись, курили во дворе, женщины пели. Двухрядка в руках Алёшки становилась всё бойчей и голосистей. Лидия сидела рядом с Яковом, украдкой прижималась к его плечу. А он был хмур и неразговорчив, отрешённо поглаживал отросшие тёмные усы.
В каждом хуторе или станице есть особо любимая песня. Благодаря Таисии Дагаевой, Лидии и Анисье Кучеровой в ключевских застольях прижилась «Калинушка». И как только вернулся в курень Тихон Маркяныч, Таисия поправила на плечах выходной цветастый платок и медленно-распевно повела:
Ой, да ты кали-инушка, да-а
Размали-и-нушка-а.
Гармонист, усвоивший накрепко, что на казачьих пирушках не принято вырываться вперёд, а следует лишь подхватывать мелодию, которую запели, взял перебор. Лидия, Тихон Маркяныч и Анисья вступили ладным многоголосьем:
Ой, да ты ня стой, ня сто-ой
На-а горе-е кру-у-той1
Дивный, до болятки проимчивый мотив поддержали входившие казаки. Неведомая сила вдруг вырвала из куреня! И видели поющие, как по «синю-морю корабель плывёт», и обострённо, как родному, сочувствовали молоденькому казаку.
Ой, да ты полко-о-овник мой, да-а
Отпусти-и домой
Отпусти до-мой
К матушке ро-одной
До предела накалилась, клокотала в голосах стенающая тоска оторванного от дома казака! А концовка песни в который раз, объяла сердца жалостью и смутой: «Отпусти домой, ко вдове молодой». И непонятно было — может, в этом и заключалось очарование песни — к кому именно потянулась в лихочасье казачья душа: то ли к любушке-присухе, то ли к жене, которую он заведомо называет «вдовой», предрекая свою гибель...
Протяжная «Разродимая моя сторонушка» сменились залихватской песней «Ой, вы морозы». Её «играли», стеснившись на свободном косяке комнаты. Гоголем, притопывая, выхаживал Тихон Маркяныч, под его раскрыленными руками бойко вертелись молодки. Более других усердствовала Таисия, откровенно бросавшая зазывные взгляды на Павла Тихоновича. Он это приметил и жадно следил за движениями её сильного, упругого, молодого тела. Захмелевший Филька жёг наприсядку, потешно взмахивая длинными, костистыми ладонями. Частушки грянули залпом.
Меня сватал конопатый,
А рябой наперебой
Конопатый ровно с хатой,
А рябой — вровень с трубой.
Звонкий голос Таисии подрезали переливы гармошки, и тут же дед Афанасий загудел:
Моя милочка пригожа,
Тольки носик короток.
Девять курочек усядутся,
Десятый кочеток.
Филька, тараща и без того лупатые глаза, ворвался озорным тенорком:
Я к милахе залетел,
А у ней другой сидел.
Дрались. Разобралися.
Без х... осталися!
Женщины пырскнули. Анисья дубасила охальника кулаками по спине, пока тот не спрятался за угол стола. А Таисия, поигрывая чёрными бровями, снова приблизилась к гармонисту:
За мной, бабочкой пригожей,
Парни ходят кучею.
Да робеют целоваться —
Знают, что замучаю.
Выстрел за окном! Перезвон стекла. Грохот и вскрики бросившихся на пол людей. Второй винтовочный выстрел. Третий! Шлепок пули, вонзившейся в штукатурку стены...
Яков выполз в горницу и, сорвавшись с колен, закрыл на крючок входную дверь. Следом выбежал Павел Тихонович с пистолетом в руке. На минуту затаились, прижавшись к стенке по обе стороны двери. С улицы донёсся перестук копыт.
— Открывай! — шёпотом приказал Павел Тихонович.
— Может, засада?
— Узнаем... Ну!
Яков распахнул дверь. Дядя очертя голову сбежал с крыльца, одним броском добрался до ствола яблони. И почти без задержки метнулся к воротам. Наугад выстрелил вдогон гаснущему топоту лошадей...
Стеклянные осколки густо засеяли стол, тарелки с едой. Угрюмые и онемевшие гости вскоре засобирались по домам. Тихон Маркяныч их осаживал, как ни в чём не бывало, пошучивал. Подавая стакан вспотевшему от пережитого страха гармонисту, торочил:
— Энто они гармонью желали убить. Дюже громущая! Глаза у бабёнок так и маслятся... Пей! Я в твои лета без натуги заливал за вечер четверть! Останься, Леха! Переспишь. А завтра сызнова заспеснячим!
Проводы гостей ускорило появление Шурки Батунова и Шевякина. Оба прибежали, услышав выстрелы, с винтовками. Узнав о налёте партизан, они же и отконвоировали хуторян к подворьям. А в дальний конец Ключевского гостей сопровождали сами братья Шагановы.
10
Закрыв ставни, женщины, хлопотавшие целый день, легли спать в курене под охраной Тихона Маркяныча. Старый казак на всякий случай приготовил возле кровати дробовик, заряженный картечью. Якову постелили в летнице. А Степан Тихонович с братом, несмотря на то что было уже далеко за полночь, дозорили на подворье. Понемногу тянули самогон, курили и вполголоса беседовали.
— От жизни такой, браташ[29], голова кругом идёт, — жаловался хуторской атаман. — Всё клубком спуталось! Я тебе прямо скажу: не верю, что восстановится казачий уклад. Сторонников мало. Старики и те к одному мнению не приходят. А про молодёжь и говорить нечего. Возьми наш хутор. Кто остался? Из молодых Алёшка Кучеров, Филька да Яков.
— Ну, сына в расчёт не бери. Он как раз наоборот...
— А другие? Насильно мил не станешь. Кто родней и дороже: немцы или свои, которые в Красной армии?
— Перетащим казаков на нашу сторону! Генералы сдаются, а бойцов... Их легче переубедить. Втолковать дурачкам...
— Дурачкам можно. А умных политруки и особисты за грудки держат. Теперь вон, слыхал, ещё и заградительные отряды... Про Гражданскую войну ты верно подметил. Тогда, в самую коловерть, Бог меня уберёг. А в тридцать втором сполна хлебнул! Можно сказать, выжил случайно. Во главе «тройки» оказался наш бывший председатель сельсовета. А в лагере... Вспоминать жутко! За две недели, пока везли до Соликамска, толечко раз покормили горячей пищей. По колено в дерьме, прости, ехали... Ночью выгрузили из вагонов. Мороз страшенный! А кроме мужчин — кубанские казачки с детишками. Кое-как растолкали их по телегам. А мы — пешака. Четверо суток добирались до Чердыни. Половину детей потеряли! Насмерть замёрзли... В бараках — ад! Вши и клопы. Холодина. Грязь. Вещдовольствие — дырявое. То, чем кормили, и помоями не назовёшь... Зимой целыми днями лес валили. Не выполнил норму — пропадай, оставайся на ночь... — Степан Тихонович откровенно всхлипнул и умолк.
— Знаешь, Стёпа, мне тебя не очень жалко, — с укором сказал Павел Тихонович, повышая голос. — Если бы ты и другие казаки не отсиживались по куреням в девятнадцатом и двадцатом, то не пришлось бы ни вшей кормить в лагерях, ни голодовать. Что посеяли, то и пожали!
— Ну, знал бы, где упадёшь...
— Вот-вот, наши дурацкие поговорочки! Всему есть оправдание. Мол, виновен не я, а дурость моя.
— Потраченных лет не воротишь. Не кричи, — вздохнул Степан Тихонович и огладил ствол винтовки, прислонённой к столу. — Сыновьи могилки у меня каждый день перед глазами... Налить?
— Плесни.
Выпив, надолго замолчали. Небо заволокли тучи. Ветер совсем слёг, а темень сгустилась сильней прежнего. Где-то за майданом заходилась злобным лаем собачонка, а на улице, вблизи шагановского двора, по-прежнему нерушимая, держалась тишь.
— Не будет проку, Павлик, из вашей затеи. Не всколыхнёте людей! — твёрдо заключил Степан Тихонович. — В гражданскую казак хватался за землю, за свой пай. А нынче — всё вокруг колхозное. Мы клятву принимали на верность царю и казачеству. А у молодёжи клятва иная.
— Приучили большевики табором жить и работать. Новый порядок землепользования, когда у казака появится надел земли, коренным образом изменит положение. Психология частника у казака в крови. За собственную землю он глотку готов перегрызть!
— Эх, не так это просто... Грабят нас немцы не хуже советской власти!
— Ну, по сегодняшнему столу не скажешь.
— А какие мои права? — ожесточился старший брат. — Бегу в немецкой упряжке. А Мелентьев с фельдкомендантом за вожжи дёргают! До боли обидно, что сожгли зерно. Сколько трудов!.. А с другой стороны, его всё равно бы забрали. На нужды германской армии. Вот и рассуди. Приказано везти всю пшеничку на элеватор в Пронскую. А вдруг на фронте не заладится? Вернут нам её? Отправят в Германию! Вот тебе и голод!
— Что ж ты предлагаешь, атаман? — с деланой снисходительностью поинтересовался гость.
— А чёрт-те! Будем работать.
— Ты задумывался, как поступят с тобой коммунисты, если вернутся?
— К стенке поставят.
— Мигом! Да и сейчас скучает по тебе винтовка партизанская. По ком из нас стреляли? Я думаю, по обоим. А ты всё философствуешь, Божий угодник!
— Был счастливый Соломон, был и несчастный Иов. Значит, участь моя такая.
— Людей можно сдержать только жёсткими мерами. Ты не хуже меня знаешь, что народ наш дикий и необузданный. Иной раз чёрное легковерно принимает за белое. Ничего! Возьмём власть в руки — стерпится...
— Тебе, Паня, терять, понятно, нечего. Сегодня немцы обещают одно, а завтра могут всё перевернуть шиворот-навыворот. Каждый народ о своём достатке думает. И вряд ли Тихий Дон с немецкой властью поженятся. Не ровни...
— Откуда эти трусливые сомнения? Сегодняшние выстрелы на тебя так подействовали? Жидковат ты, братка[30], на расправу! А я ещё злей стал! С большевиками буду биться до смерти! Потому как знаю: есть шанс возродить казачество. Последний! Мы рвёмся из-за границы не за чинами и богатством. Это западные правители, коллаборационисты сотрудничают с немцами ради политической карьеры и прочих выгод. А у нас цель одна: очистить родину от большевиков!
Степан Тихонович пропустил мимо ушей последние слова брата и, вздохнув, неожиданно пробормотал:
— А может, так-то шо и легче? Сразу умереть...
— Рано засобирался! Тебе монахом быть, а не атаманом! — вскипел гость. — Я переговорю с Мисютиным. Пусть всех в хуторе прощупает. Не верю, что у тебя нет ни на кого подозрений! Жалеешь своих, простофиля... Да, эта Фаина... Вы её хорошо знаете?
— А при чём здесь она?
— До её приезда было ведь тихо.
— Не городи чепухи! Она у нас больше месяца жила и тоже было спокойно. Из неё партизанка, как из спички кочерга... Ну, давай ложиться?
— Пожалуй.
— Может, перенесём тулупы в летницу? Мы с Яшкой на полу, а ты — на кровати.
— Лягу в сеннике. Вольней, — улыбнулся Павел Тихонович и встал, поправил наброшенный на плечи отцовский бишкет. Уже в одиночку постоял у ворот, неспешно побрёл на баз, к реке. Воспоминания детства и юности всплывали невзначай и обрывались в разгорячённом мозгу, не отзываясь глубоко в душе. Как будто всё давнее происходило с кем-то другим, его двойником.
«Эх, родина, родина... Манила ты к себе, звала; по-дурному тосковал на чужбине, а выходит, отвыкли друг от друга. Всё прежнее: и поля, и Несветай, и бугры полынные, да народ стал иным. Новое поколение с исковерканными душами! Рубанули большевики под самый корень — дух казачий оскопили... Большинство казаков распылено в Красной армии. По всей волости в лучшем случае удастся собрать полсотни. Горстку! Духопельников жаловался, что и верхнедонцы пассивны. Остаётся надежда на кубанцев и терцев. Если вернутся Краснов и Шкуро, то вполне можно рассчитывать на успех. Оба — личности известные. Почему же немцы медлят, не пускают их? Неужели не доверяют? Запутали и себя, и нас... Ну что ж, завтра сходим на кладбище. И нужно ехать в Пятигорск. Побывать на фронте и всё увидеть собственными глазами».
Степь за рекой таилась немо и враждебно. Под низким небом улавливались горьковатые запахи пожухлых трав, камышей. Во дворе коротко пролаяла Жулька. Павел Тихонович настороженно повернулся и, заметив на соседнем базу смутный силуэт, выхватил из кармана шаровар, пожалованных братом, парабеллум. Присел на корточки.
— Кыш, проклятущая! Я тебе дам! То-то повадилась...
По голосу он узнал Таисию. И, подойдя, с удивлением спросил:
— На кого это ты, соседка?
— Фу, напугали!.. Да на лису. Вчера утку утащила. Только перья на берегу осталися... А их всего-то у нас четверо. Показалось, взбулгачились утки... А вы гуляете?
— Поневоле.
— Когда начали по нас стрелять, думала — конец!
— А танцуешь ты здорово! От ухажёров, наверно, отбоя нет?
— Я в июле похоронку на мужа получила. Не до этого, — уклончиво ответила Таисия, направляясь к своему куреню.
— Что-то и мне тоскливо, — стараясь её остановить, признался Павел Тихонович. — Послушай, там, на столе, по-моему, самогон есть. Давай понемногу на сон грядущий?
— Боже упаси! Что обо мне скажут? Да и какая из меня пьяница? Нет... Пойду в свою кухню, — и, вздохнув, прибавила: — Уже октябрь, а комары заедают, паразиты! Сразу не легла с нашими в доме, а теперь будить не хочется... Ну, покойной вам ночи!
— Тебе того же! — улыбаясь, мягко пожелал Павел Тихонович.
— А лучше приходите в гости, — глухим, грудным голосом пригласила бойкая хуторянка. — У меня винцо из ладжи[31]. Кисленькое, но приятное...
Полчаса спустя, обуреваемый бешеным, тугим желанием, он перемахнул на краю огорода через соседский забор и зашагал к Таисии, зная наперёд, что отказу не будет, что она томится в ожидании...
11
Дважды заходил Тихон Маркяныч в сенник будить сына и — всё же не решился. Спал тот мертвецким сном, выпростав из-под тулупа крепкие руки. «На воздушке разморило. Нехай отдохнёт, горемыка, — вздыхал старик. — Когда ещё придётся?»
Только в полдень вышел Павел во двор, улыбчивый и подобревше весёлый. Дурачась, посадил Федюньку на шею и заскакал по двору под заливистый смех мальчугана. Потом попросил у невестки полотенце и направился умываться к реке. Тихон Маркяныч, по-стариковски обиженный тем, что гость недостаточно уделяет ему внимания, засеменил следом. На берегу, смущённо отворачиваясь (что на него было непохоже), Павел растелешился и побежал к высокой бревенчатой кладке.
— Аль ты сбесился? Завтра Покров, а он купаться удумал! — запоздало спохватился отец. — Вода ж — чистый лёд! Захвораешь, забурунный!
Ослушник спрыгнул в зеленовато-стылую светлынь. Полукругом избороздил плёс и вылез, отжимая ладонями волосы. Как-то бочком подойдя к отцу, взял из его рук полотенце и снова отвернулся. Тихон Маркяныч сожалеюще сказал:
— Я энту рану, что на спине, помню... Турок тобе штыком достал. А энти рубцы? На плече и на боку?
— В Гражданскую получил. Было дело, — бодро ответил сын, до красноты растираясь полотенцем.
— И скольки ж всего ран?
— Не считал, батяня.
— А тут вот, под ключицей, да и выше... Пятна какиесь... Навроде бабских поцелуев...
— Ох вы и глазастый! — ухмыльнулся сын и быстро нашёлся: — Ожоги. От термитного снаряда.
— Хорошо, хоть глаза не спалило... Ну, одевайся живей! А то как пупок куриный посинел! — И, вдруг вспомнив, Тихон Маркяныч похвастал: — Нонешним летом я там, на проливе, сомяру впоймал. Одни усы — пять вершков! Кабы косой не промзил, ни в жисть не вытягнули б с Фаинкой.
— А где она? Что-то не видно.
— Степан линейку направил в Пронскую, в полицию. Взяли её попутно. Зараз она учителькой в волости устроилась.
— Она документы свои предъявляла? — с расстановкой спросил Павел Тихонович.
— Степан глядел. А что?
— Совсем не лежит у меня к ней душа. Какая-то скрытная.
— Ясное дело! Она ж дочка... — Тихон Маркяныч замер и закашлялся. — Дочка казака! Тожеть с кандибобером!.. Ну, слава богу, хоть рубашку на все пуговки застебнул. Был ты неслухом, им и остался...
После обеда Тихон Маркяныч, вооружившись посошком (с ним легче взбираться на кладбищенский бугор), отправился с Павлом в горестную дорогу. Шли молча, переживая каждый по-своему. На полбугре старик, умаявшись, остановился отдохнуть, а Павел выкурил две сигареты подряд. Ссутулившись, брёл он вслед за отцом между кладбищенских крестов, стараясь угадать материнскую могилку.
— Вот... — только и проговорил Тихон Маркяныч, оборвав шаги у холмика, поросшего цветущими дубками, под синим деревянным крестом.
Павел глотнул воздуха. Опустился на колени и уронил голову. Тронутый сединой чуб свесился и закрыл лицо. Несколько минут он не шевелился, а потом провёл ладонью по заклёклой земле. И только один раз послышался отцу недолгий, глубокий стон.
— Покойница по тобе, Паня, шибко кручинилась. Дюже любила. Прямо сказать, не чаяла души. В двадцать втором, осенью, голод силёнки подточил. Не уберегли...
На возврате, сойдя с тропы, Павел наломал букетик бессмертников. И всё разглядывал их, пока спускались со склона. Нежнолиловые и белёсые игольчатые лепестки, подсохшие на ветрах и солнце, крепко держались в чешуйчатых чашечках на упругих стеблях. Дивное очарование было в этих скромных степных цветах, о многом напомнили они...
Поравнявшись с крайним, полуобрушенным куренём за дырявым забором, Павел Тихонович приостановился и спросил:
— Тётка Варвара жива или нет?
