Казачий алтарь — страница 4 из 7

1


Не милым сыном весны, а пасынком пожаловал на Донщину март сорок третьего года, — с обильными слезами дождей, туманами и облачной хмурью, падкий на злые заморозки.

По рубежу реки Миус — от восточного Донбасса до азовского побережья — пролегла линия фронта, разделившая советские войска и группу армий «Дон». Противоборствующие стороны вернулись на те же позиции, на которых уже находились в первый год войны. Ранее возведённые фортификационные сооружения немцы дополнили новыми, долговременными. Не прифронтовой укреплённой полосой, а мощной системой обороны, глубиной до пятидесяти вёрст, располагали гитлеровские генералы: доты и дзоты, заградительные рвы и минные поля, ряды колючей проволоки и спрятанные в капонирах танки и орудия, запасные аэродромы.

Позиции 5-го Донского казачьего кавкорпуса простирались южнее Матвеева Кургана, села, основанного ещё атаманом Иловайским. Справа оборону держали кубанцы, а соседями слева оказались подразделения 2-го гвардейского мехкорпуса. И на этот раз лиховство донцов, сумевших форсировать Миус вблизи сёл Колесниково и Ряженое, обернулось против них же самих! Командоваие 51-й армии приказало селиванацам удерживать отвоёванный участок правобережья любой ценой! Сотни красноармейцев были обречены. Этот крохотный плацдармик не только ничего не решал, но и не мог быть использован с какой-либо тактической целью, поскольку Манштейн взял под Харьковом реванш и Ставка, озабоченная контрударом немцев, не планировала размашистой операции на южном фланге, ввиду тяжелейших потерь войск Северо-Кавказского фронта, их усталости и невозможности прорыва эшелонированной обороны противника. И без того обезлюдевшие эскадроны донцов редели с каждым днём, отбивая натиск танков, выстаивая под шквальным орудийным и миномётным огнём. Не оставляли в покое асы люфтваффе — сеяли гибель с небес. Эта позиционная война, без сомнения, была выгодна для немцев. Стабилизация Южного фронта позволяла им произвести передислокацию и подтянуть резервы. Впрочем, иной раз и немецкие вояки изумляли на передовой глупейшими выходками — проносились по мелководью на машинах и бронетранспортёрах, заезжали в тыл и учиняли обстрел казачьих окопов. Их быстро обнаруживали, брали в клещи. Обратно уже не пропускали.

Яков Шаганов вновь был вызван смершевцем Кузнецовым. Большинство вопросов лейтенанта относилось ко времени пребывания в хуторе и партизанском отряде, и Яков понял, что из Ставрополя получен ответ на запрос особиста. Но дёрганый, хмуроглазый Кузнечик шавное держал про запас.

— Так-так. Значит, героически партизанил, — подытоживая разговор, заключил этот гололобый человечек, то и дело облизывая тонкие белёсые усы. — Так-так... Зачем же скрыл, что отец — предатель?

— Его избрали старостой хутора, — поправил Яков, отводя взгляд.

— А я просил подробненько осветить свой боевой путь. Приказывал. Почему приказ не выполнил? Скрыл про отца... А почему? А потому, что не на фронте был. А жил в доме фашистской сволочи! Значит, что? Фактически был у врага народа подручным!

— Нет! Мы не ладили. Я ушёл из дома.

— Допустим. А почему не ушёл раньше?

Лейтенант встал из-за стола ростом совсем мальчик, — пригладил ковыльные, распавшиеся на пряди волосёнки, погрел ручки у печки-буржуйки.

— Дилемма. Дилеммочка... — пропел лейтенант, вытаскивая из коробки спичку и ковыряя в зубах. — С одной стороны, фактически ты — дезертир и пособник старосты. А с другой — собственноручно казнил родителя, немецкого прихвостня.

— Я не угадал его, — встрепенулся Яков. — Случайно это...

Кузнечик заморгал, состроил гневную гримасу:

— Что у тебя в башке: мозги или полова? А? Хочешь в штрафбат? Или под трибунал? То, что про тебя написали, — филькина грамота! Воевал, уничтожал, выполнял задания... Не проверишь! И заруби себе на носу: ты — народный мститель, покарал сознательно отца-иуду, изменника Родины! При первой же возможности покарал! Только такое объяснение может тебя спасти. Ну, соображай! И всем говори, что убил отца, предавшего советскую власть. Всегда, всю жизнь повторяй!