— Хо! Она ишо колесом катается, — усмехнулся отец. — А было дело, чудок не посадили за знахарство.
— Зайду, — круто свернул сын.
Подворье, покрытое спорышем, кровля сарайчика, провалившаяся в нескольких местах, являли вид нежилой. Павел отложил щелястую дверь, вошёл в хибару. В передней комнате густо пахло сушёными травами. Посередине её на глиняном полу сидела белая востроносая собака. Не двинувшись, она пытливо уставилась на незнакомого человека умными глазками. Хозяйка, очень постаревшая, в изорванном зипуне, сидела за столом и перебирала белёсые корни пырея.
— Здорово, тётка Варвара! Узнаешь? — тоном, каким обычно говорят с маленькими детьми, весело обратился гость.
— Нет. Не признаю, — задержала горбунья пристальный блестящий взгляд. — Ко мне ходют многие.
— Я Тихона Шаганова младший сын. Помнишь, ты лечила меня?
— Панька, что ли?
— Ну да. В гости приехал, тётенька!
— А-а... Слыхала, слыхала... — безразлично пробормотала Мигушиха и снова принялась общипывать длинные корневые нити.
— Я тебя всю жизнь добром поминаю. За то, что спасла.
— Не я спасла, а Господь... А ты, нехристь, вошёл и лба не перекрестил! — вдруг прикрикнула знахарка. — И холод от тебя... Недоброе таишь...
— Почему это? — растерялся Павел Тихонович. — Наоборот. Я тебе денег хочу дать. Передам с Полиной.
— Не возьму. А пришлёшь — сожгу. От беса они. Бес в тебя вселился! — взвизгнула хозяйка. — Я чу-ую...
— Да ты, видно, свихнулась? — рассерженно перебил гость. — Несёшь околесицу!
— А тот, кто послал тебя, низенький и с глазами оловянными, — продолжала нараспев Мигушиха. — И ты продался ему, как Иуда! И будешь на сковородке у чертей плясать...
Не слушая горячечный бред старухи, Павел шарахнулся во двор. Но по дороге к управе, с возмущением рассказывая отцу о том, как встретила его сумасбродка, вдруг вспомнил, что сотрудник рейхминистерства действительно невысок, со сталистыми глазками...
Тихон Маркяныч проводил сына до управы, где Степан Тихонович и Мисютин, приехавший с полицаями, допрашивали хуторян, живших по соседству со сгоревшим складом. Однако ничего ценного выяснить не удалось. Никто не заприметил также всадников, покушавшихся на Шагановых. Уже Мисютин был в седле, когда Шевякина осенило, что в тот день у церкви отсутствовал Наумцев. Послали полицейских. Активиста дома не оказалось. Мисютин в присутствии старосты и Павла Тихоновича лично произвёл дознание перепуганной жены. С её слов, тот уехал в Новочеркасск к родственникам. Когда вернётся, не сказал. Адрес его дядьки в Новочеркасске она не знала. Прощаясь, начальник полиции предупредил: если муж не объявится, то арестуют её...
И минула ночь, и настал Покров Пресвятой Богородицы.
С раннего утра к церкви потянулся народ. К радости верующих, ктитору Скиданову удалось разыскать в хуторке Бурбуки, стоявшем на отшибе, дьякона. Благообразный старичок в настоящей рясе, помахивая невесть как сохранившейся кадильницей с воскуренным ладаном, кропя святой водой, с молитвами обошёл вокруг церкви и проследовал внутрь, сопровождаемый членами старостата. Следом за ними — богомольцы. Шагановы явились всей семьёй. Но Яков дошёл только до паперти. В толпе, валящей на богослуженье, высмотрел Михаила Кузьмича, дядьку Ивана Наумцева, и схватил его за рукав:
— Есть разговор.
Приземистый, неказистый казак с хутора Аксайского, надевший ради праздника новёхонький картуз-семиклинку, косоворотку и брюки, сшитые из мешковины, буркнул:
— Говори скореича, не мешай.
— По секрету. Отойдём к забору.
— Некогда! Завтра потолкуем...
Яков не дождался окончания богослужения и ушёл домой. Вспомнив, что давно пора поправить свиной базок, надел парусиновый фартук и принялся строгать доски. За этим занятием и застал его дед, вернувшийся вместе с остальными. Глянув на ворох стружек под верстаком, возмутился:
— Аль приспичило? В такой святой день! На кой ляд фуганишь?
Заметив, что и дядя косится на него с явным осуждением, Яков грубовато пошутил:
— Вот, гроб Гитлеру мастерю. Немного осталось.
— Зараз же брось, нехристь окаянный! — ругнулся Тихон Маркяныч. — Ишо на двор беды накличешь... Кому сказано?
— Такой день, а ты, дед, кричишь, — съязвил Яков. — Неизвестно, кто из нас грешней.
Павел Тихонович, искавший повода до конца выяснить отношения с племянником, вспылил:
— Это тебя так комиссары научили обращаться со старшими?
Яков зыркнул и заработал ещё энергичней.
— Как с дедушкой разговариваешь, спрашиваю, щенок?
Яков, не выпуская фуганка из задрожавшей руки, выбрался из-под навеса. С трудом сдерживаясь, усмехнулся:
— А то что будет?
— Обучу! Ну, что тянешь? Подходи!
Тихон Маркяныч, сообразив, что обоюдная враждебность дошла до крайнего предела, выпятил грудь и двинулся на внука:
— Цыц! Ты на кого накочетился? На родного дядю?!
Услышав шум, с база поспешил Степан Тихонович, а из куреня выбежала Лидия. Яков, подталкиваемый дедом, отступил к летнице, неотрывно, с ненавистью глядя на обидчика. Показалось, что порыв гнева у обоих приутих. Степан Тихонович, успокаивая, обнял брата за плечи. Но тот снова заупрямился и, обернувшись, бросил:
— Благодари Бога, чей ты сын... А то бы я тебя, паршивца, в бараний рог скрутил!
Яков в мгновение ока отбросил деда, и если бы Лидия не повисла у него на шее, то ничто уже не помешало бы потасовке. Тихон Маркяныч расторопно обхватил внука поперёк пояса. Но и вдвоём они не долго бы продержались! Только с появлением матери к Якову вернулось самообладание:
— Пустите... Пока не трону... А после я ему стешу усы фуганком... Всё равно сойдёмся...
Хорошо, что слов его дядя не слышал, благоразумно уведённый Степаном Тихоновичем в курень.
Вскоре Яков засобирался. Прихватил кисет, обрывки бумаги. Лидии, ни на минуту не оставлявшей его одного во дворе, холодно сказал:
— Пойду в Аксайский. Дядька Михаил Наумцев приглашал. Может, у него и заночую.
За обедом ни разговоры, ни самогон ни у кого из Шагановых настроения не подняли. Гость был мрачен и молчалив. Лидия вообще сидела за столом лишь несколько минут. Тоже куда-то подалась. Тихон Маркяныч в сердцах проговорил:
— Надо же, в Покров, стервец, доски строгал! Вот и понесли из-за его греха смуту.
— А Покров какой праздник? — поинтересовался Федюнька, один за другим уплетая бабушкины блины, смазанные мёдом.
— Наш, казачий! Огромадный Божественный, — поднял палец вверх Тихон Маркяныч.
— Празднуют Покров с десятого века, с незапамятных времён, — стал объяснять дедушка Степан. — Было в городе Константинополе блаженному Андрею видение. Будто шла Богородица по воздуху, сопровождаемая ангелами, апостолами и пророками, и, снявши с себя белый омофор, покрыла им молящийся люд. Это и спасло византийцев. Так народ назывался.
— А мы — казаки! — лукаво подтвердил мальчуган, заранее ожидая похвалы деда Тихона.
Но тот лишь покачал головой:
— А нас чи спасёт — никтошеньки не ведает.
На этот раз даже Павел Тихонович не проронил ни слова.
Автомобиль фельдкоменданта с переводчиком и двумя немецкими солдатами подкатил к шагановскому подворью внезапно. Посыльный вежливо поздоровался с сидевшими во дворе и что-то сообщил по-немецки. Павел Тихонович нахмурился и встал, избегая смотреть на отца.
— Срочно вызывают. Нужно ехать.
— Как пожаловал, так и покидаешь... Ветерочком покружил и — прощевай... — потерянно проговорил старик. — Я же и присмотреться ишо не успел, Павлуша...
Сборы были спешными и грустными. Напоследок присели. Судя по тому, что на виске путника обозначилась пульсирующая веточка вены и повлажнели глаза, оставлял он родных с тяжёлым чувством. Павел Тихонович долго держал отца в объятиях у калитки. Тот хлюпал носом, как ребёнок, но и в эти горестные минуты не утратил присутствия духа, бормотал:
— Я, сынок, одним глазом за мамку точу слёзы, а другим — за собе... Больно дюже... Блеснул, как лучик, и пропал... Храни тя Христос и Царица Небесная!
...Уже и пыль осела на улице, и машина давным-давно пропала из виду, а безутешный Тихон Маркяныч всё стоял, привалившись спиной к стволу оголившегося за последние дни осокоря. Шаркающими шагами войдя во двор, он суеверно предупредил родных:
— Калитку до ночи не притворяйте. Нехай открытая...
12
Несмотря на то что Яков пожаловал раньше уговора, дядька Михаил встретил его приветливо. Усадил на открытой веранде за стол, принёс кувшин виноградного вина и нехитрую закусь. Пока гость в запале рассказывал о стычке с дядей, учтиво помалкивал и шурил свои смышлёные, медового оттенка, выжидающие глаза. Да не так-то прост был и Яков. Исподволь переьел разговор на другое, ругнул кума Ивана, что не вовремя отлучился в Новочеркасск. Дескать, будь он дома, у полицейских не закрались бы подозрения. Михаил Кузьмич поддакнул и разлил вино по стаканам. Выпили. Покалякали о том о сём. Но как ни ловчили, чувствовали скованность друг друга. Яков пошёл напролом, спросил, пытливо глядя в глаза хозяина:
— Ну, где же, на самом деле, Иван?
Дядька Михаил и не моргнул, без запинки ответил:
— А там, где знаешь. Я его недели две не видал... Вчера Шевякин с мордоплюем-полицаем тоже допытывались.
— Ох, неправда! Знаешь! И я знаю, — понизил Яков голос. — Где-то поблизости. Не с его здоровьем за двести вёрст ехать. Да и не собирался он никуда! Я с ним вечером разговаривал. За день до поджога.
— Моя хата с краю, ничего не знаю, — твёрдо повторил Михаил Кузьмич.
— Ладно. Не хотел, но скажу. Вчера я пошёл к Наумцевым. Надо, думаю, хоть малость успокоить Веру. Сидят в темноте. Спрашиваю, почему лампу не зажигают? Дескать, керосин кончился. А при мне Иван перед этим лампу заправлял из полной канистры. Хвастал, что нацедил из трактора, когда ждали немцев.
— Бог с тобой! — всплеснул руками насторожившийся хозяин. — Несёшь и с Дону и с моря! А ишо дружок!
— Меня бояться нечего! — шёпотом воскликнул Яков. — У меня расспрашивал про Ивана начальник полиции. Главного то я и не сказал.
— И на том, конечно, спасибочки. Только заехал ты, Яков, не в тот огород. Ни сном ни духом не ведаю про Ваньку! И ты про него больше не спытывай... Лучше я тебе про жисть расскажу. Спешить особо некуда. За барами-растабарами и сдюжим кувшинчик... Душа сама подскажет!
— Валяй! — согласился Яков, убедившись, что наскоком этого хитрющего казачишку не прошибёшь.
Одолели по второму стакану. Ладя цигарку, Михаил Кузьмич прокашлялся и завёл:
— Мы, Наумцевы, родом из станицы Константиновской. А верней, с хутора Загорского, какой от неё неподалёку. Сюда с браткой Петром, отцом Ваньки, перебрались в голод, в двадцать втором. Снялись, полагая, что в рай едем. Да еле выжили...
Помню я себя ишо голозадым. Доподлинно помню! И как с кошкой рябой возился, и как в галошу дедову напудил... Прокудой рос неподобным! У нас, у казаков, принято малятеньких баловать, понапрасну не стращать. А как был я последышком, то во мне родители, царствие им небесное, и подавно души не чаяли. Что захочу, то и ворочу. Трое моих старших братьев тоже поважали, пока на подворье. А только с глаз родительских долой, издевались, как сатанюки. Один раз завели в крапиву, а сами убегли. И пока я выбирался, так нажёг кожу, что волдырями до пупка покрылся. Реву благим матом, а дома в тот самый момент бабанька оказалась. Сослепу решила, что обварился. И давай причитать, и давай меня гусиным жиром мазать. Вырвался, на речку мотнул. Навстречу — как ты скажи нарочно — собака! Я дралала! Ну, в копань со всего бега и сверзнулся. Хорошо, что в самую жарюку. Воды там по колено набралось. А ежели б весной? Перепужался неимоверно. Вопил, пока не обезголосил. Явились на подмогу мои братья, Ефим и Жорка. Я ручонки тяну, а они хохочут. «Надо, Жор, похоронить его», — предлагает Ефимка. Тот: «Да, надо. А то за ним леденцов не достаётся». И начали палками землю подковыривать, в копань кидать. Слава богу, проходил мимо какой-то рыбак, а то неизвестно, чем бы дело кончилось...
Лет, стало быть, семи украли меня цыгане. Пас я овец по балке, можно сказать, у хутора под боком. Гляжу: тянут по дороге две кибитки. А в них сидят тётки и дядьки в невиданных одеяниях, чумазые — пуще поросят. Насупротив моей отарки останавливаются. И глазом я не моргнул, как орава бесов и бесенят отбила трёх валушков, отхватила им головы и держит, чтобы кровью сошли. Я тикать! Только слышу — вжик! — и полетел носом в полынь. Кнутом цыган срезал. Связал, бросил на плечо и к бричке. Так под барахлом и увезли.
Грешно сказать, а у цыган, Яшка, мне понравилось. Что ни вечер, остановка. Костер. В котле хлёбово варится. Ну и забавы разные дурацкие. Пацанёнком я был понятливым, переимчивым, похлеще артиста. Раз гляну и запомню. Не зря примечал, как мои братья, драчуны, иногородних, с другого конца хутора, буздали. Вот однажды цыган, тот, что споймал, главарь всего семейства, выволок меня к костру и что-то пролопотал. Подбегает ко мне цыганчонок и по скуле! Я ему! И пошли метелить друг друга. Бабы кричат, бесенята визжат, а цыгане хихикают. Потеха! Дрались, пока не расквасили носы. Поревел я трошки. Да жалеть некому...
Сколько промытарил я у цыган, не скажу. Должно, больше месяца. Завезли они меня аж в Лиски, на ярманку. Народу собралось — тьма! Глаза от всякой съестной всячины так и разбегаются. Шатаемся вдоль рядов, а везде турят в три шеи. Я, на беду мою, и зараз на нерусского скидаюсь, а тогда вовсе был чернющий и кудрявый, вылитый нехристь... Вдруг зовёт меня старшой цыган. Толпа гвалтует. Барышники. И большинство — незнакомые цыгане. Чую, от хозяина сивухой разит, глазищи выпучились — страсть! Выпихивает он меня на серёдку и объявляет: «Вот мой кулачник!» Другой цыган выводит своего бойца: «А это — мой». Пацан на голову выше и плотней. И от злости у него ажник ноздри шевелятся. Мне хозяин и шепчет: «Ежели осилишь, новую свитку справлю и накормлю от пуза. А коли он тебя — запорю». Свистнул кто-то, мол, начинайте. Пацан как кинется на меня головой. Я в бок! И по сопатке его! Он в обнимку. Подножкой валит. Уцопился, как клещ какой! Разняли нас и опять напустили друг на дружку. Шибко бились. Оба в крови, а дерёмся. Стал он одолевать. Врежет — я брык, поднимаюсь. Он снова! Встаю. Он, значит, расходовался, а я силёнок чуток поднакопил. И так-то встал, а супротивник разбегся. Я кулак и подставил... Подняли цыганчонка на ноги, в чувствие привели. А папаша его моему главарю жеребёнка пригнал. Проспорил, стало быть. Ну вот. Малой был, а уже кумекал. Нужно, думаю, спасаться. А то заклюют! И ночью дал деру. До зимы в церковном приюте прохарчился, пока через полицию не отыскал меня родитель... Что ёрзаешь?
— Не могу я, дядька Михаил, тут отсиживаться! — доверительно сказал Яков. — Все товарищи мои на фронте, а я тыняюсь по хутору, как сволочь последняя... Иван тоже хорош! Ничего мне не сообщил...
— Опять ты за своё? Слухай, не встрявай... Батяня мой, Кузьма Агафонович, умственный был человек, на работу падкий, но распутный, хуже кобеля. Обличьем невзрачен, вроде меня. А силу глаз имел страшенную! На какую бабёнку ни посмотрит — теряет она волю и поддаётся. Тут как раз призывают казаков на войну с германцем. Мне уже стукнул тринадцатый годок. Не заметил, как и ребячество промелькнуло. Да. Вымела казаков из хутора война. А жалмерки одна другой краше.
Ну и принялся батяня шкодить. Уходит как бы к приятелям, а сам на гульки. Пошли промеж старух пересуды, а промеж родителей — ссоры. Оно и его понять можно. Мамаша постарела рано, вся чисто седая, кряхтунья. Нас, сынов, двое осталось — Петро да я, — да муж, да дед. Ефим с Жоркой на фронте уже порох нюхали. А ну, настирайся да настряпайся на четверых казаков! Стало нам с Петром жалко маманю. Прихварывать начала. Ляжет она на кровать в платке, рученьки свои скрюченные на животе сложит — покойница, да и только... Как быть? Выследили, куда папаша шастает. У Любки Ландиной ворота дёгтем вымазали. Не помогает. На другой раз он уже к тётке Таньке Будяковой настропалился. Потом — к жалмерке Насте. Э, так и дёгтя не хватит ворота чернить! Тут я и доумился. Дождались с браткой, когда матушка в станицу к сестре своей уехала, и учинили самосуд. Бабушка наша за год до того померла, дед с печи не слазил, кости грел. Самый раз! Возвращается блудяка ночью, пьяненький. Узвару кружку выдул и спать. Слышим — захрапел. Выгреб я из печи угольев на лопаточку. Петька гашник на шароварах отцовских развязал. Ну, я жару в ширинку и сыпанул. Ка-ак вскочит он! А кальсоны уже тлеть взялись. Орёт дурьим басом, сообразить не может. А я — сказано — стервец, ишо издеваюсь: «Ну как? Жаркая присуха?» На Петра испуг нашёл, схватил ведро с лавки и окатил батю водой. Пальцем, иуда, на меня тычет: «Это он обжигание устроил». Хвать батяня кочергу! Должно, от боли взбесился... Хвать — и за мной! Гнал версты полторы.
Денька два проскитался я по огородам, по клуням. Об эту пору дело было, старой осенью. Попадается мне какая-то хуторянка, не помню, и спрашивает: «Что огинаешься? Домой не идёшь? На вашего Жорку смертная бумага приспела». Ай, думаю, брешет? Прихожу. С анбончика[32] слышу: мать криком кричит... Давай, Яшка, помянем добрых людей и родичей. Без чоканья, — предупредил Михаил Кузьмич.
— Был у меня на фронте закадычный друг. Гладилин Антип. Настоящий казак. Балагур под стать тебе. Спас меня, когда из окружения вдвоём выбирались. А сам погиб...
— Ну, тогда поведу я речь про Гражданскую войну. И перво-наперво про то, как оженился.
— А где ж тётка Варвара?
— Баталиным харчей понесла... Зараз тяжко, но понятно, кто с кем воюет. А в восемнадцатом году сам чёрт путал. Чистое братоубийство! Да. Я уже, стало быть, парубковал. Крайний к нашему хутору был Шмыгинский. На посиделки сходились у одной вдовы, до мужиков охочей. Подружки при ней такие ж, слабые на передок. Вобчем, танцы, манцы, зажиманцы. То с одной побалуешь, то с другой. Одно озорство и грех, а сердце — пустое. Чувствую, пора оберечься, а то либо сопьюсь, либо дурную болесть подцеплю. Вдруг встречаю на вечеринке новую девицу. «Кто такая?» — интересуюсь. «Возвернулась из Шахт. У барыни служила. Зовут Варей». Стал закидывать удочки. Оком не ведёт, гармошкой заслушалась. «А ну, — говорю гармонисту, — тронь «казачка». Заиграл. Выхожу я на серёдку комнаты. Рубашку под пинжаком одёрнул и тактично припеваю. Голосом и слухом Бог меня не обидел. Пою-выговариваю, а сам сапог кидаю на пол, пристукиваю в лад. Стали барышни и парни подниматься, в кружок пристраиваться. Я перед Варей ястребом хожу! Сидит. Рукой маню! Брови насупила и отвернулась. Э, думаю, видали мы таких недотрог. Надо её подпоить. Ежели баба одурманеет, сама в сети идёт...
Яков посматривал на уже сумеречный двор. Из степи тянуло холодком. По краям тучи, вставшей на закате, тускнела огненная кайма.
— Может, в курень пересядем? — предложил хозяин.
— Зачем? Мимо рта не пронесём. Рассказывай, рассказывай...
— На следующий вечер принёс винчишка. Угощаю — лицо воротит. Пробую заставить — фыркнула и ушла. Ну и я на неё обиделся. Не велика шишка, горшки из-под благородия выносила, а нос дерёшь!
Неделю в Шмыгинский не появлялся. А сердце-то тянет. Опять зачастил. Сяду на лавку и любуюсь, отцопиться не могу. Она чисто одевалась. Что тираска, отглаженная, аккуратная, при пояске; что юбка, складочка к складочке, что полботинки остроносенькие. А косу светлую вокруг головы заплетала. И румянилась трошки, скромно. Словом, втюшился я по уши. И так к ней, и эдак. Предлагаю замуж. Мол, сохну и пропадаю. «А мне всё равно, — отвечает. — По годам я старше. Мне с тобой интересу мало». — «Не пойдёшь за меня — повешусь». — «Хоть зараз. На одного дурачка меньше станет». Шибко я убивался... Минули Святки. Кое-как проводили Масленицу. К тому времени ни дедуси, ни мамаши моей в живых уже не было. Петро у Думенко воевал. Бобылевали мы вдвоём с отцом. На провесне приказывает хуторской атаман выходить на обрезку сада. Пошёл. Кто бурьян искореняет, кто сушняк обпиливает, кто ветки в кучи сносит и на кострах жжёт. В основном бабы. А заправляет всем садовник по кличке Пипин. Забавный дедок, всё с шутками да прибаутками. «Выбирай, — говорит, — себе напарницу и катайте двуручной пилой поваленные деревья на чурки. Я её нонче развёл, не режет, а кусает». Стали с незнакомой тёткой из Шмыгинского пилить. Перехватило ей дых, бросила и ушла на край сада замену шукать. Гляжу: идёт Варвара. Меня ажник потом облило! Разработались. Я пилу придерживаю, жалею кралю. А она мне: «Слабенький ты пильщик. Пилил бы так, как сапогами стучишь». Ну, думаю, я с тебя спесь скорочко собью. Ан нет. Огнём лицо полыхает от натуги, а не сдаётся. Бой-девица! И не заметили, как стволы перехватили. Погрузили чурки на тачку. Поглядывает на меня искоса, усмехается: «А ты работничек ничего. В мужья годишься». — «Пошла бы за меня — узнала бы, на что я гож. Я тебя на руках бы носил». — «Плохо упрашиваешь». Вижу, держится она в сторонке, вроде намёк подаёт. Вот ушли бабы, а Варвара замешкалась. Я опять с объяснением! Смелости набрался — обнял. Вырвалась и пытает: «Будешь на руках носить?» — «Вот те крест!» — «Ладно. Давай спробуем. Донесёшь до дому — дам согласие». — «Ну, гляди! Уговор дороже денег!» Подхватил её под колени и попёр, как форменный жеребец! Даром что ростом не удался. Разглядела она меня впритул и усмехается: «Ресницы у тебя длинные, как у девки. А зубы редкие. Должно, брехливый?» — «Есть такой грешок. А тебя до смерти не обману». Догоняем баб. У тех от удивления глаза на лоб! Спрашивают, может, ногу поранила? А Варька хохочет: «Битый небитого везёт». До околицы, примерно с версту, нёс я её, не чуя ног. А тут подустал. Сбавил шаг. «Хочешь, — предлагает, — поменяемся? Я тебя понесу». Бешенство на меня нашло. Помру, а донесу! И так-то разбегся с горки, а яму прозевал. Ну и загудели с ней в коноплю. Упали и лежим. Она сломила веточку, нос мне щекочет. И поцеловала... В мясоед и повенчались!
— Давай-ка за твою Варвару! — кивнул Яков. — Уважаю её...
Михаил Кузьмич разлил молодое, ещё пенящееся вино по стаканам и, недоверчиво сощурив глаза, вдруг спросил:
— А может, тебя подослали?
— Ну вот! Наконец-то! — и упрекнул, и обрадовался Яков. — Не из того я теста, чтобы мяли. Иван-то меня знает...
— Ну, это я так, к слову, — обмолвился упрямец. — Дуй!
Яков пригубил вина и с досадой бросил:
— Спасибо за угощение! Только я пришёл не пьянствовать... Хотел у вас заночевать, чтобы с холуём немецким не видаться больше. Да, наверно, не получится.
— Сиди и не ерепенься, — осадил Михаил Кузьмич. — Только темнеет. Жди. Ты полагаешь, я спроста тебя байками ублажаю?
— Ты, Кузьмич, не казак, а бес! Тебе попом быть.
— Ты святых отцов не трожь! — сурово оборвал хозяин. — Я тоже был не дюже леригиозный, пока... Напоследок послухай, что случилось со мной в двадцатом году. Глядишь, ума прибавится... Погнали красноармейцы Деникина от Москвы. В начале января проводил я батю с белой армией, а сам перебрался с супружницей к тёще, в Шмыгинский. Слышим: прибыл пролетарский кавполк. Ждём нового грабежа. Откуда ни возьмись, подлетает к тёщиному подворью тачанка. Так у меня сердечко и запрыгало. Ну, думаю, прознали, что отец с беляками подался. Пропал! И верно, сажают меня с собой два хлопца и везут. И куда б ты думал? К моему родному куреню! Заводят в горницу. Сидит за столом черноволосый мужик с бородкой и в очочках тонких — вылитый Свердлов. Когда я портрет ленинского дружка увидел впервой, то по глупости решил, что это — самый комиссар Найдис. Тютелька в тютельку на одно лицо! Да, лицом ко мне, значит, комиссарик, а вполоборота... Ёлки-моталки, братка Ефим! Поворачивается, рот щерит: «Здоров, кугаенок! Садись. Потолкуем». Я ни жив ни мёртв! Начал он расспрашивать про матушку, про Петра... Кровная родня, а боюсь! Не клеится беседа. Дошёл черёд и до отца. Как услыхал Ефим, что его мобилизовали белые, так и раздухарился: «Гм, вояка выискался! Пусть только попадётся. Споймаю — задницу набью!» И понёс родимца по кочкам... Слава богу, утихомирил комиссар, кивает: «Возьмём твоего братца в баньку. Пусть культурно отдохнёт». Ага. Подкатываем на тачанке к именью какому-то. В предбаннике гляжу: женское бельё исподнее. В парилке визг да хохот. А следом вносит ординарец бутыль с самогоном и мочёные арбузы. Тяпнули по кружке огнивца и растелешились. Заходим в самое пекло. Наспроть двери — четыре молодухи в голотелесном виде. Встали перед нами шеренгой — и ногами бесстыдно махать, ужимничать. «Выбирай, какую хочешь, — толкает меня Ефим. — Артисточки из кордебалета. Научат такому, о чём ты и слыхом не слыхивал. Держу за сестриц милосердия». Захмелел я в духоте и возражаю: «Я на такую погань не польщусь, хоть режь. Я не жеребец табунный». На счастье, не стал Ефимка настаивать. «А мы, — скалится, — поиграем в «девятку». Ну, игра известная. Свальный грех... Кинулись они к блядюшкам, а я вон! Да ходу! А денька через два забрал меня Ефим в свой красный кавалерийский полк.
— После такого не в Бога поверишь, а в чёрта!
— Трошки потерпи. И до Бога дойду... Вот форсировали мы Маныч. Под Балабинкой взяли в плен сотни две беляков. И среди них роту кадетов. В том бою убили Найдиса, собутыльника Ефима. Ну, братушка мой и озверел. День и ночь не просыхает.
Как-то так вышло, не могу точно сказать. Но удумал Ефимка самолично конвоировать пленников, под расписку сдать коменданту тыловой части. Не всех, а эту самую роту юнцов. Взял Ефим — он эскадроном закручивал — первый взвод, испытанных дружков. И для подкрепления тачанку, на которой я служил помощником пулемётчика.
— Вторым номером, — подсказал Яков.
— Во-во... Построили парнишек в колонну по четверо, погнали. Глядеть на них смешно и жалко. Дети ишо совсем, сапожища не по размеру, соваются на портянках, — много хромоногих. Шинелишки на плечах — мешками. А форменные шапки на ушах! Кое у кого щёки обмороженные. Идут, горемыки, в ногу, стараются. Рази ж это вороги? Пацанва сопливая, и больше ничего! Добровольно вступились за богачество родителей. Да за веру православную. И душевно, по совести поступили! А коль попались в капкан — отпустить их надо. Нехай мамки обогреют чадунюшек. Недетского лиха нахлебались!
Наша тачанка замыкала эту колонну. Те ребяты, что сзади были, оглядываются, глазами стригут, взывают: «Дяденьки, дайте чего-нибудь покушать». На что пулемётчик Приходько был суровым, и то отозвался. Достал мешок с мороженой свёклой. Ей мы лошадей кормили. И как верховые отвлекутся — возьмёт и кинет в гущу. Споймают юнкерята клубень и по очереди кусают, по-братски, значит, делят.
С утра чуть приморозило, а тут солнышко разгулялось. Весна, стало быть, первую вылазку в степь делала. Взобрались по дороге на бугор. А на макушке весь снег потемнел. И далеченно видно, должно, вёрст на десять. А внизу, под склоном, — озерцо. Отвод от Маныча. Снег по льду лежит, сверкает, а местинами полинял, пожелтел от выступившей воды. Потянули по спуску. Придержал Ефим коня и приказывает: «Вы на лёд не заезжайте. А станьте в сторонке, на берегу. Мы кадетов по озеру пустим. А если кто из них к другому берегу побежит — косите». Переглянулись мы с дядькой Васькой Приходько и затревожились.
Останавливают конные юнкерят на самом берегу, и выезжает вперёд Ефим, орёт: «Зараз поиграемся в догонялки. Разобраться по трое!» Ребяты всполошились, перестроились. «Ваши родители-буржуи и вы с ними хотели вогнать в гроб нашу рабоче-крестьянскую власть! Да просчитались... Слушайте мою команду! Первой тройке выйти на лёд! Как засвистим, без оглядки бегите к тому бережку. Кто доберётся — получит вольную».
Стали юнцы на изготовку. Кто-то из конвойных свистнул! Побежали кадеты, а им вдогонку разлетается всадник с шашкой наголо. Думаю, пужает, для острастки шашку свою заносит. Тут мельк, мельк! Двоих сразу прикончил, а крайний увильнул. Достиг бережка! Побледнел дядька Васька и не двигается. Окаменел весь.
Следующих выкликают. А они плетутся, беззащитные, крестятся. Опять — свист! Другой эскадронец пускает коня. Да метров за семь ка-ак оскользнётся дончак! Юзом пошёл, а рубака — кувырком, убился, должно, до полусмерти. Кадеты на бережок карабкаются, ликуют.
Подскакивает к нам ординарец братов: «Почему, так и растак, не стреляете?» — «Патронник барахлит». — «Глядите, заклинят вам в другом месте!»
От зарубленных кадетов кровь по льду растеклась, алая, чисто лазоревая. Стало тут мне не по себе. И как-то глазомер сбился, не пойму: что далеко, что близко. У пулемётчиков от напряжения глаз случается такое.
А рубаки наши в раж вошли. Ефимка рот свой перекосил, орёт: «Вали их, гадёнышей, всех подряд!» И клинок долой! Не человек был сердцем — волчара. Иной раз, прости Господи, думаю: может, согрешила с кем мать? Не водилось в нашем роду таких извергов. А другой момент сомневаюсь: а не жисть ли сделала его лютым? Попал Сатане в лапы?
Сыпанули бедолаги на лёд, помчались спасаться. Вклинились наши головорезы в толпу и полосуют, и полосуют. Крики такие, что душа леденеет.
Вдруг громыхнуло по озерку! Треск за треском. Полтолпы в единый миг и провалилось. От того берега, значит, подмыв был. На протоке. А кавалеристы на скаку коней не могут удержать. И тоже под лёд! Полынья расступилась метров на тридцать. Ну, кадетики слабые были и в одежде тяжёлой, первыми скрылись. А всадники барахтаются, лошади ржут, тянут головы вверх... Я при виде всего этого вроде как умом чуть повредился. И понимаю, что утопает родной брат и выручать его надо, а в душе затмение и даже какое-то непонятное облегчение. Поднял я голову к небу, чтобы на полынью не глядеть. Жуть одолевает. Вижу белое-белое облако. Потом оно как будто спускаться начало. Всё ниже и ниже. И так-то явственно различил я ангела Божьего, с ликом скорбным и жалобным. Кружит над смертниками и стенает, плачет. Было мне такое видение! Сподобил Господь! И с того самого часа никто не порушит веры моей в Христа и Царицу Небесную...
— Со мной тоже произошло необъяснимое, — раздумчиво сказал Яков. — Раньше в чудеса не верил, а теперь... После как-нибудь расскажу. Ну, раскрывай карты...
— Завтра. Приходи, как стемнеет. Так будет лучше, — решил Михаил Кузьмич. — Не обижайся, но оставаться тебе у нас не надо. Чужие глаза приглядчивы. Принесть ишо винца?
— Довольно. Всё-таки не доверяете мне, — вставая, упрекнул Яков.
— Так не так — перетакивать не будем. Утро, оно завсегда вечера мудренее...
Однако и через сутки Якову не удалось повидать Ивана. Тот объявился лишь запиской. На полоске газетного листа мелко чернели строки: «Если ты не предатель, то сделай следующее. 1. Распространи листовки. 2. С помощью отца защити мою семью. 3. Требуй от него, чтоб срывал отправку сельхозпродуктов. Иван». Яков вернул обрывок бумаги, из которого Михаил Кузьмич тут же сделал цигарочку, и в сердцах ругнулся. Поостыв, коротко спросил:
— Где листовки?
Их оказалось всего-навсего три. Слабенький огонёк жирника — нитчатый фитилёк, укреплённый в чашке с постным маслом, — едва позволил разобрать текст?
Матери, отцы, братья, сёстры, жёны!
Не верьте фашистской лживой пропаганде, обманывающей вас.
«Гитлер-освободитель» принёс нам неисчислимые страдания, отнял у нас сыновей, мужей и братьев. Он истребляет их во имя своего кровавого и постыдного бреда. Людоед-фюрер отнял у детей детство, у матерей — материнство, у стариков — заслуженный ими покой.
Товарищи! Города и сёла постепенно становятся голодными. Хлеба всё меньше и меньше. Всё идёт в Германию! Но недалёк час расплаты! Фашистские орды остановлены по всей линии фронта. Несмотря на все свои старания, ни на Кавказе, ни у стен Сталинграда оккупанты не могут продвинуться ни на шаг. Инициатива переходит к нашей родной Красной армии!
Товарищи! Будем во всём достойны бесстрашных наших сыновей, мужей, братьев.
Комсомольцы, объединяйтесь на борьбу!
Помогайте фронту!
Это приблизит наш час освобождения.
Смерть ненавистному фашизму!»
Яков облокотился на стол и запустил пятерню в волосы. Тая в уголках рта улыбку, проронил:
— Всё-таки остановили... — и порывисто встал, с ожесточением потребовал: — Если Иван на днях не объявится, то один уйду на фронт.
13
Запись в дневнике Клауса фон Хорста.
«7 ноября 1942 г. Специальный поезд фюрера.