Яков стоял, опустив голову, ощущая, как от лица отливает кровь и начинает кружиться блиндаж, его жердистые стены, плывёт устланный соломой пол. А коротышка-особист распалялся всё сильней, твердя, что у него самого могут возникнуть неприятности, если контрразведчики дивизии раскопают факт зачисления в полк сына старосты. Поэтому Яков должен ответить благодарностью и регулярно сообщать лейтенанту, кто о чём говорит в эскадроне, кто сеет пораженческие настроения, ругает командиров и вождей партии...


Ночью рядового Шаганова в составе группы прикрытия направили за Миус. Переправлялись сначала вброд, волоча за собой бревенчатые плотики, затем — на этих утлых гробинах, отталкиваясь шестами, и наконец по мелководью выбрели на чужой берег в проплешинах уцелевшего снега.

Пропастью таилась впереди ночная темь.

Полувзвод автоматчиков залёг вдоль балки. Почти следом перебрались и разведчики. Их тени мелькнули и растворились в степном мраке.

Командир группы прикрытия, старший сержант Журавский, довольный тем, что операция по поимке «языка» началась успешно, решил подстраховаться и выдвинул вперёд, на расстояние крика, двух бойцов — Якова и Федота Лупашникова, молоденького ухаря-терца из Кизляра.

Укрылись за сурчиным холмиком, в полынном сухостое. Слева тёмным парусом поднимался скат высотки, увенчанный вражеским дзотом. По другую сторону, за балкой, на всхолмье, тоже были позиции немцев, но срезанные колпаки дотов между пятнами снега различить было трудно. Лишь иногда угадывались их очертания — по огненным пунктирам пулемётных очередей. Постреливали и там, где петляли разведчики, подбираясь к окопам и землянкам фрицев. Хотя и норовили «гансы» воевать по расписанию — от зари до зари, — им этого уже не позволяли, обстреливали беспрестанно.

Ночная степь гремела. Раскатисто долбили с двух берегов пулемёты, щёлкали винтовки; на отдельных рубежах частили, заливаясь, автоматы. Вдоль Миуса взлетали осветительные ракеты, кроя всё вблизи мерклым зеленоватым налётом, обозначая силуэты и тени, и сонно рассыпались на падучие искры...

— На-ка, побалуйся, — шепнул Федот, и в темноте Яков разглядел протянутую руку напарника. — Размякли за зиму.

Яков с наслаждением раскусил горошины шиповника, ощущая шершавинку семечек и кислину ягодной кожицы. Остро вспомнилось, как ходили в первоснежье с Лидией за зимникой, как сказала ему, что ждёт ребёнка. Неотвязная залила душу тоска. И хотя глаза и слух по-звериному чутко ловили малейшие признаки опасности в степи, Яков не мог отрешиться от воспоминаний...

В ту секунду, когда оглянулся отец и сквозь тающее пороховое облачко Яков узнал родное лицо, заметив, что пуля продырявила кожанку, — его объял ужас от произошедшего, от мысли, что ничего исправить невозможно. И в горячке он гнался за санями дарьевского атамана, пока не выбился из сил и свалился, потеряв сознание... Плачущие глаза Фаины увидел он, очнувшись в закатной степи, лёжа на скособоченной телеге. Он приподнялся на локтях, огляделся и всё понял. Лихолетов и Ефим выпрягли лошадей и уехали. Опираясь о плечо Фаины, торопящей его, Яков сумел дохромать до зарослей терновника. Стайка нахохленных сов с испугу шарахнулась, пролетела над головой. С трудом перелезли через водороину к размётанному стогу старой соломы. Смеркалось. И поэтому лишь разъезд полицаев, прискакав по следу к густоствольным кустарникам, порыскал и повернул обратно: то ли побоялись засады, то ли решили обложить партизан с утра большими силами. И снова пришлось Якову ковылять из последних сил, помогая себе посохом. На их счастье встретилась телега, везущая в Молотовское, на зерносклад, початки кукурузы. И возница, мальчишка лет тринадцати, довёз ночных скитальцев до села, где была явочная квартира. Там узнали, что Лихолетова и Ефима, ускакавших за помощью (будто нельзя было Якова посадить на одну из лошадей), остановили немцы. Командиру удалось скрыться, а Ефима догнала автоматная очередь.