Последние четыре дня весь штаб находился в чрезвычайном напряжении, так как фюрер ожидал удара русских именно сегодня, в годовщину их революции. А минувшей ночью ни я, ни генерал Йодль вовсе не сомкнули глаз. В Северной Африке неудачи преследовали Роммеля... Утром никаких тревожных донесений ни от Паулюса, ни от Вейхса не получено. Нечеловечески уставший фюрер неожиданно принял решение отправиться в Мюнхен. В 13 часов 40 мин. мы выехали из Растенбурга. Я нахожусь в вагоне вместе с моим шефом. Кроме него, сопровождают фюрера также Кейтель, Шпеер. По данным нашей разведки, русские планируют ещё в этом году провести крупное наступление на Донском фронте или в Центре. Если учесть, что поступают сведения о перегруппировке войск противника вблизи Сталинграда, то вполне можно предположить о готовящемся прорыве именно в этом районе. Фюрер уже несколько раз говорил о «возможности большого русского наступления, вероятно зимнего, на участке союзных армий через Дон на Ростов». Для укрепления румынских и итальянских армий приданы наши авиаполевые дивизии как «ребра корсета»... Спецпоезд движется крайне медленно. На всех крупных станциях телефонный кабель связывается с железнодорожной сетью, чтобы фюрер и начальники штабов контролировали обстановку в целом. Около семи вечера дежурными нашего штаба было получено по радио сообщение о том, что британские войска, находившиеся вблизи Гибралтара, соединились с американским конвоем и взяли курс на восток. У Гитлера началось совещание.
9 ноября 1942 г. Мюнхен.
Вчера утром, на остановке в Тюрингии, пришло известие, что англо-американцы высаживаются на североафриканском побережье. Во Франции наши войска подняты по тревоге... Я стоял у окна вагона, когда поезд мчался мимо родных мест. Неясная грусть стиснула моё сердце. Грусть о молодости, о любимых людях. Разве мог я представить ещё год назад, что буду проезжать неподалёку от родового имения в поезде фюрера? Теперь это естественно. Гитлер с уважением относится к людям, имеющим дворянский титул. Это подтвердилось вчера, когда он приветливо здоровался с представителями германской знати и своими старыми товарищами по «пивному путчу» в знаменитой пивной «Лёвенбройкеллер». Мне посчастливилось присутствовать на празднике в честь 19-й годовщины начала национальной революции. Я осматривал огромный зал, украшенный цветами, нацистскими стягами и портретами вождя, и невольно представлял, как тогда, в двадцать третьем году, смельчаки-патриоты во главе с Гитлером и Людендорфом отсюда замаршировали по улицам. И никто не дрогнул, когда около «Фельдхернхалле» полицейские встретили их выстрелами. Фюрер был травмирован, но Провидение уберегло его от пули. Точно так же Господь спас меня на берегу Дона!.. Рядом с фюрером были Борман, Геббельс, Шпеер. Зал неистовствовал. Гитлер выступал с ожесточённым пафосом. Вся публика была точно бы заворожена!
— Наш военный план будет осуществляться с железной твёрдостью! Хотели овладеть Сталинградом, и нечего скромничать: он уже взят... Там, где стоит немецкий солдат, туда больше никто не пройдёт... Некоторые говорят: «Почему вы тогда не продвигаетесь быстрее?» Потому, что я не хочу иметь там второго Вердена; лучше наступать совсем маленькими ударными группами. При этом время не играет никакой роли. Больше ни одно судно не идёт по Волге. И это — решающее!
Сегодня неотлучно в штабном вагоне. Занят, как и все, Западным фронтом.
17 ноября 1942 г. Берхтесгаден. Малая рейхсканцелярия.
То, что я ждал много месяцев, наконец-то свершилось! Весь день, получив суточный отпуск, провёл с женой, которая немедленно приехала сюда после нашего телефонного разговора. Полдня не выходили из номера отеля, в котором Луиза разместилась. Потом гуляли по городку и возле Княжеского озера. Альпы, золотой наряд осени, хрустальный горный воздух и синее небо над головой. А рядом — моя красавица, мой светлый голубь! Курортный люд с интересом поглядывал на нас, влюблённых и счастливых! Луиза удивила меня своей страстностью и заботливостью. Привезённые пироги, бекон и вино из нашего подвала просто восхитительны! Как и подобает жене, она немного пожурила меня за длинные волосы и повела стричься к парикмахеру-австрийцу. Мартин передал мне рисунки, на которых изображены немецкие танки и самолёты, уничтожающие русских солдат. Милый мальчик желает скорейшей победы, чтобы я вернулся домой... Поздно вечером я на такси отвёз Луизу в Мюнхен, помог сесть на поезд. После расставания — подъём душевных сил и естественная, лёгкая грусть. Впрочем, ощущение полноты счастья ещё потому, что совсем близко, в Бергхофе, восстанавливает силы фюрер!
26 ноября. Ставка «Вольфшанце». Растенбург.
Катастрофа на Волге! Все мы поглощены поиском выхода, оптимальных мер для исправления возникшей ситуации.
Что же случилось? Почему стало возможным окружение наших 22 дивизий и разгром 3-й румынской армии? Во-первых, плохая работа нашей разведки. Мы не имели достоверных сведений о резервах Сталина. К тому же Цейтцлер и Кейтель несерьёзно отнеслись к предостережениям фюрера! Во-вторых, внезапность и мощность контрудара русских. В-третьих, низкая боеспособность румынских войск. И наконец, психологическое состояние наших солдат, измотанных боями.
Всё началось 19 ноября, когда Цейтцлер сообщил из Ставки в малую рейхсканцелярию об успешных атаках противника позиций 3-й армии румын. Потом стало доподлинно известно, что их корпус смят у станицы Распопинской. В горный дворец фюрер вызвал Кейтеля, Йодля. Борман также был там. Из Зальцбурга, где стоял поезд полевого штаба «Атлас», прибыли генералы и офицеры. Я присутствовал на совещаниях у фюрера в последующие два дня. Уже 20 ноября ни у кого не осталось сомнений в том, что нужно предпринять энергичные меры.
Было решено создать ударную группу из войск 11-й армии, а её штабу во главе с фельдмаршалом Манштейном поручить создание новой группы армий «Юг» из всех наших сил, находящихся в угрожаемой зоне. 21 ноября вечером из Ставки передали сводку, что русский прорыв фронта 3-й румынской армии значительно углубился... Южнее Сталинграда, в Калмыцких степях русские также начали наступление против восточного фланга 4-й танковой армии и 4-й румынской армии. Кризис назревал. Единственно верным решением, на мой взгляд, было предложение генерала Йодля. Мой шеф предложил отвести войска из Сталинграда, поскольку оттуда опасность атаки исключена, и укрепить южный фланг 6-й армии, в противном случае окружение наших войск неприятелем у Сталинграда явится вопросом нескольких часов. Фюрер во второй раз не прислушался к начальнику штаба оперативного руководства! Накануне Йодль предлагал решение всех вопросов предоставить Вейхсу, командующему группой армий «Б», которые расположены в непосредственной близости к оперативной территории. Гитлер лишь с непоколебимой твёрдостью повторил: «Как бы там ни было, а Сталинград нужно в любых обстоятельствах удержать». Предсказание Йодля свершилось на следующий вечер. Оба ударных клина русских соединились у Калача, вследствие чего 6-я армия была окружена. Гитлер отклонил просьбу Паулюса о прорыве на юго-восток и приказал закрепиться между Волгой и Доном.
С момента получения роковой сводки из Ставки, в течение трёх суток, пока основной штат Верховного командования самолётами и курьерскими поездами добирался до Растенбурга, вермахт практически оставался неуправляемым... Дорого обошёлся нам отдых в Альпах!»
14
Преждевременно, пронизанная холодными ветрами и оплаканная ливнями, догорала над великой казачьей равниной раненая осень. Как неприкаянные, бесконечно кочевали хмурые тучи, изредка открывая поблекшую просинь; немощное ноябрьское солнце безрадостно, лишь час-другой оглядывало пустынный простор степей. Сиротеющие хаты и курени, которые в опустевших, лишённых зелени и цветов дворах точно бы отодвинулись друг от друга. Затянувшаяся непогода донимала и без того растревоженные, болящие души станичников и хуторян.
Со второй половины ноября задул бахмач[33]. Над грязными дорогами зароились первые редкие снежинки. Ударил морозец. Берега Несветая остеклили тонкие, хрупкие окраинцы. А дикий хмель, плетущийся по лознякам, мгновенно и сказочно преобразился! Красные, жёлтые, лиловые, коричневые, голубоватые, тёмно-зелёные листы, денёк покрасовавшись, радугой упали на посеребрённую траву низины. Сонно, устало потемнела вода...
Власть, дарованная немцами атаману Шаганову, оказалась призрачной. Уже без его согласия, а действуя лишь по приказам фельдкоменданта и бургомистра, особые продовольственные взводы выгребали из ключевских амбаров зерно, подсолнечные семечки. Полностью был опустошён колхозный склад, с которого увезли муку и весь запас зимних яблок. Для нужд германской армии угнали трёх лучших лошадей.
Всё чаще наведывался в хутор и Мисютин со своими молодцами. С превеликим трудом Степану Тихоновичу удалось-таки уберечь Веру Наумцеву от ареста. Зато Прокопия Колядова, в кругу казаков матюкнувшего Гитлера, полицаи забрали и привлекли в Пронской к принудительным работам. Невесть от кого проведал обер-полицейский о большевистских листовках. И снова закрутилась карусель с допросами и обысками!
В следующий раз полицаи прибыли с приказом Штайгера, дублирующим распоряжение коменданта Новочеркасска капитана Эллинга. Назначенный старшим в отряде коротконогий калмык для порядку сунул бумажку старосте. «Гражданскому населению предлагается в течение 48 часов сдать в волостную комендатуру все предметы военного обмундирования: мундиры, сапоги и шинели. Сокрытие обмундирования наказывается расстрелом».
— Мы уже собирали тёплую одежду год назад, — возразил Степан Тихонович. — Только для красноармейцев. Обмундирования и подавно нет ни у кого.
— Болтай долго! Твоя подводы давай. Возить будем!
За два часа подворного обхода ключевцев подраздели основательно. Тёплые вещи, вопреки возражениям хуторян, конфисковывали. Не обошлось без стычек. Ктитор Скиданов палкой перекрестил злого, как хорёк, юнца, снявшего с вешалки его телогрейку. Мародёр сгоряча передёрнул затвор карабина. Дюжий старик собственноручно разоружил грабителя и приконвоировал в хуторскую управу, требуя наказать. Разобравшись, в чём дело, командир только моргнул своим подручным. Церковного старосту скрутили и для потехи срезали писарскими ножницами бороду. Воспрепятствовать надругательству Степан Тихонович не мог, поскольку метался по хутору, придерживая разохотившихся в поборах полицаев.
Не только усердие в службе, но и любовная связь, на горе хуторянам, манила Мисютина в Ключевской. Кострюкова Анька ничуть не скрывала этого. Наоборот, расцвела и хвасталась обновками. Приглашала молодиц послушать патефон, подаренный щедрым дружком, попить цветочного чаю.
Резкий перелом произошёл в настроении хуторян, сверявших то, что обещала новая власть, с тем, что происходило на самом деле. День ото дня мрачнел и Степан Тихонович. С очередного совещания в управлении он вернулся понурый и нездоровый. Придерживаясь рукой за грудь, прилёг в горнице на топчан.
— Что-то сердечко расскакалось, — попробовал пошутить слабым голосом.
— Расстроился, что ли? — догадалась Полина Васильевна и отложила недовязанный носок. — Не жалеешь ты себя...
— Немцы начинают мобилизацию, — неотрывно глядя на жену, сказал он торопливым шёпотом. — Всех казаков с восемнадцати до сорока пяти лет. И наш Яков под приказ подпадает...
— Гос-споди! И когда же?
— Днями приступят. А другая новость тоже весёлая... Вербуют молодёжь на работы в Германию. На наш колхоз план — пять человек. Кто же согласится? Будет слёз...
— Вот тебе и свобода! — с негодованием сказала Полина Васильевна. — Немчура проклятая! А как же сынок? Может, нехай спрячется?
— Сам голову ломаю... От Павлика письмо пришло. Мелентьев передал. Подписано мне, а всё равно, наглец, распечатал...
— Яшу и Лидку не видал в Пронской? С утра на маслобойню поехали и досе нема.
— Нет, не столкнулись. А Фаину видел. Обратно в Ворошиловск собирается. Не сработалась с директором.
— Гм. Вот уж перекати-поле, — с неодобрением заметила Полина Васильевна. — Болтается, как тёлка непривязанная... Ну, полежи, полежи... А я пойду управляться. Да дедушку покличу. Зачитаешь нам...
«Родные и любимые, батюшка, Степан и Полянка! Не уверен, что послание моё быстро дойдёт, но пишу, пока есть возможность переправить его. Я в Пятигорске. До этого был предельно загружен, ездил по кубанским станицам. А вчера вернулся с Терека. Настроение боевое. Кубанцы и терцы не утратили казачьего духа и намного сознательней, чем наши донцы. Чувствуется близость фронта, и они, истинные казачьи сыны, рвутся в бой с большевиками. В одном из сражений и я принял участие.
Бой проходил в песчаных бурунах. Ранним утром немецкие танкисты, подавив огневые точки противника, окружили часть ЗО-й кавалерийской дивизии большевиков. Наша сотня лавой бросилась на врага. Вёл её хорунжий Константин Кравченко.
Ему лет сорок. Бесстрашен, как чёрт! Его заповедь: «За каждый год советской власти казак должен уничтожить по одному коммунисту!» Схватка была жестокой. Мы смяли красноармейцев. Трофеи: противотанковые ружья, станковые пулемёты, обоз боеприпасов, множество лошадей. В карманах у пленных обнаружены варёные и сырые кукурузные зёрна. Не очень заботятся красные командиры о своих бойцах! К сожалению, Кравченко был ранен осколком гранаты. Он награждён немецким командованием орденом «За храбрость» и нагрудным знаком. Сейчас лечится в станице Горячеводской.
Я приступил к созданию представительства Казачьего национально-освободительного движения на Тереке. В оргработу активно включился Ростислав Алидзаев, сотрудник местной газеты. Прилагаю усилия, чтобы и сюда доходили газета «Казачий вестник» и журнал «Казакия». Необходимо идейное подкрепление.
В Пятигорске жизнь налаживается. Работают кинотеатры, музкомедия и рестораны. За пять марок можно прилично поужинать в «Европе» или в «Паласе», а в «Дагестане» цены ещё ниже. Нахожусь под приятным впечатлением от фильма «Звезда Рио», от игры бразильской танцовщицы Лайяны. При возможности посмотрите эту кинокартину.
На днях я отправлюсь в Ставрополь. И поскольку весьма сомнительно, что мне удастся снова выбраться в Ключевской, предлагаю следующее. Я выхлопочу два специальных приглашения на съезд земледельцев юга России, который состоится в начале декабря. Батя и Степан, обязательно приезжайте!
Ждать ответа мне некогда. Сделаю так, как написал. А уж вы сами решайте. Очень, очень хотелось бы повидаться! Будьте здоровы! Храни вас Бог! Павел».
Тихон Маркяныч, весь обратившийся в слух, под конец улыбнулся и взял из рук Степана линованный лист, исписанный крупным красивым почерком. Бережно сложил его и крутнул головой:
— От же отчаюга! Опять полез под пули!
— Ну так поедем? — спросил Степан Тихонович и добавил: — Сегодня бургомистр объявил, кто приглашён. Назвал и нас.
— Всенепременно!
— Съезд начнётся шестого декабря. За сутки и тронемся.
Тихон Маркяныч унёс письмо в свою комнатёнку, и ещё несколько минут оттуда слышалось, как он ухмылялся и что-то бормотал.
Яков, узнав от отца о предстоящей мобилизации, не проронил ни слова. А Лидия побледнела и, закусив губу, поспешила во двор...
15
На следующее утро, застав сноху с мокрыми глазами в летнице, Полина Васильевна со вздохом сказала:
— Вы бы сходили с Яшей за тёрном и шепшиной[34]. В самый раз выспела зимника. А то, не дай бог, прихворнёт Федя — и отвара сделать не из чего. Сходите на пару...
— Да его и дома не бывает! — пожаловалась Лидия. — Заладил к дядьке Мишке на Аксайский. Такой неласковый стал... Может, завёл себе кралю?
— Глупости! Мучается он дюже. Аль не видишь? Тебе нелегко, а каково мне? Влез Степан в это дурацкое атаманство заради людей, а сына потерял. Вот и мечусь меж двух огоньков, как бабочка ночная...
Поздним утром, прихватив ивняковые корзины, Яков и Лидия отправились к дальнему логу. Порошило. На земле уже лежал тонкий снежный слой. На нём чётко пропечатывались подошвы сапог — больших и маленьких.
— Не спеши, — попросила Лидия, приостановившись на взгорке, чтобы перевязать платок. Яков замедлил шаги и обернулся. Тронутое морозцем, озарённое светло-серыми глазами, лицо жены помолодело и зарумянилось. Припухшая верхняя губа и чуть привздернутый нос придавали ему милое детское выражение. В эти минуты была Лидия особенно хороша и полна той особой, мягкой женственности, которая охватывала её наедине с мужем. Уловив тёплый взгляд, она взяла Якова под руку, прижалась к плечу и долго так шла, отмеряя короткие шажки.
— Яш! — таинственно шепнула Лидия. — Тебе хорошо сейчас? Со мной?
— Мне всегда, ластушка, с тобой хорошо.
— И никто тебе не нужен, кроме меня?
— Никто. А почему вдруг спросила?
— Зачастил ты к дядьке Мишке. В карты да в карты...
— А что же по вечерам делать? Книги все перечитал. Да и керосин на исходе, лишний раз лампу не зажжёшь.
— Яш, — заглянула Лидия мужу в лицо, — а ведь листовки... Это ты их тётке Матрёне и Веретельниковым подсунул.
— Приснилось, что ли?
— Ага. А ещё видела во сне, что одна штука спрятана в книжке.
— Вот как... — насторожился Яков. — Никому об этом не сказала?
— Конечно, нет. Только обидно, что стал от меня таиться...
Пока дошли до лога, спугнули двух зайцев и шайку куропаток. Небо прояснилось. Сквозь облачную зыбь промелькнули лучи. Степь вспыхнула! Сахарной глазурью отливал напротив солнца склон, радужно заискрилась равнинная гладь. Но чудесней всего преобразились протоки полыни, серебрящиеся махровыми метёлками. Всё шире проливался на землю свет зимнего полдня.
Кусты шиповника, заматеревшие в затишке, издалека рдели крупными ягодами. На холоде они отвердели и сморщились и легко снимались с колючих веточек. Временами, грея руки в карманах фуфайки, Лидия задумчиво смотрела на мужа, который проворно обирал куст и будто не замечал её взгляда.
Густая терновая полоса, заснеженная по верхушкам, была тоже неподалёку. Темновато-сизых ягод уродилось столько, что рвали их горстями. Примороженный тёрн оказался на редкость сладок и духовит. Дым от самокрутки Якова клочками повисал на нижних ветках. На солнце ощущалось слабенькое тепло, а когда забирались в синий полумрак кривостволья, овевало зябким запахом преющей листвы. Где-то вблизи, всполошённая появлением людей, стрекотала сорока. Лёгкая снежная свежесть, смешанная с терпким духом коры и горечью отпотевшей на солнце полыни, несказанно волновала.
Наполнив корзины, натянули вязаные рукавицы и присели отдохнуть на кучу хвороста. В степи, в голубых далях, стояла такая всеохватная тишина и царил такой непоколебимый покой, что у обоих возникло ощущение прежней, довоенной, устроенной жизни. Сидели молча, плечом к плечу. Вдруг Лидия скорчилась и ойкнула. Яков озабоченно склонился:
— Желудок схватило? Терен вязкий, а ты напала на него, как саранча на рожь. Глубже вдыхай!
Через минуту Лидия распрямилась и перевела дух.
— Дыши не дыши, а проку не будет... По всему, Яшенька, забеременела.
— Ну-у? Может, в днях ошибка?
— Такое скажешь! Ох, как не вовремя... — привалилась Лидия к плечу мужа. Но, посчитав его молчание за скрытое осуждение, вскочила. На длинных ресницах мерцали слёзы.
— Что молчишь? Не рад?
— Рад. Только сама же говоришь...
— Что я говорю? — перебила Лидия. — Ничего я тебе не говорю! Наоборот, утаить хотела... Ты от меня своё скрываешь, а я — своё... Не жизнь это! Слышишь?! Не могу я так больше... Ты думаешь, что я не знаю про партизан? Мне Верка Наумцева всё передала! И про Ваньку своего, и про тебя...
— Не хотел полошить, — виновато сказал Яков и отвёл глаза. — И какие это партизаны? Иван да я. А тех, что стреляли тогда, я даже не видел.
— И что же? Опять будут на отца покушаться? — спросила Лидия, вытирая варежкой мокрые глаза.
— Откуда мне знать! Меня не спрашивают... Ты думаешь, я оставался бы на хуторе? Давно бы ушёл! На фронте вину искупил... Приказали никуда не отлучаться, чтобы в деле проверить.
— А где же Иван прячется?
— У Баталиных. На чердаке.
— Это он направил партизан к нашему куреню? Я так и предполагала... А ещё кум...
— Нет. Навела их Фаинка.
— Ты... серьёзно? — не поверила Лидия.
— Да уж серьёзней некуда!
К хутору вернулись под вечер. Позади, в разлёте лога, вполнеба полыхал морозный закат. С горы хорошо были видны ключевские сады, дивно убранные порошей. Стремительно цепенели сумерки. Оранжевые купола церквушки, омытые гаснущими лучами, остро врезались в вышнюю прозелень. На улицах было безлюдно. Близилась ночь, и всё заметней чувствовалось в природе что-то безысходное...
— Как бы там ни было, а ребёночка я оставлю, — вздохнув, проговорила Лидия. — Вперекор всем бедам!..
— Моя ты звездушка, — сказал Яков дрогнувшим голосом, поворачиваясь к жене. — Настоящая казачка!
— Поцелуй меня, Яш, — шепнула Лидия и приостановилась.
Губы любимого были терпковато-сладкими, жадными и тёплыми-тёплыми. Прижавшись к нему всем телом, ощущая силу его бережно обнимающих рук, ненароком подумалось Лидии, что такова извечная бабья участь — годами сносить невзгоды, мучиться в сомнениях и тревогах ради вот таких блаженных, коротких минут...
16
За два дня до отъезда в Ворошиловск Тихон Маркяныч растопил печь углём, приберегаемым для лютых морозов, и притащил в горницу рамконос. Открыл крышку и объявил:
— Хочу медку трошки качнуть. Нехай Павлик побалуется.
— Да наберите лучше из бака, — посоветовала сноха.
— Сравнила! То засахаренный, а этот — свеженький... Яшка, подмогни медогонку с чердака снять.
К вечеру рамки прогрелись. Приготовив на столе чугун с горячей водой, Тихон Маркяныч опустил в неё два изогнутых пчеловодческих ножа. А затем, орудуя ими попеременно, обрезал с рамок печатный воск. Тщательно установил рамки в ячеях медогонки и кивнул не отходящему от него ни на шаг правнуку:
— Крути!
Мальчуган, радостно заблестев глазёнками, сделал оборот ручкой, зубчатые колёсики завращались и ровно зарокотали. Подождав с минуту, Тихон Маркяныч разочарованно сказал:
— Ну, будя. Собе ты накачал, а терепича я. Быстрей крутить надоть!
На больших оборотах истекая из сот, мёд залоснился на внутренней стенке и медленно потянулся на дно. По всему куреню распространился аромат разнотравья. С шести полновесных рамок добыли почти полведра.
А Полина Васильевна запустила опару, принялась с Лидией делать из сушёных груш и яблок начинку. И к вечеру испекла три пирога.
За поздним ужином, вдыхая медово-хлебный дух, устоявшийся в курене, Тихон Маркяныч балагурил:
— Нонче как на свадьбе пахнет! По-праздничному. Нам с тобой, Степан, надоть дюжей курсаки[35] набивать. А то ктой-зна, чи будут нас потчевать в Ворошиловске. Не зря ж гутарят: как ишо губерня поверия... Куркули там как на подбор! Инородцев богато. Живут цельными улицами. А большинство хохлы. У них и снегу не выпросишь...
— Зато немцы вас жирно накормят, — дерзко бросил Яков.
— Немцы немцами, а казаки казаками! — сбитый с весёлого лада, загорячился Тихон Маркяныч. — Я за казачество душой болею! А Павлуша жисть не берегет! И ты, Яшка, не подкусывай! А то я тобе, умника такого, половником через лоб!
— Недолго ему повоевать придётся, немецкому лакею, — с нескрываемой злостью сказал Яков. — Наши окружили под Сталинградом полумиллионную немецкую армию. Так что скоро, дед, драпанёт он отсюда со своими хозяевами...
— А ты откеда про то знаешь? — недоверчиво покосился старик.
— Сорока на хвосте принесла.
— Хвост у ней длинный, а умишко куцый! Давненько, должно, не брехал? Несёшь балиндрясы[36]... — Тихон Маркяныч сурово посмотрел на внука и перевёл взгляд на Степана. — Ты про такое слыхал?
— Нет. На самом деле, от кого узнал? — насторожился отец. — За такие слухи можно в полицию попасть.
— А ты донос напиши. Так, мол, и так. Мой сын распространяет клевету против милых моему сердцу фашистов, — с вызовом посоветовал Яков.
Степан Тихонович грохнул кулаком по столу. Звякнула миска. На пол упала солонка. Женщины взволнованно замерли. Федюнька прижался к деду Тихону. Не отводя взгляда, Степан Тихонович с расстановкой сказал:
— Я тебя, Яков, сроду пальцем не тронул... И теперь долго терпел... Надеялся, что разберёшься... Сам не сказал отцу худого слова и тебе не позволю! Так у казаков... Не тебе судить меня! А коли не любы мы, требуешь, то забирай манатки и катись к чёртовой бабушке!
— Ну что ж. К этому и шло, — звонким от волнения голосом проговорил Яков и медленно поднялся, оттолкнул ногой табурет.
У вешалки его попыталась остановить мать. Через силу улыбаясь, Яков надел свою поношенную телогрейку, напялил лисий малахай. Попросил Лидию, сгребавшую ладонью с пола соль на тарелочку, выйти на крыльцо. Полина Васильевна расторопно сунула снохе платок и сдёрнула с крюка полушубок, подавая, шепнула:
— Побудь с ним. Нехай охолонет. Рази ж можно на отца родного сердце держать?
Лидия вернулась не скоро. Впотьмах вошла в горницу и затворила дверь на крючок. Свекровь тут же вскинулась с кровати и зашлёпала босыми ногами по половицам, обеспокоилась:
— А где же Яша?
Лидия распустила узел платка и, как будто не веря самой себе, выдохнула:
— Ушёл он, мама... Насовсем.
Туговатый на ухо Тихон Маркяныч на сей раз расслышал шёпот и отозвался из своей комнатёнки:
— Не гомозитесь! Подуркует трошки и возвернётся.
А наутро новая напасть пометила шагановский курень. Внезапно занедужил Тихон Маркяныч. Ни одеяла, ни наброшенный поверху тулуп не уняли озноба; трясло бедного старика так, что клацали зубы. Он стоически переносил хворь, покорно пил горячий травяной отвар, но час от часу лицо его становилось всё печальней. За день жар несколько спал. И когда Полина Васильевна принесла чистую исподницу и кальсоны, чтобы свёкор сменил мокрое от пота бельё, тот поднялся с большим трудом, разгладил бороду и сокрушённо сказал:
— Значится, за грехи наказал Господь... Вот она какая, жисть! Тольки надёжа проблеснёт, тольки возрадуешься — раз тобе под дых! И лети с копытков... Не свижусь я боле со своим ненаглядным сыночком...
В этот день трижды гасла лампада. Зная, что недобрая примета к покойнику, Полина Васильевна то и дело наведывалась к больному, всячески отвлекала его и подбадривала, хотя и у самой на душе было горестно и мятежно. Лидия хлопотала во дворе, старалась забыться в работе. Но разве скроешь душевную муку? Опухшие, покрасневшие глаза сказали всё без слов...
Ночью, предшествующей отъезду Степана Тихоновича, спали Шагановы неспокойно. Старик без умолку кашлял. Сноха и сын, тревожась, несколько раз просыпались. Сердито гудела затухающая печь, над крышей подвывал ветер, непонятный шум не смолкал на потолке. И невдомёк им было, что это Дончур мечется в неистовом волнении, тщится предупредить о грозящем горе, старается привлечь внимание своих домочадцев и — в бессилии стенает...
Ночная метелица несказанно убрала двор! Над краями жестяной крыши насунула изломистые снежные козырьки, намела вдоль забора волнистые сугробы, опушила ветки густым мехом. В разреженном воздухе витал тонкий, призрачный запах арбузного сока. У крыльца жемчужной гроздью блестела крупная сосулька. Но капель — предвестница оттепели — уже вкрадчиво постукивала по ставням.
Дед Дроздик, которого староста решил взять вместо отца, приехал чуть свет. Путаясь в полах длинного тулупа, помог Степану Тихоновичу уложить оклунки и жбанчик с мёдом. И, взворошив сено, уселся ожидаючи в передке саней. Полина Васильевна, щуря хмуроватые глаза, вышла проводить мужа. Он был на редкость собран и спокоен. Напоследок похлопав по карманам тулупа и запустив руку во внутренний карман пиджака, Степан Тихонович бормотнул:
— Кажется, ничего не забыл... — и решительно повернулся к супружнице. — Ну, счастливо оставаться. В случае чего сходи к Мигушихе. Не тяни!
— Ну, пеняйте с Богом! — перекрестила мужа Полина Васильевна. — Ох и погодка шаткая, крутучая... В ночь обратно не вырывайтесь!
— Не переживай. Мы же не одни едем. Из Пронской тронемся санным поездом.
— Про соль и спички не забудь...
Степан Тихонович кивнул и размашисто направился к воротам. И только теперь, к неприятному удивлению, обнаружил, что в сани привычно заложена его рабочая кляча, а не молодая буланая лошадка.
Напротив проулка староста строго приказал:
— Сворачивай к конюшне! На этой одрине мы вовсе не доедем! Говорил же, чтобы запряг Буланку! Почему своевольничаешь?
— Дак её твой Яшка с жеребцом соловым в Пронскую погнал, — обернулся кучер, растерянно моргая подслеповатыми глазами. — Ишо ночью, перед тем как сменщику прийтить, явился сын и от твоего имени так распорядился... Аль самовольно?
Степан Тихонович, сидевший сзади, откашлялся, помедлив, сказал первое, что пришло на ум:
— Запамятовал... Верно. Бургомистр велел для призывников отрядить...
— Не жизня пошла, а сплошная колгота, — сочувственно произнёс конюх и шмурыгнул носом. — Больно ты постарел, Степушка, за энти месяцы. Утрецом не помнишь, что вечером гутарил... Доедем! Я вон в мешке овсишка прихватил.
— Ну тогда, Митрич, не жалей кнута!
Однако, как ни усердствовал возница, взмыленная коняга еле-еле дотелепала до волостного управления. Наудачу дарьевский атаман ехал один. Дед Дроздик помог перегрузить пожитки старосты в ладные сани-разлетайки и тут же распрощался.
Делегаты из Пронской двинулись в дальнюю дорогу под охраной конной полиции. Поначалу по заледенелой степи кони бежали ходко, а после полудня наст оттаял и стал грузок, полозья чиркали по земле. Пользуясь подходящим моментом, кто-то на передних санях заиграл на гармошке. Но песню не подхватили. Не то было настроение...
Ближе к Ворошиловску степь накрыл туман. Изморозь обметала гривы и одежду путников. Снежный покров оказался совсем тонким. И Степан Тихонович, принявший от Белецкого вожжи, озабоченно размышлял: как им возвращаться домой, если большак раскиснет?
В город добрались поздним вечером. У двухэтажной гостиницы, означенной местом сбора и регистрации, уже стояло множество саней и подвод, выпряженные лошади жадно хватали нахолонувшее сено. Мелентьев выяснил у начальника охраны, где можно разместиться, и дал команду следовать в соседний переулок. Пока распрягались, прибыл обоз кубанцев. Во избежание недоразумений Мелентьев распорядился, чтобы и старосты по очереди дежурили с полицейскими у саней.
Орда в гостинице собрал: :ь лихая. Только на этаже, где пронцам отвели номер, наяриг. ли три гармони. Громкие разговоры, хохот и хождения по гул..ому, наслеженному коридору не прекращались ни на минуту. В комнате, куда Степан Тихонович вошёл с земляками, стояло всего три кровати.
— Во, в аккурат для гармонистов! — пошутил Григорий Белецкий.
—Нищаво! И на полу перекукуем, — бросил атаман из Пронской, Ларион Матвеев. — Шапки долой! Зараз пить будем...
Нехитрая шутка в самом деле развеселила. Щелястые полы всплошную застелили тулупами, фуфайками, полстями. На куске брезента выстроились бутылки с вином и самогоном. Нехитрой закуси набралось не на дюжину человек, а на эскадрон. В ожидании бургомистра, отлучившегося в оргкомитет съезда, накурили так, что померкла лампочка под потолком. Стали одолевать усталость и скука. Всё тот же Ларион вдруг издал непристойный звук и быстро нашёлся:
— О, душа крикнула... Пора нащинать!
— Ты, горнистов сын, не дурей, — резко сказал седобородый, важный Илья Митрофанович Гладков. — А то слезу вышибешь такой музыкой... Не на базу!
— Энто его маманя виноватая, — с серьёзным лицом подхватил Белецкий. — Позабыла мальцу в ж... дырку зашить.
Казаки улыбнулись грубой шутке и по-турецки сели на пол. Чарки пошли по кругу. Толки о съезде, о том, что посулят немецкие власти, сменились байками. Подпив изрядно, заставили молодого Прошку Казмина взять двухрядку. Тот уселся на стол, свесив ноги в пёстрых вязаных носках, и грянул «казачка». Потом кричали песни и перемывали бабам косточки. Оглохший от зычных голосов, очумевший от спёртого воздуха и самосадного дыма, Степан Тихонович поспешил на смену дежурившего возле лошадей малознакомого старосты. Тот с полицейскими тоже зря не терял времени — за несколько шагов разило от них сивушным духом...
Сидя на крайних санях, Степан Тихонович наблюдал за подъездом гостиницы, где в освещении фонаря похаживал наряд эсэсовцев и торчали городские полицаи, озирал тёмный переулок, прислушивался к песням и топоту плясунов в гостинице. «Необъяснимый мы народ, казаки, — размышлял он грустно. — Война. Может, смерть за плечами. А мы пьём самогонку и гуляем, как на свадьбе... Вместо того чтобы серьёзно обсудить положение, посоветоваться, как жить дальше, — дуракуем и брешем про то, сколько у кого баб было... Всё же тёмный мы народец! Про образование и культуру и подумать грешно. А с другой стороны, кто с нами сравнится в привязанности к земле и лошадям, в умении воевать? То в драку лезем, то миримся и в обнимку плачем. Вон, даже Ларион, когда затянули «Скакал казак через долину», не сдержал слёзы... Добрые мы, пока нас не трогают. А зацепят — пощады не жди! Хотя... тоже не совсем верно. С Гражданской пошла по казачьему люду трещина. Расколола надвое! А на бурной реке льдины только расшибут одна другую...»
Перед тем как явился сменщик, по проспекту, лязгая гусеницами, походным порядком проследовала танковая колонна. Степан Тихонович поинтересовался у городского полицейского:
— Подходят или уходят?
— Снимаются, — буркнул охранник и добавил: — Под Сталинградом катавасия заварилась. Вроде бы немцев потеснили...
«Выходит, Яшка был прав, — встревожился Степан Тихонович. — Берут германцев в оборот... Хилится жизнь под откос!»
17
К утру дом заметно выстудился. Фаина проснулась от ощущения зябкости во всём теле, от необъяснимого предчувствия беды. Она поправила дерюжку, наброшенную на одеяло, сжалась в комок, пытаясь согреться и снова задремать. Но мысли уже неостановимо стали цепляться одна за другую — тяжёлые и безрадостные. Там, за чертой войны, остались годы беспечной жизни, родная и любимая семья, подруги, светлые помыслы и надежды... А потом снежным шаром накатались горести! Конечно, если бы тогда, а августе, она добралась с колонной в тыл, то всё сложилось бы иначе... Нет, она не раскаивалась, что стала подпольщицей. Жалела, что мало помогала фронту и фактически отсиживалась здесь, в дальней станице. Внутренняя ломка, произошедшая после вылазки товарищей по диверсионной группе в Ключевском, оказалась вовсе не простой. Рассудок говорил, что староста Шаганов — предатель, фашистский служака, а в душе тлела к его семье благодарность за приют и хлеб. А ещё Яков... Это было какое-то наваждение! Она и сама не могла себе объяснить, как всё случилось. Но с первой же встречи, тогда, в застолье, она вдруг поняла, что он тот, о ком мечтала все эти годы, — достойный её любви...