С тех пор и стало у Якова сбиваться сердце. Потрясённый гибелью отца, он смело и беспрекословно выполнял самые ответственные задания, скитаясь по Сальской степи, в Приманычье. Смертельный риск отвлекал от мучительного ощущения вины, и Яков зачастую переходил черту разумности в действиях: безрассудно лез под пули, ввязывался в затяжные перестрелки. Однако удача, неведомо почему, ему сопутствовала. Осторожней становился лишь тогда, когда рядом была Фаина. Простая благодарность от сознания, что ей обязан жизнью, что не бросила одного в тот чёрный декабрьский день, сменилась душевной привязанностью. В присутствии Фаины действовал Яков особенно рассчетливо и наверняка, ограждал девушку от опасности. И она, его ангел скитаний, ответно заботилась, помогала, была по-товарищески преданна...

Над Миусом и прибрежьем опускался туман. Мутнее стал отсвет ракет, глуше пальба. Оторвавшись от раздумий, Яков перелёг на другой бок, умял сломанные будылья старюки. Чувство неожиданной тревоги заставило поднять голову, прислушаться.

— Ты что? — шепнул Федот, тоже вытягивая шею.

— Кто-то есть!

Замерли. И вскоре различили похрустывание загустевшего на утреннике наста. Неподалёку неожиданно звякнуло — то ли фляжка, то ли тесак задел о ремённую бляху. Три смутных силуэта проступили в призрачной пелене ночи. Бойцы вскинули автоматы. Немецкий патруль находился от них метрах в двадцати. Постоял. В полном безмолвии, крадучись, направился обратно, к своим позициям.

— Упустили. Надо было брать. Хоть одного, да взяли бы, — не без досады прошептал Яков.

— Опасно. Всполошим фрицев — ребят отрежут.

— Тише! — Яков встал на колени, дрогнувшим голосом спросил: — Это... человек? Или мне кажется?

— Где? — выдохнул Федот.

— А вон, внизу. В балке... На моего отца похож.

Федот напряг глаза. Уверенно ответил:

— Не вижу. Никого там нет.

— Как же! В белом маскхалате.

— Мерещится тебе! И меня сдуру путаешь...

Озноб затряс Якова, он послушался, припал к земле. Федот настороженно наблюдал за ним, не зная, как помочь. Между тем впереди послышались сбоистые шаги. И через минуту мимо пробежали разведчики. Заметив поднявшегося вполроста Федота, замыкавший цепь парень позвал:

— За нами! Нет дела...

— Айда, Яшка! Уходим, — затормошил напарник, ободрённый тем, что обошлось без боя.

И затопотал подкованными сапогами к берегу, вдогон лазутчикам. Но Журавский не торопился поднимать бойцов, окликнул жёстким вопросом:

— Красноармеец Лупашников, почему бросил пост?

— Разведчик приказал.

— Здесь я отдаю приказы! А где Шаганов? Я же предупреждал, чтобы не отпускал его ни на шаг. Бегом назад!

На прежнем месте Якова не оказалось. Всполошённый Федот метнулся туда-сюда — никого. Нарушая строжайший запрет командира, позвал:

— Яшка!

И моментально взлаял на высотке пулемёт, стеганул по берегу огненной очередью. Его поддержали автоматы. Боец по-пластунски пополз назад, матеря непутёвого донца, вероятно, перебежавшего к немцам. Не зря у особиста был на примете!

Старший сержант с нетерпением дожидался Федота на берегу, скрываясь от обстрела. И не жалея поникшего терца, воскликнул:

— Проворонил! Что же, придётся, Лупашников, отвечать. Не миновать тебе штрафбата...

2


Исполняющий обязанности командира 37-го полка Ниделевич, в недавно надетых погонах капитана, непривычно торчащих на плечах, выслушал доклад казака, слегка улыбаясь.

— Ну, расскажи подробней, как дело было. Почему не поставил в известность своего командира? А если бы в плен попал?

— Да ничего особенного, товарищ капитан. Решил догнать патруль. Их трое было. Полз за ними до блиндажа. Уже замерзать стал, когда, гляжу, вышел за ограждение толстяк, видно, по нужде. Только распоясался — я подбежал, автомат в спину и повёл...