Хозяйка, тётка Лукерья, поднялась затемно. Зажгла лампу (Фаине как учительнице выдали на месяц два литра керосина) и принялась кизяками растапливать печку. Они сильно дымили, прогорали, не щедрясь на тепло. Но вот затрещали брошенные дровишки! В комнате потеплело, и стало светлей от пляшущих оранжевых бликов.
Яков застал Фаину за завтраком. Отказавшись от приглашения седоволосой хозяйки отведать кукурузной каши, взял с подоконника попавшийся на глаза томик Куприна и, хмуроватый, присел на табурет в сторонке. Фаина, не скрывая удивления, спросила:
— Как же вы меня нашли?
— В школе уборщица подсказала, — коротко ответил гость, перелистывая книгу.
Фаина искоса наблюдала за ним. И когда Яков задержался на странице, где была закладка, и свёл свои угластые брови, поняла, что читает отчерченное карандашом место из рассказа «Река жизни». Эту фразу она помнила наизусть: «Я знаю, что нет в мире ничего страшнее этого страшного слова «предатель», которое, идя от уст к ушам, от уст к ушам, заживо умерщвляет человека». Прочитав, Яков захлопнул книгу и вздохнул.
На улицу они вышли вместе. И сразу же Яков вполголоса сообщил:
— Наумцева арестовали. Звонарёв с нашим полицейским. Этой ночью. Я спал у Кузьмича. Сноха Баталиных подняла нас, предупредила... Или кто-то донёс, или выследили.
Обветренное, осунувшееся от недосыпания лицо Якова оставалось как будто невозмутимым, но Фаина почувствовала его немирное настроение по тому, как упорно избегал её взгляда.
— Можно ли как-то помочь ему? Вы советовались с отцом? — Фаина приостановилась и тронула Якова за локоть.
Он обжёг её гневливыми глазами, ухмыльнулся:
— С голыми руками? А из дома я три дня назад ушёл...
— Надеюсь, Иван не подведёт, — неуверенно предположила Фаина.
— А я сомневаюсь! Не такие казаки под пытками ломались. Я давно настаивал, чтобы уходили из хутора! Дождались?
— Таков приказ.
— Ваши товарищи, партизаны, покружили, пошкодили и сгинули... Я буду пробиваться к фронту.
— Это тоже рискованно...
— У меня здесь, в станице, две лошади. Поедем вместе? Добраться бы до Ворошиловска, а там как получится. Бланк волостного управления есть. Полагаться на «залётных друзей» нечего!
— Они в станице, — призналась Фаина. — После уроков...
— Нет! — перебил Яков. — Появляться в школе вам не следует.
Завидев полицейских и колонну саней, они шарахнулись к стене какого-то дома, укрылись за вишней-арабкой. Яков узнал на окованных разлетайках своего отца в рыжем длиннополом тулупе.
Пока дошли на другой конец Пронской, растрезвонилась капель. В узком дворе, между хатёнкой и сараем, тесал брёвна (похоже, заборные стояны) давно не бритый мужик неопределённого возраста. Он провёл гостей в свою холостяцкую халупу, по которой разгуливали дикий селезень и хорошенькая черноглазая кряква с обрезанными крыльями, и, сказав: «Зараз доложу», куда-то удалился. Яков оглядел грязный, испещрённый перьями и рыбьей чешуёй глинобитный пол и стал скручивать цигарку, чтобы как-то перебить удушливый запах.
— Он охотник, — пояснила Фаина, садясь на колченогую лавку. — Чудак. А «наши» ютятся в бане.
Вскоре в фуфайке и армейской шапке, пряча подбородок в отвороте свитера, пожаловал незнакомый Якову парень, от висков до шеи заросший вороной щетиной, с раскосыми глазами навыкате. Ощутив на себе холодный, давящий взгляд, Яков не стал подавать руки. Впрочем, бородач и не собирался здороваться. Он молча уставился на Фаину.
— Сегодня ночью арестовали Наумцева в Аксайском, — сказала Фаина. — Познакомьтесь, Ефим...
— Шаганов.
— Кто выдал? — оборвал партизан, зыркнув на Якова.
— Мне неизвестно, — сдержанно ответил тот и повторил рассказанное Фаине.
Ефим плюхнулся на край шаткой лавки. Яков устало сел на противоположном конце.
— Тебе не кажется ли странным, — обратился чернобородый к Фаине визгливым голосом, — что сын старосты сперва втирается в доверие к коммунисту Наумцеву. А затем, когда его как бы случайно берут немецкие ищейки, является сюда?
— Погоди. Ты подозреваешь меня? — растерялся Яков.
— Яблочко от яблони недалеко падает. Знаем мы вас, казачишек... Все вы — шкуры продажные!
— Тебе давали по морде? — бешеным полушёпотом спросил Яков и вскочил.
Перевесив на сторону, лавка опрокинулась. Фаина, присевшая поближе к «товарищу», рухнула вместе с ним на пол. Лёжа на боку, озлобясь, партизан вытащил из фуфайки пистолет. Яков бросился на него, мёртвой хваткой сдавил узкое запястье. Ефим вскрикнул и разжал пальцы.
Минуту держал Яков под прицелом вставшего на ноги обидчика. Фаина, помедлив, тоже поднялась и укоризненно сказала:
— Вы оба сошли с ума! Я позову Олега Павловича...
Старший в группе, который уже встречал Якова у Кузьмича, нырнув в низенькую дверь вслед за девушкой, строго зыркнул на повздоривших и потребовал вернуть оружие. Яков бросил ТТ на стол.
В бане, где обитали партизаны, было хоть и тесно, но чисто, пахло душицей и зверобоем. Кое-как рассевшись, стали совещаться. Олег Павлович был плотен и приземист и, когда начинал волноваться, теребил рыжую бородку. Ефим вспыхивал как спичка при всяком возражении. Яков держался уверенно, говорил с Лихолетовым, а на хорохорившегося Ефимку даже не смотрел. Фаина, гревшая руки над плитой, наблюдала, изредка поддерживая разговор. Малейшие интонации в голосе Якова, его мимику, жесты — всё это вбирала с интересом и волнением.
— Я против! — упрямился бородач. — Слишком уж ловко! А если засада? Надо точно знать, что обер-полицай в Ключевском.
— Доберёмся до хутора и выясним. В крайнем случае я могу послать жену. Если кони у Аньки во дворе...
— Олег Павлович, гораздо важней та операция, которую мы готовили. Часть полицейских отвлечена для сопровождения старост в дороге. Момент самый подходящий. А он... Я считаю, что его нельзя отпускать ни на шаг.
— А самого себя ты не подозреваешь? — обозлился Яков.
— Перестань, Ефим, — упрекнула Фаина. — Я полностью доверяю Якову. Ты ведёшь себя, как мальчишка!
— Опоздали мы... с элеватором, — угрюмо рассудил Лихолетов. — Немцы удвоили посты. «Охотник» сегодня утром проверил.
В помещении почты разместился взвод эсэсовцев. Жди карательных акций. Пожалуй, оставаться здесь нет смысла.
— А идти на поводу у сына атамана? Это верней? — занервничал Ефим. — Вы же знаете, что его папаша представлен к фашистской награде.
— Каждый отвечает за себя, — напомнила Фаина. — Надоело слушать твой бред!
— Пуганая ворона и куста боится, — не то с укором, не то с сожалением сказал Лихолетов. — Перепалку прекратить! А то в самом деле фонари друг другу навесите... У кого твои лошади?
— У знакомого. Он сторожевая у нас, на МТС...
Остаток этого дня и весь следующий был потрачен Яковом, «охотником» и бывшим сторожем на поиски исправной телеги. Таковую наконец обнаружили во дворе почты! За неимением иного выхода Яков пригнал туда дончаков. Ничуть не таясь, на виду у эсэсовца-постового с хлопотливой деловитостью запряг лошадей в повозку с высокими бортами. Перед тем как уехать, как бы вспомнив, достал бланк волостного управления, увенчанный германским орлом, и показал охраннику.
Снялись из Пронской глубокой ночью. Рясно высыпали звёзды. Петляя по степи, Яков правил к родному хутору по целине, вдоль заснеженных полей. Солидола из припасов сторожа хватило на три колеса, а втулка переднего левого, как назло, вращаясь на оси, тягуче поскрипывала. Цокот подков по заледенелому насту далеко разносился в морозном воздухе. Лихолетов и Ефим не выпускали из закоченевших рук оружия. Всё могло случиться...
Яков остановил лошадей в заречье, напротив дагаевского подворья, к которому вела кладка. Спрыгнув на землю, передал вожжи Олегу Павловичу, вполголоса спросил:
— Кто со мной пойдёт?
— Я, — откликнулась Фаина, осторожно опуская ногу на втулку колеса.
Яков помог ей слезть. Нехотя Ефим подал Якову пистолет. Тот убрал его в карман телогрейки и глубже насунул малахай. По скользкой тропинке спустились к реке. Сперва было Яков разогнался, но, заметив, что Фаина не поспевает в своих городских ботиках, сбавил шаг. Через шаткий мостик над быстроводным, незамёрзшим проливом он перевёл Фаину за руку. Жулька оповестила об их приходе заливистым лаем. Но тут же смолкла, узнав голос хозяина. Пройдя между могилок братьев, Яков завернул за курень и постучал в окно спаленки. За отодвинутой занавеской мелькнуло лицо. Спустя минуту Лидия сбежала с крыльца, запахивая полы потёртой свекровьей зипунки. Присутствие на базу Фаины оказалось для неё неожиданным и, по всей видимости, неприятным.
— Так вы... вдвоём?
— Нас больше. Что нового? — с тревогой перебил Яков.
— Тебя полицаи разыскивают. Два раза приходили, обыскивали. А кума Ивана и Баталина в Пронскую увезли.
— А Мисютин? У Аньки?
— Наверно... Так вы заходить не собираетесь? — с ревнивым отчуждением уточнила Лидия. — Хотя бы погрелись...
— Нас ждут, — только и ответила Фаина.
Лидия тряхнула головой, поправляя волосы, плотнее прихватила рукой полы ветхого пальтишка.
— Собери в мешок сухарей, картошки. Сала отрежь, — торопливо попросил Яков. — Помоги Фаине перенести через кладку.
— А ты?
— Мне нужно по делу... Мы уходим отсюда... К фронту. — Яков осёкся и выглянул из-за стены на улицу.
По-прежнему было тихо. Помня, что важна каждая минута, он обнял жену, хотел поцеловать, но Лидия отстранилась:
— Береги себя! А я буду ждать. Дождусь ли?..
Родной голос, этот обжигающий шёпот больно отозвался в сердце, но он нашёл силы подбодрить:
— Дождёшься! Не навек расстаёмся.
И с трудом заставил себя сдвинуться с места, зашагал к реке, не оглядываясь, спиной ощущая страдальческий, провожающий взгляд жены.
Всё смешалось в душе: и горечь от неловкого расставания с Лидией, и тревога за семью, и боль от неминумой гибели товарища, ненависть, всеподавляющая ненависть к немцам. Мысли лихорадочно мчались вперёд: твёрдо выстраивалась последовательность предстоящих действий. Приближаясь к кострюковскому подворью, он испытал странное чувство, что это с ним уже случалось когда-то.
Крадучись, Яков подобрался к базу. Где-то рядом, продрогшие за ночь, пофыркивали лошади. В кухнешке бухал незнакомый пьяный голосина. Его перекрыл хохот другого полицая. У Якова сбилось сердце: «Здесь, дружок!» Не мешкая, держа пистолет наизготовку, он поднялся по лестнице вверх, отвернул гвоздь, прижимающий чердачную дверцу. У трубы стал на колени и, ползая, нашарил деревянный квадрат ляды. Вскоре его удалось поддеть ножом и, просунув пальцы, отвалить на сторону. Яков заглянул в горницу — в лицо пахнуло теплом, самосадным дымом и кислятиной объедков. Закусив рукоятку пистолета зубами, он спустился в потолочный проём и спрыгнул на половик. В зале скрипела кровать и слышался сдавленный стон Аньки. Со звериной чуткостью Яков замер, прислушиваясь. И метнулся в соседнюю комнату, негромко приказал:
— Вставай, сволочь!
На фоне светлеющей подушки заметил, как Мисютин, застыв, скосил голову, приподнялся на руках и стал сползать длинным телом. В упор, не целясь, Яков выстрелил дважды. Падая на пол, корчась, умирающий уцепился за колено любовницы. Та взвизгнула, отдёрнула ногу и натащила одеяло. Запах пороха отрезвил Якова. Он выбежал в горницу, рванул стол к зияющей над головой ляде. С грохотом посыпалась посуда. В дверь ожесточённо затарабанили. Яков вскинул табуретку на стол, залез на неё и, снова очутившись на чердаке, кинулся к фронтону. Спиной съелозил по поперечинам лестницы на землю. За углом хаты, матерясь, полицейские высаживали входную дверь. Он опрометью пустился по краю огорода к реке. Услышав заполошный хруст снега, кто-то из полицаев вышел на баз, заорал. На морозе резко щёлкнула винтовка. Не долетев, позади Якова звонисто вонзилась в твёрдый наст пуля.
Только на другом берегу, по хворостяной гати перейдя речку, Якову удалось-таки оторваться. Он добежал до бугра, обогнув околицу. И, обессилевший, подвернул к подводе.
— Что? — нетерпеливо спросил Лихолетов. — Засекли? По тебе стреляли?
— Гони! — запрыгивая на телегу, пресекающимся от частого дыхания голосом выдохнул Яков. — У них лошади...
— Мы набрались страху... за тебя, — призналась Фаина и заботливо набросила на ноги Якова дерюжку.
Отъехав несколько метров, возница стеганул дончаков. Трясясь на ухабах, Ефим, одетый в чёрную шинель полевой жандармерии, осведомился с явным сомнением:
— Убрал?
— Да! Пойди проверь! — вспылил Яков, не замечая прижимающейся к его плечу Фаины. Попробовал, да так и не смог свернуть дрожащими руками цигарку. И, слыша беспрерывный скрип колеса, с досадой вспомнил, что не запаслись в хуторе дёгтем...
18
Братья Шагановы встретились в фойе театра. Поручкались. Оживлённо переговариваясь, вошли в шумный зал. Его левую половину заняли представители оккупационной власти, а с правой стороны расположились земледельцы. Вдоль рядов витал душок перегара. Кого только не было здесь! И кубанцы в синих черкесках с красными башлыками, и горцы в национальных костюмах, в каракулевых папахах, с дорогим оружием, и красивые чернявые терцы в ладно подогнанных мундирах, и широкоскулые калмыки, и полицейские — от пестроты нарядов рябило в глазах! Но большинство всё же было в обычной крестьянской одежде. Высмотрев места, Шагановы пробрались и сели. В этот момент на сцену, украшенную хвойными гирляндами и цветами, с большим портретом Гитлера на заднике, вышел президиум съезда, человек пятнадцать. В числе их два немецких офицера. Делегаты встали, отвечая на нацистское приветствие. Степан Тихонович лишь покосился на брата, на его офицерскую форму, и не стал вскидывать руки.
Поглядывая вдоль стола, за которым усаживались его соратники, председательствующий, прилизанный мужчина степенных лет, задержал на одутловатом лице улыбочку и провозгласил:
— Господа! Дорогие немецкие друзья! Позвольте съезд земледельцев Ставрополья, Карачая, Кубани, Терека и Адыгеи объявить открытым! Для участия в нём приглашены лучшие представители крестьянства и казачества из освобождённых геройской германской армией районов. Согласно данным мандатной комиссии, в работе нашего форума...
Степан Тихонович негромко спросил у брата:
— Правда, что под Сталинградом зажали немцев?
— Как тебе сказать... армия Паулюса в трудном положении.
Вдруг из-за кулис грянули баяны и заиграл струнный оркестр. На авансцену выпорхнул хоровод барышень в русских нарядах. Тараща подкрашенные глаза и припевая «ай-люли», они отплясали и стали косой шеренгой.
Музыканты заиграли казачью плясовую. Потеснив девиц, лихо выскочили четыре молодца. Мелькая красными обшлагами черкесок, они покуражились, постучали каблуками и, выпятив грудь, с бравостью провозгласили:
Труби, горнист, большой поход
На подвиг сладостный и правый!
С Адольфом Гитлером! Вперёд!
Нас ждёт победа, мир и слава!
Под дружные рукоплескания артисты скрылись за кулисы. Степан Тихонович угрюмо заметил:
— Маскарад, да и только.
— Ну почему, — возразил брат. — Неплохо для поднятия настроения.
— Какое там настроение... Не до стишков...
Первым выступил посланник высшего германского командования, генерал — организатор съезда. Осыпав бранливыми выражениями «жидовско-советскую власть», он долго вдалбливал в головы делегатов, что будущим счастьем они обязаны войскам вермахта и великому фюреру, и объявил, что отныне на «расширенной территории рейха» обретает силу закон о новом порядке землепользования.
Для ответного выступления председатель съезда выкликнул агронома сельхозуправления Кочеткова. Плюгавенький человечек, взойдя на трибуну, выпалил хвалебицы в адрес германской армии и Гитлера, и поклялся, что делегаты не пожалеют жизней, чтобы утвердился справедливый строй на юге России. И даже крикнул «ура», которое поддержали в зале. Наконец заговорил о новом порядке землепользования. Во-первых, все законы и распоряжения советского правительства отменяются. Колхозы преобразуются в общинные хозяйства, земля которых обрабатывается совместно, а приусадебные участки объявляются частным владением и освобождаются от налогов. Во-вторых, совхозы и МТС передаются в германское управление. Далее в новом законе последовала такая путаница и неразбериха, что, сколько ни напрягался Степан Тихонович, так и не мог свести концы с концами, постичь суть. В разделе о переходе к индивидуальному землепользованию сначала указывалось, что общины, в которых имеются необходимые хозяйства и технические предпосылки, могут передавать крестьянам землю в частное пользование, а затем оговаривалось, что лишь в случае, если эти общины выполнили обязательства по поставкам. Всякий самочинный раздел запрещался. И тут же прибавление: общей формой наделения землёй в индивидуальное пользование является размежевание полей на полосы, которые распределяются соответственно севообороту. Явная непродуманность! Одно дело, если казаку давался надел паровой земли, а совсем иное, когда он получал деляну стерни. Первый на коне поскачет, а второй на блохе! И уж вовсе огорчился Степан Тихонович, услышав, что те из членов общинных хозяйств, которые не выполнили обязательств по отношению к германским властям или к общине либо являются политически ненадёжными, исключаются из рядов, наделяемых землёй. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Дальше — пуще того! Оказалось: как только крестьяне получали землю в частное пользование, община делилась на сельхозтоварищества. И естественно, по ним распределялся скот, тягло, конные машины и прочие орудия труда. Да разве можно произвести такой делёж справедливо? Никогда! Хотя бы потому, что из двух коней один сильней, выносливей.
Узнав, что тракторы, прицепы, молотилки, комбайны остаются во владении или МТС, или сельхозтовариществ, Степан Тихонович сердито буркнул:
— Никакой ясности! Либо дождик, либо снег...
— Получишь отпечатанный текст — вдумаешься, — успокоил Павел.
В законе предписывалось совместно производить вспашку, посев, уборку урожая и обмолот. Границы индивидуальных участков восстанавливались лишь на период, когда хлеб или пропашные были на корню. Члены товарищества, не выполнившие обязательств по поставкам, теряли свои наделы в пользу других.
«Не что иное, как повторение тридцать второго года! — упал духом Степан Тихонович. — Да-а... Попали мы в переплёт! Это же не закон, а смертный приговор для земледельца! Самое настоящее крепостное право. А ведь сулились передать землю в свободное пользование. Выходит, и лазейки не оставили! Ах, глупец я, глупец... Немчуре поверил! По сравнению с колхозом это не ярмо, а висельная петля!..»
После перерыва начались прения. Они были скроены на один манер: вначале делегаты ругали жидо-болыпевиков, потом благодарили фюрера, хвалились своими успехами и клятвенно заверяли, что будут трудиться ради новой светлой жизни. По всем признакам не только у Степана Тихоновича, но и у других интерес к съезду неуклонно падал. По рядам плелись шепотливые разговоры. Несколько раз долетало заманчивое слово «банкет».
Завершился съезд земледельцев Северного Кавказа так же, как и начинался, — песнями и плясками...
Провожая Белецкого в ресторан на грандиозную попойку, Степан Тихонович уговорился с ним, что тронутся в обратную дорогу завтра зарей, и зашёл с братом в гостиницу за хуторскими подарками. Дом, где квартировал Павел, был неподалёку. Не успели накрыть стол, как пожаловал приглашённый есаулом Шагановым знакомец по Екатеринодару, служивший в штабе Кубанского войска, Мефодий Перетятько. Черкеска на его полной, коротконогой фигуре выглядела несуразно. Но сероглазый испытующий взгляд, раздумчивая манера говорить изобличали человека образованного и повидавшего виды.
— Ещё что-нибудь? — услужливо осведомилась молодая, стройная женщина, похожая на цыганку, остановившись у дверного проёма.
— Спасибо, Катюша. Если понадобишься, позову, — улыбнулся Павел Тихонович и стал сбивать сургуч с водочной бутылки.
— Одна? — кивнул брат, когда хозяйка скрылась за притворенной дверью.
— Сынишка у бабки. Моя... ординарушка, — многозначительно намекнул Павел Тихонович и до краёв наполнил рюмки.
Просьба Степана невзначай вызвала заминку:
— Павлик, ради Христа, сними ты этот немецкий мундир! Не могу привыкнуть...
— Верно. Жарко, — согласился тот и разделся, оставшись в нательной рубашке.
Водка раздразнила аппетит Дружно принялись хлебать борщ, заправленный сметаной. Перед тем как выпить по второй, Павел пододвинул на середину стола сковороду и снял крышку. От жареной картошки с розовыми кусками свинины распространился такой запах, что Перетятько откровенно сглотнул слюну. Немного спустя, раскрасневшись, вытирая усы, он похвалил:
— У тебя не хозяюшка, а клад!
— Надоело по гостиницам, — простодушно сознался Павел. — От клопов спасу нет! И грязно... Ну, как поживают полковник Белый и помощник его...
— Тарасенко? — подсказал Мефодий и басисто засмеялся: — Все в делах! Начальник штаба на днях ездил в Тихорецкую. Там формирование добровольческой казачьей сотни завершено. На очереди Новолеушковская станица. Загвоздка в тёплом обмундировании и вооружении. Представь себе, сколько ни направляла требований казачья канцелярия, ответа от немецких властей нет.
— Закуривайте, — предложил хозяин, вытряхивая из пачки сигареты. — Ментоловые. Правда, не очень крепкие... Дело в том, что мы, к сожалению, всецело зависим от немецкого командования. А кроме того, дробление наших эскадронов, соединение с армейскими частями, бесспорно, не способствует боевитости казаков. Не хотят признать немцы фактор казачьего родства.
— Мы по твоему совету предложили, чтобы кубанский полк, когда закончится его создание, был выдвинут на линию фронта. Но, увы. Разрешения не получили!
— И не получите... Большевики гораздо дальновидней. В бурунах дерутся уже два их казачьих корпуса: донской и кубанский. Я был там, участвовал в атаках. Красные прут как черти.
Туман, опускавшийся на Ворошиловск, ускорил наступление вечера. Катюша принесла лампу с ясным, только что протёртым стеклом. «А ведь такая жена Павлику и нужна, — подумалось Степану Тихоновичу, проводившему её пристальным взглядом. — И красивая, и чистотка, и хозяйка замечательная... Один как перст! Хоть бы дитя после себя оставил...»
Пока братья молча курили, Перетятько отведал пирога и закачал головой. Польщённый Степан Тихонович пояснил:
— Моя супруга испекла.
— Смалочку люблю пирог с рисом и яйцами. А уж этот — произведение кулинарного искусства! Хороши также рыбные пироги у евреев. Кстати, анекдот... Абрам спрашивает: «Слушай, Мойша, почему у тебя записано в паспорте, что ты украинец?» — «Ты же знаешь, Абрамчик, что я родился на Украине». — «Так если голубь родился в конюшне, так разве он конь?» — Мефодий захохотал и сытно икнул.
— Анекдот анекдотом, а всё же немцы доброе дело сделали, — нахмурившись, напомнил Павел Тихонович. — Очистили Казакию. Если бы не иудеи, никогда бы не произошёл октябрьский переворот! До чего же ловко стравили русских! Много лет ломаю голову и не могу понять: отчего наш народ, православный и богоносный, веру Христову променял на большевистскую ложь? Предал царя? Не зря ведь звали мы его батюшка царь!
— Зря! — выпалил Мефодий. — Династия Романовых сгнила сама по себе, как трёхсотлетний дуб. Большевики его только толкнули. Если не в эту войну, то позже и они рухнут. Ничего вечного нет. Лить слёзы по монарху — глубочайшее заблуждение. Особенно для казака. Все цари без исключения относились к казакам настороженно и даже враждебно. Конечно, и предки наши не были ангелами. Дуроломили, бунтовали. От истории никуда не денешься. Но вспомни, как Павел I посадил Донское войско «одвуконь» и послал завоёвывать Индию, чтобы сгубить и не иметь помех для введения на Руси католичества. Слава богу, только через Волгу переправились. Убрали этого придурка...
— Я знаю, что ты преподавал в техникуме до войны. Мне с тобой не тягаться, — перебил Павел. — Я говорю о том, что перенёс на собственной шкуре. Мы в Белой гвардии воевали ради спасения Отечества. А большевики, оболваненные Лениным и его бандой, желали только установления собственной власти! Их идейная убеждённость — фиговый листок! Животная алчность толкала мужика и казаков-предателей воевать против нас.
— Только ли алчность? Нет, дорогой есаул. Давай по порядку. Помогали казаки спихнуть самодержца? Помогали. Осатанев от войны с Германией, как встретили Октябрьскую революцию? Весьма сдержанно. И вплоть до весны восемнадцатого года Добровольческая армия, в которой мы с тобой воевали, оставалась одинокой. И если бы не красный террор, если бы не поголовное истребление казаков, не притеснение со стороны негодяев вроде донского большевика Сырцова, то, возможно, не разгорелась бы и Гражданская война. Маловато нас тогда было, вспомни...
— Короче, пожалуйста, — ухмыльнулся Павел. — Я это и без тебя знаю.
— Так вот. Советская власть большинству казаков пришлась по нутру.
— Не согласен! Ахинею несёшь...
— Погоди, погоди... Вспомни Миронова, бригады Будённого и Булаткина. Почти наполовину они состояли из казаков! Из казаков-добровольцев! А кто шёл к нам? Те, кто пострадал от насилия, у кого расстреляли отца или сына, или брата... Истинные палачи казачества — Бронштейн-Троцкий и Яшка Свердлов. Истребляя одних от имени советской власти, они вынужденно толкали других выступать против красногвардейцев, чтобы защитить себя и своих родных. Брат поднялся на брата! По-моему, он же, Троцкий, сравнивал казаков с животными и требовал нас обезлошадить, обезоружить и обезнаганить.
— К чему ты клонишь? — прямо спросил Павел Тихонович.
— А к тому, что среди троцкистов были не только евреи, но и множество русских.
— Благодаря зёрнышкам этого жидовского посева! — раздражённо подхватил хозяин. — Немцы окончательно решат еврейский вопрос. По крайней мере, Европу освободят от нечисти!
— Во-первых, судить о народе по его худшим представителям — это неразумно. В таком случае мы с тобой потомки Ваньки-дурака, разъезжающего по Руси на печке верхом. А во-вторых, еврейская нация дала миру великих музыкантов, композиторов, учёных.
— Вы говорите верно, — вступил в беседу и заскучавший Степан Тихонович. — Умная нация. Есть среди них порядочные люди... Не о том вы спорите! Вы мне лучше скажите: надёжно немцы укрепились на Кавказе или нет?
— Фронт устойчив, — заверил брат, наполняя рюмки водкой. — Тут не только они. И румыны, и австрийцы... А в бурунах даже особый арабский корпус. Я видел, представьте себе, негра!
— Ну и завели вы себе дружков! — с нескрываемой издёвкой бросил Степан Тихонович. — Долго я молчал, а сейчас скажу откровенно. Ни черта не получится с возрождением казачества под немецким флагом! Обещали они землю? Обещали. А этот закон, что объявили, делает нас холопами! Никаких привилегий для казаков. А ведь сулили! Добровольческие части, которые вы сбиваете, крошат и используют в виде затычек на участках фронта, где тяжело. Одним словом, не туда мы, братушки, заехали!
— Тебе нужно немедленно отказаться от атаманства, — резко посоветовал Павел. — А то с такими проповедями попадёшь в гестапо! Казаки тебе доверили власть, а ты попросту не способен руководить. Бери пример со стариков! Они не паникуют, восстановили церковь, осквернённую коммунистами!
— Пусть так, — вздохнул Степан Тихонович. — Большевики, приспешники Троцкого, опоганили Божий алтарь. Сгубили казачество. За это им нет прощения. Но если бы сейчас сам народ взбунтовался против них!
— Вот мы и поднимаем казаков, — рассудил Перетятько. — Пробуждаем от спячки.
— Я понимаю, вы свои головушки на кон ставите не заради славы и богатства. Да только... Только в алтарь, разрушенный безбожниками, вы впустили инородцев. И утверждаете, что так и положено. Мол, погостят, а затем уйдут. Нет уж! Ни коммунисты, ни фрицы о святости не помнят. По казачеству пора поминки справлять.
— Рано ты, братка, Лазаря запел! — ожесточился Павел Тихонович. — Бог не без милости, а казак не без счастья.
— Мне пора. — Мефодий грузно поднялся, поправляя рукава своей черкески. — Поминальные толки не к добру. Благодарствую за угощение... Ты когда, есаул, уезжаешь?
— Дня через три. К вам на Кубань, а затем в Ростов. Там Миллер и другие представители донской интеллигенции работают над положением о будущем устройстве Области Войска Донского.
Проводив гостя, Павел Тихонович выпил две рюмки подряд, закурил и стал ходить по комнате. На скулах нервно подёргивались желваки. Наконец он обернулся к брату, сидевшему подперев голову рукой, и неожиданно сказал:
— Ты, Божий угодник, во многом прав. Но что мне делать? Подскажи! Я рвался сюда с надеждой, что нужен родине. Слава богу, хоть с вами встретился... Но люди-то стали здесь абсолютно другими. Выходит, ни на чужбине я не нужен, ни на родной земле. Где же на свете моё место? Где?.. К немцам пошёл служить лишь потому, что надеялся вместе с народом и такими же, как я, эмигрантами-бродягами освободить Казакию от большевиков и вернуть прежнюю жизнь. Немцы нас предали! Теперь это ясно. Им не казачество потребно, а пушечное мясо! Большинство казаков у Сталина. За линией фронта. А у меня, знаешь, с годами пропал прежний пыл. Рука не поднимается рубить русских... К большевикам переметнуться? Я пригодился бы им. Да не примут. Впрочем, и не смогу перебороть себя. Староват. Меня не перекуёшь. Ненавижу их!.. Остаётся в обе руки брать по шашке, с одной — красных полосовать, а с другой — немцев! Только сердце-то одно. Его не располовинишь...
19
Запись в дневнике Клауса фон Хорста, адъютанта Гитлера.
«21 декабря 1942 г. Ставка «Вольфшанце». Растенбург.
Совещание у фюрера, по обыкновению, закончилось глубокой ночью. Мы с майором Энгелем помогли ему одеться и сойти с крыльца штабного барака на бетонную полосу, освещённую фонариками и обрамленную сугробами. Так как доктора настоятельно рекомендуют гулять перед сном, фюрер решил позаниматься со своими чудесными псами. Их вскоре привели к полосе препятствий, сооружённой по распоряжению фюрера. Офицер-собаковод давал команды, и умнейшие четвероногие создания преодолевали разные барьеры, проползали под навесами, перепрыгивали через рвы. Фюрер увлёкся, как мальчик! Иногда он сам выкрикивал команды. А когда овчарки двинулись по полосе во второй раз, Гитлер разволновался и стал требовать: «Быстрей! Ещё быстрей!» В конце тренировки собаки буквально валились с ног...
Когда мы провожали фюрера к жилому бункеру, стал срываться снежок.
— Какая мерзкая, стылая погода, — с раздражением вымолвил фюрер. — И будто назло, как в прошлом году, морозы у Сталинграда усилились до двадцати градусов... Ненавижу снег! Он вызывает во мне чувство отвращения!
За час, проведённый на свежем воздухе, фюрер настолько озяб, что, раздевая его, мы с Энгелем ощутили, как он дрожит. К сожалению, несмотря на старания врачей, фюрер не может избавиться от недавно появившегося тремора в левой руке и ноге. Как я заметил, во время совещаний он прижимает больную ногу к краю стола, а руки держит перед собой, соединив ладони. Энгель осмелился предложить выпить грога, но фюрер попросил подать чаю с мятой и кайзершмаррен. Пока Энгель делал распоряжения на кухне, мы с Гитлером прошли в столовую. Скромный, спартанский образ жизни вождя невольно вызывает восхищение! Три небольшие комнаты, дешёвая мебель и почти голые стены бетонного жилища.
— Мы встречаемся с вами ежедневно уже в течение двух недель, а вы ни о чём не попросили меня, — одобрительно произнёс фюрер. — Может быть, в чём-то нуждаетесь?
Я искренне поблагодарил и сказал, что сбылась мечта, самая главная мечта моей жизни — я нахожусь вблизи гения!
— Когда Шмундт советовался со мной о вашей кандидатуре, мне приятно было узнать, что вы архитектор, — Гитлер пристально посмотрел на меня.
Я вздрогнул и окаменел, так как до сих пор не могу владеть собой наедине с вождём. Его реплики, поведение настолько непредсказуемы, что постичь их немыслимо! И этот взгляд... Странным образом он лишает воли. Я несколько раз с удивлением наблюдал, как изменяются глаза фюрера при различном освещении. Днём они бывают голубовато-серыми, тёмно-серыми, а при электрическом свете темнеют, обретают зелёный оттенок.
— Зодчество стало моей страстью ещё в Вене! — воскликнул фюрер. — Я рисовал фасады знаменитых зданий и оптом сбывал рисунки спекулянтам, чтобы иметь кусок хлеба... Если бы не война, я наверняка стал бы архитектором, вероятней всего, одним из лучших в Германии!
Накрыли стол, и фюрер пригласил нас поужинать. Заботливость вождя потрясает. Как он велик и прост в беседах!
Между тем его здоровье внушает опасения. По всей видимости, аппетит неудовлетворителен. За свои любимые оладьи с изюмом, поданные со сладкой подливой, он принялся без особого желания. Обилие морщин, поредение волос и бледная кожа лица — это, очевидно, следствие того, что фюрер редко бывает на свежем воздухе. Я заметил, что он стал чаще горбиться. На опущенных плечах китель сидит мешковато. А прислуга плохо следит за чистотой сукна, обсеянного перхотью.
Фюрер вскоре отодвинул тарелку с кушаньем и отхлебнул чаю из фарфоровой чашки (к посуде он неравнодушен).
— Будущим летом мы одержим полную и окончательную победу, — торопливо сказал он с сильным австрийским акцентом, что случается, когда начинает волноваться. — И тогда по-настоящему развернётся строительство новой столицы рейха! От Берлина почти ничего не уцелеет, поэтому новое название ему будет — Германия! Новый вокзал и привокзальная площадь будут грандиозны. Хорст, эта площадь напомнит древнеегипетскую аллею от Карнака до Луксора. Триумфальной арке, проект которой я создал, нет равной в мире! И в высоту, и в ширину она будет около ста семидесяти метров. Здания будут не похожи одно на другое! Повсюду колоннады, купола, шпили, пилястры, каменные лестницы на триста метров! Его увенчает орёл, держащий в когтях земной шар! К 1950 году завершится и реконструкция Мюнхена. Памятник национал-социалистическому движению превысит двести метров!