— С голым задом? — засмеялся чернобровый красавец Ниделевич и оглянулся на офицеров, находившихся на полковом командном пункте.

— Никак нет. Он на ходу штаны застегнул. А вот через реку... Чуть фельдфебель не утонул! Он, оказалось, плавать не умеет, а габариты... Наши приняли за немцев, тоже стали стрелять...

— Слушай, за что лейтенант Кузнецов на тебя зуб точит? Еле убедил не привлекать тебя к дисциплинарной ответственности. Правда, что... ну, с отцом?

— Да. Случайно...

— А ты не оправдывайся! Что есть, то есть. Всё равно бы предатель не ушёл от расплаты... Значит, так. Парень ты, гляжу, отчаянный. К тому же бывший партизан. Перевожу тебя во взвод охраны штаба. Лейтенант Байков оповещён. Найди его и доложи.

— Есть, товарищ капитан.

В тот же час Яков перебрался в штабную землянку, где размещались охранники. Старшина Писаренко, отменный усач, похожий на Будённого, определил новичку место на нарах и проводил к коновязи, приказав впредь следить за содержанием офицерских лошадей и особенно командирской трёхлетки Мальвы.

С первого взгляда Якову стало понятно, что разномастный косячок лошадей, хотя и находился при штабе, не отличался ухоженностью. Коновод, седочубый ополченец дед Варфоломей, обрадовался помощнику и не преминул тут же пожаловаться:

— На всю конюшню один-одинёшенек. Всех, кто моложе, — в окопы. Вот какая оказия! А туточко ишо и силов кот наплакал. При моём возрасте. Ни соли, ни мяска, ни чесночку. Хлебца и то по трошки дают. Сморился вконец!

— Дороги протряхнут — снабжение наладится, — подбодрил Яков бледного и заметно отощавшего старика. — Держись, дед! Зато рыбы вдосталь! На Севере одной рыбой питаются. И ничего, ещё и детей рожают.

— А ты откеда знаешь?

— В школе изучали. А у нас, в Азовском море, рыбы не меньше.

— Не-ет, паренёк. Без соли рыба — не рыба! Обрыдла, спасу нет. Ажник в кишках шурухтит, ноить. А ты ишо молодой, кровя... фунциклируют, — ввернул лукавоглазый бородач перенятое у кого-то словечко. — А моя абы-абы текёт. Не сегодня-завтра вовзят застыня.

— Гм. А сколько ж тебе лет, дедушка? — поддержал Яков шутника. — На вид — не больше двадцати.

— Ажник меньше! На той неделе ишо титьку сосал, — нашёлся ополченец, исподволь наблюдавший за тем, как Яков щёткой охаживает бока гнедого дончака, вопреки своему норову покорно стоящего у коновязи. — Энто гривач штабного начальника. Прокуда! А тобе слухая... Умеешь, умеешь с ими ладить...

И эти слова бывалого коновода были дороже Якову любой командирской похвалы.


Совместное совещание командования 5-го Донского казачьего кавкорпуса и 2-го гвардейского мехкорпуса было назначено в полдень, на наблюдательном пункте, вблизи села Ряженого, откуда открывалось правобережье и — за Миусом — господствующая высота 101,0. Лейтенант Байков, командир охраны штаба и ординарец Ниделевича, взял с собой в поездку сержанта Упорова и Якова, опасаясь стычки с вражескими диверсантами, время от времени засылаемыми в тылы красноармейцев. Снова по размокшей, неприютной степи волоклись космы тумана. Только к середине дня их развеял ветер и посветлело.

Обоих бойцов отрядили в оцепление вдоль холма, на котором и находился НП. Кроме Якова и его сослуживца, охрану несли солдаты из других подразделений. За рекой, на невысоких пегих буграх, где таились дзоты, было непривычно тихо. Молчали и наши. И это тревожное затишье могло оборваться в любой миг...

Яков ещё издалека заметил, как в разлёте лога показались две легковушки и кавалькада корпусного начальства. Конники спешились и поднялись на наблюдательный пункт, где их ожидали приехавшие ранее на совещание командиры полков.

Упоров, служивший давно при штабе, окликнул Якова, спросил:

— Хошь, командиров покажу? Все туточки.

— А ну!