Я и Энгель выразили своё восхищение. Фюрер оживился:
— Я всегда, не сомневаясь, верил в предназначение Германии! Мы воюем с большевиками затем, чтобы Россия распалась на свои исторические части и, ослабев навек, больше не угрожала всему миру. Сталину уже не оправиться! Фактически мы уже преобразовали евроазиатское пространство. Но арийцы могут и должны переустроить земной шар! Нам нет равных среди всех народов. США? Они обладают мощным промышленным потенциалом. Однако у американцев шаткое внутреннее положение. Притом это — еврейская лавочка! — Гитлер разразился смехом. — Евреи собираются создать свою отдельную армию. Ничего нелепее этого я не слышал за всю жизнь. Хотя можно предположить, что всемирный кагал наймёт других, чтобы выступили против нас. Рузвельт и Черчилль — еврейские агенты. В расовом отношении британцы близки арийцам. Но коль они отвергли нашу дружбу, я буду сражаться до тех пор, пока не собью с них спесь!
Затем фюрер потребовал у Энгеля доклад Розенбрега о проводимых мероприятиях на новых восточных землях. Мы ожидали примерно полчаса, пока Гитлер знакомился с аналитическим отчётом, водя большим увеличительным стеклом над текстом, отпечатанным специальным крупным шрифтом. Доклад, несомненно, ему понравился...
22 декабря 1942 г. Ставка «Вольфшанце». Растенбург.
У фюрера сильное возбуждение после посещения итальянцев. Весь день интенсивные совещания. Гитлер не здоровается с генералами и не приглашает их к себе на ужин. Вечером мы с Энгелем имели счастье слушать вождя. Он пожаловался:
— Я и прошедшую ночь не сомкнул глаз. Это от неуверенности. Вероятней всего, от нездоровья. Меня обследовали Морелль, де Кринис, Брандт, Штумпфеггер. А Гиммлер предлагает показаться его врачу Керстену, невропатологу... Но это когорта знаменитых медиков не способна сделать то, что Борману удаётся всего за час беседы со мной. В его присутствии обретаю силы. Вызовите его сюда!
Я имел неосторожность высказаться по поводу переброски наших сил на Крит. Фюрер вспыхнул:
— Дуче сошёл с ума! Два дня подряд его зять Чиано, бабий потаскун, и маршал Кавальеро убеждали меня, что со Сталиным необходимо перемирие... Муссолини требует зениток и самолётов, объясняя позорное бегство своих вояк превосходством англичан в воздухе. Какая глупость!.. Сейчас, когда от всех требуются мужество, железная твёрдость и хладнокровие, дуче направляет своих посланцев с идиотским предложением! Я верну его армию из России! Трём нашим дивизиям нечего делать во Франции. Они с успехом заменят итальянцев. Из-за бездарности итальянцев и румын мы теряем всё, что приобрели в ходе летнего наступления и операции «Брауншвейг». Мир со Сталиным? Ни за что! Это означало бы предательство наших интересов и того, что сделано ценой величайших усилий и жертв германского народа! Мы поставим Россию на колени! А в проклятой казачьей степи я прикажу на каждом километре воздвигнуть памятники сынам великой Германии!.. Хорст, займитесь проработкой этого вопроса! Свяжитесь со Шпеером и Академией искусств. На каждом километре!..
Энгель предложил фюреру посмотреть новую кинокартину с участием Карла Фрелиха. Последовал отказ. Гитлер долго молчал. А затем заговорил каким-то таинственным голосом:
— Манштейн рано или поздно проломит русскую стену. Да и Паулюс — лучший из моих генералов! Что ж, придётся отвести с Кавказа 1-ю танковую армию, дивизию СС «Викинг» и передать её Готу, чтобы прорыв сквозь русское кольцо к 6-й армии ускорить... Провидение вступится за нас. Астроном Ферреданос открыл новую гигантскую комету. Ближе всего к Земле она будет в марте. В этом заключён особый смысл! Высшие силы спешат нам на помощь. Если мы устоим до весны, то война примет новую фазу и мы вырвем победу! Да, это тайный знак... Мы с Бисмарком родились под одним зодиакальным знаком. Мне также покровительствует Марс! Именно в марте он сильней других звёзд!
Честно говоря, я не ожидал таких признаний от вождя, зная о том, как строго поступил он с астрологами после проступка, совершенного Гессом.
Вскоре, спросив позволения, в столовую вошла Ева Браун. Мы встали, но фюрер сделал жест рукой, показывая, чтобы остались. В нашем присутствии замечательная подруга фюрера не проронила ни слова, хотя он полушутя-полусерьёзно заметил, что у мужчины с высоким интеллектом должна быть примитивная и глупая женщина.
Затем фюрер пожелал послушать музыку, и я поставил пластинку с музыкой Вагнера. Гитлер приятно взбодрился. После этого мы слушали речь фюрера, записанную на пластинку. Гитлер закрыл глаза и словно бы впал в эйфорию, наслаждаясь своим голосом! В заключение звучал Штраус. Фюрер несколько успокоился. Ева Браун ушла к себе, мило нам улыбнувшись. Фюрер обстоятельно рассуждал о кратерах на Луне, высказывая гипотезу о том, что они образовались от столкновения с маленькими лунами».
20
Странно долго, точно бы нехотя, нарождался этот декабрьский день. По сумеречным улицам, повитым туманом, Павел Тихонович проводил брата до гостиницы и был с ним неотлучно, пока его попутчик готовился в дорогу. За вечер и ночь наговорились вволю и сейчас, предчувствуя длительную разлуку, прогоняя сонливость, одну за другой курили сигареты. Глубокая, не свойственная ему печаль темнила глаза Степана Тихоновича, который в чёрной тёплой кожанке, подаренной братом, выглядел скорей солидным интеллигентом, чем немолодым хуторянином.
— Да брось ты кручиниться, казачья душа! — пристыдил Павел и шутливо, как в далёком детстве, сбил шапку брата на затылок. — Гляди вперёд!
— Гляжу. А ничего не вижу... Согрелся я возле тебя, Павлик, как возле костра. Помнишь, в ночное лошадей гоняли? — спросил Степан Тихонович и посмотрел на меньшого своего таким проникновенным, испытующим взглядом, что тот дрогнул и резко сменил тон.
— Как обращаться с лимонкой понял? Мало ли что может случиться.
— Понял. Штука нехитрая... Что ни говори, а родная кровь есть родная. Батька дряхлеет. Единственный сын и тот отказался... Когда ещё Федюнька подрастёт... А наши с тобой пути как развильнулись в Гражданскую войну, так и не сплетаются...
Уже сидевший в санях Григорий, торопя, нарочито громко осадил коня, переступающего в оглоблях. Братья обнялись, царапнув друг друга отросшей щетиной, и расстались молча, унося в душах смутную тяжесть от этого неизбежного мгновения.
Светлело медленно. Вороной, застоявшийся на немилой городской улице, настороженно отцокав подковами по брусчатке, пошёл охотней, как только спустились с холма окраины в степь. Лёгкий туманец скоро совсем рассеялся. Проглянула небесная высь. Справа, за гористой грядой, наконец-то разгорелась заря. Над зимником, над полями в снежных перемётах заструился ровный карминный свет. Спустя немного, когда со всех сторон распахнулась даль, над сиреневой кромкой горизонта поднялось светило. Небо обрело ясную синеву, заискрились впереди на дороге льдистые кочки. От коня поволоклась, изламываясь на обочине, поминутно темнеющая тень. Степан Тихонович, наблюдавший утро, восхищённо сказал:
— До чего ж красиво! И ты скажи, зорька на зорьку не похожа. Каждая с особинкой! Не-ет, мне хоть дворец давай, хоть золотом осыпь, а жить в городе не стал бы. И в Карпатах воевал, и северные сосны валил — повидал мир. А лучше нашего края нет!
Григорий коротко обернулся, ворохнув покрасневшими глазами, нахохлился и проворчал:
— Нашёл, что хвалить. Сказано, привыкли быкам хвосты крутить, в багне топтаться. Городская жизня куда как веселей! Ни тебе грязюки, ни дурацкой скуки... Отработал на фабрике, деньжата получил и хочь кажин вечер в кино ходи. Опять же электричество... Ну, мы вчера и наклюкались... Ажник башка распухла, еле шапку насунул. Что у тебя в мешке? Брательник на дорожку не дал?
— Не догадался.
—В ресторане посадили нас, Тихонович, за огромадный стол, рядком. Еды — кот наплакал, а водки — бутылочка на четверых. И как затянули про дружбу с немцами и про любушку-Гитлера... До того кишки бурчали, что, думал, взорвусь. Ей-богу! Ну, промочили глотки, откланялись и пошли в винную лавку. Купили два ведра на нашу комнату...
— Хорош съезд! Я-то хоть с братом повидался, а на кой ляд ты ехал? Напиться и в Дарьевке можно.
— Прост ты, как погляжу... На людей посмотреть и себя показать! Жаль, бабёнка не подвернулась.
— Свои надоели?
— Чужие краше. Слухай анекдот. Сидят на завалинке два деда. «Михеич!» — «Ась?» — «Помнишь, таблетки от жеребячьего желания на войне с германцем, в четырнадцатом году, нам давали?» — «От баб, что ли ча?» — «Ну. Надо было их, Михеич, не примать. Зараз подействовали...»
Чем северней удалялись от Ворошиловска, тем белей и волнистей становилась степь. За минувшие сутки снегу прибавилось. По рыхлой дороге дончак рысил уверенно и неторопливо. Осиянные солнцем горизонты то раздвигались, то заслонялись буграми, влекущими вязью заячьих следов и кулижками прилёгших бурьянов.
— Пока морозец, надо навоз на поля вывозить, — прерывая затянувшееся молчание, сказал Степан Тихонович. — Озимку на треть успели посеять. Надежда на яровые. Неизвестно, выделят ли нам зерно?
— Думаешь, немцы до весны загостятся? — не без сомнения откликнулся Белецкий.
— Брат говорил, что стоят они крепко.
— А как тебе новый закон?
— Путаный. Честно сказать, кабальный закон. Наворотили так, что без их воли шага не ступить.
— А мне, Тихонович, обидно другое. Зараз ясно и понятно, что обкорнали немцы наши казачьи чубы и причесали одной гребёнкой с прочим крестьянством. Так что про казачью жизню пора забывать. Боятся, брехуны, нашего сословия. За здравие начинали, а кончили за упокой. Брат не говорил: обещаются атаман Краснов и Шкуро приехать?
— Их не пускают. Вроде бы сам Гитлер против.
— Дела, Тихонович, поганые. Тебя на сходе старостой выбрали, меня назначили. Вызвали в фельдокомендатуру — я и согласился со страху. Опять же дурацкое самолюбие. Батька был атаманом, а почему бы мне им не стать? Да только за атаманство, если прогонят фрицев, нам с тобой расплачиваться собственными шкурами.
— Ну, до этого ещё далеко! Лишь бы немцы людей не трогали...
Зимник спустился к большому логу, увенчанному по краям сугробами. На глубине его темнели заросли боярышника, в инистых разводах красовались клёны. Кучер натянул вожжи, осаживая жеребца, тот сбивчиво заплясал между оглобель. Но через несколько метров сломя голову понёс сани вниз! От неожиданности у Степана Тихоновича занялся дух. Григорий сердито рявкнул:
— Держись! Супонь лопнула!
Лихорадочно замелькали копыта, сверкая отполированными подковами; обожгли лица струи холодного воздуха. С разгону вороной вынес сани аж на середину противоположного ската и, ощутив тяжесть, поднялся на ровное место шагом. Тут, подчинившись крику хозяина, стал. Григорий достал из рундучка, находившегося в передке саней, хранимые на случай дратву и цыганскую иглу. Выяснилось, что порвалась не одна супонь, но и ремешок уздечки. Степан Тихонович тоже слез и спросил:
— Тряпка у тебя есть? А то застудится — не довезёт.
— Нема. Окромя флагов, что на съезде раздобыл. Верней, выпросил. Возьми один в сумке.
— Да-да, ругаешь немцев, а сам...
Григорий, вдевая конец просмолённой нити в игольное ушко, вскинул своё рябое остроносое лицо и лукаво улыбнулся:
— А ишо гутарят, что ты сообразительный... Я их вывешивать и не собирался. Везу жинке на панталоны! Такого шёлка, должно, и царица не носила. А под юбкой всё одно не видать. Она у меня прихварывает. Вот нехай и скроит себе в зиму обновки!
Пока Григорий чинил упряжь, Степан Тихонович старательно отёр коню взмыленные бока, спину, крепкие ляжки, а затем покормил овсом, держа ведро на весу. Чтобы больше не терять времени на остановку, решили и сами подкрепиться.
Степан Тихонович первым заметил двигающуюся вдоль лесополосы, по другому краю поля, телегу, запряжённую двумя лошадьми. Одна из них, редкой соловой масти, ростом и огибом головы очень походила на жеребца, которого угнал Яков с хуторской конюшни. Как-то нехорошо заныло сердце. Насторожился и Григорий, поймав взгляд спутника. Он дожевал пышку и быстро сдёрнул с задка немецкий флаг, подсыхающий на морозе. Сложенное пополам полотнище громыхнуло, как жесть.
— Давай трогаться, — торопил Белецкий. — Не ровен час, нарвёмся на партизан. Вон, черти их по целине поволокли. Добрые люди ездят по дороге.
Подвода приостановилась. С неё спрыгнул полицай в чёрной шинели и призывно махнул рукой.
— Это полицейские, — успокоенно сказал Степан Тихонович.
— У них на лбу не написано! — возразил Григорий и щёлкнул вожжами, трогая вороного.
С версту конь бежал шибко, а затем, как назло, дорога испортилась. Завернув откуда-то с кубанской стороны, по ней, вероятно, утром проехали грузовики, прорезав две глубоких колеи и смешав снег с землёй. Возница попробовал выправить на обочину, но ехать по бурьянам оказалось ещё хуже. А на полях, с обеих рук, лесом стояли будылья кукурузы.
До подъёма на увал, сверкающего чистым, накатанным зимником, оставалось километра два, когда Степан Тихонович снова увидел ту самую подводу, догоняющую их. И сказал об этом Григорию. Тот зыркнул назад с перекошенным ртом и так стал стегать кнутом вороного, что с его боков полетели хлопья пены.
— Погоди! Может, зря мы всполошились, — чеканя на ухабах слова, проговорил Степан Тихонович. — Они нас за партизан приняли, а мы их.
— А флаг? Они его видели!
— Всё равно догонят...
— Так винтовку возьми! — ещё неистовее крикнул Григорий.
— У меня граната. Брат дал.
— Если подожмут — кидай!
Метрах в ста Степан Тихонович уже безошибочно узнал ключевских лошадей. И с колотящимся сердцем не спускал глаз с подводы до тех пор, пока из-за чёрного плеча жандарма не мелькнул рыжий верх лисьего малахая. Немного погодя телегу так трухануло на рытвине, что маячивший впереди чернобородый полицай и плечистый кучер завалились на бок, и на мгновение, явственно показалось родное лицо. Охваченный смятением, поминутно возбуждаясь от безысходного страха и ожидания развязки, Степан Тихонович то принимался молиться про себя, прося святых помочь уйти от погони, то жадно искал взгляда сына — только бы увидел, что в санях он, отец! — то озирался кругом, надеясь на случайный полицейский разъезд.
Однако, как ни путала мысли эта бестолковая горячка, он твёрдо решил, что ни стрелять, ни бросать лимонку не станет. Одной рукой он вцепился в шершавый бортик, а другой придерживал в кармане кожанки, чтоб не взорвалась от тряски, немецкую гранату, ощущая её гладкий овал с выступающим по экватору швом. Ненароком вспомнилось, что похожа она на сборное деревянное яйцо, которое когда-то привёз батька с пасхальной ярмарки.
Сидевшая в задке телеги вместе с Яковом, как поначалу показалось, немолодая баба, приподнялась и, посмотрев на дорогу, сунула полицейскому пистолет. С изумлением угадал Степан Тихонович Фаину, закутанную в цветастый полушалок. Подумав, что девушка также узнала его и предупредит сына, атаман воспрянул духом: «Господь спас! Уж Яшка-то стрелять бородачу не позволит».
— Эй, землячки! Придержите коня! — властно крикнул здоровила-кучер. — Проверка документов!
— А сами кто такие? — обернул Григорий белое как мел лицо и одними губами шепнул своему седоку: — Кидай же!
— Сейчас поймёшь, сволочь фашистская! — уже не таясь, зычноголосо пообещал партизан.
Неожиданно телега с треском накренилась на левую сторону. Переднее колесо надломилось и, ударившись о высокую кочку, слетело с оси. Ряженый полицай рухнул на обочину, роняя из вытянутых рук пистолет. Его сосед грудью достал до грядки и стал натягивать вожжи. Григорий что было мочи огрел дончака! Степан Тихонович глянул вперёд и с радостным облегчением, приметил, что машинный след сворачивал на шоссе, ведущее к Сальску. Острая, рвущая боль вдруг вошла в спину ниже правой лопатки! Застонав, Степан Тихонович безотчётно повернулся на выстрел. Яков, стоявший в полный рост на подводе, целился ему в лицо. Вдруг винтовка дрогнула в руках сына, клюнула стволом вниз. Всматриваясь и не веря своим глазам, он со всего маху спрыгнул на скользкую землю. И побежал следом, спотыкаясь, безрассудно, исступлённо крича...
Сознание вернулось к Степану Тихоновичу вблизи Пронской, когда хозяин подвернул взмыленного коня к ручью, бегущему по дну балки. Раненый открыл глаза. Превозмогая слабость, приподнял голову и, точно впервые, с удивлением увидел жадно пьющего дончака, как с шелковистых губ его срывались и звонко разбивались о воду позолоченные закатным отсветом капли. Сквозь прозрачную текучую гладь близко и ясно проступали водоросли и каменистое дно. Частокольчик камышей с пушистыми метёлками, красноватые дубки, сквозящие редкими листками, слой палых терновых листьев на бережке тонко благоухали в морозной свежести... Как хотелось жить! И не верилось, что можно навеки покинуть этот кровно родной, чудесный земной мир! Смаргивая навернувшиеся слёзы, Степан Тихонович прерывисто сказал:
— Дай... пить...
Григорий суетливо достал кружку и зачерпнул из ручья.
С привкусом родниковой воды на губах и умер Степан Тихонович у станичной околицы, повитой печными дымами.