— Вот тот, с краю, круглоголовый, с ноздрями широкими, — полковник Лев, всей артиллерией в корпусе заправляет. Хитрован, но настоящий командир! Пробивной, одним словом... От него слева — коренастый, темноглазый, казак на загляденье, — Привалов Никифор Иванович. Начальник политотдела. Гражданскую войну прошёл. И теперь сто боёв принял, отступал до Кавказа, пока сюда назначили. Я с ним в ногайских бурунах не раз встречался. Ума — палата, храбрый невозможно, а душой — большой человек. Сказано, наш брат, донской казак. Он Хопёрского округа, с хутора Рябовского. Я и племяша его знаю — Антона Казьмина. Моя жинка с тех мест. Образованнейший командир! И притом — острослов...

— А тот, что в высокой папахе?

— А это и есть начштаба корпуса Дуткин.

— А Селиванов?

— Рядом с Приваловым. В самой середине. В заломленной папахе и с тростью в руке. Вылитый Суворов! И росточком не вышел, могуты нет, а генерал всем генералам! В сутки, знаю от верного человека, спит не больше трёх часов. А завсегда на ногах, по корпусу носится со своим шофёром Зоей, то есть Зиновием. По фамилии Бурков... Видишь, трость завсегда при генерале. Смолоду кавалерист, привык. Говорят, десять языков знает. В Персии жил. Не человек — история!

— Генерала Горшкова я узнал, — отозвался Яков. — Стройный, совсем ещё молодой наш комдив.

— А командир 12-й дивизии Григорович за ним. Узколицый, с густючими бровями. Этот зря не улыбнётся...

Между тем комкор Селиванов и начальник политотдела отделились от свиты и по боковому ответвлению сошли до полухолма, приблизились к Якову настолько, что он разглядел синеватый цвет глаз легендарного генерала. Селиванов, хотя и был невысок, всем своим видом, осанкой, жестами внушал ощущение внутренней силы. В ладном полушубке, в отглаженном галифе с двойными красными лампасами, в том, как была надета папаха, угадывалось особое щегольство, присущее старым кавалерийским офицерам. Привалов был пошире, мощней. Смуглолицый комкор — живей, стремительней. Он остановился на склоне, поднёс к глазам бинокль, висевший на груди. Долго обводил им вражескую сторону, изучал, очевидно, боевые порядки. Привалов ждал, тоже оглядывая правобережье, заложив руки за спину. Ветер трепал полу его длинной шинели.

— Ну, товарищ бригадный комиссар, что делать будем? — спросил Селиванов, опуская бинокль. — Одних орудийных точек больше тридцати насчитал. Да ещё танковые капониры.

— Я видел в стереотрубу. Сплошной цепью. Плюс танки на ходу! В любой момент нас могут атаковать!

— Что предлагаешь?

— Надо ехать, Алексей Гордеевич, в Болыпе-Крепинскую. К Малиновскому. Только он может, как командующий фронтом, отменить приказ Захарова.

— А сначала, при знакомстве, генерал Захаров мне понравился. Правда, несколько грубоват. Объяснимо. Армией командует.

— А мы для него — чужие! Вот он и не жалеет казаков. Вы его не знаете, а я сталкивался. В прошлом году, в январе, под Вязьмой он погнал корпус Белова через Варшавское шоссе. Под ураганным огнём! Обещал нас с Беловым, как командира и комиссара, расстрелять, если не выполним приказ. А в августе, при отступлении, видел, как под Армавиром, на мосту, он бил командира артполка!

— Мы правильно сделали, что в дивизиях создали сводные полки. Фактически только они боеспособны. Сгоряча подставлять людей под пули — не стану! — Селиванов повернул голову и, поймав взгляд Якова, махнул рукой. — Красноармеец! Ко мне!

Не без волнения Яков подбежал, вытянулся.

— Вот что, братец, — приветливо оглядев бравого казака, приказал комкор. — Сбегай к НП. Найди мою машину и скажи Зое, шофёру, чтобы набил трубку табаком и передал с тобой. И зажигалку не забудь! Выполняй...

Яков метнулся вдоль холма, ища глазами за табунком офицерских лошадей автомобиль. Незнакомый боец привлёк внимание младшего лейтенанта с погонами энкавэдиста, он остановил Якова и, узнав, что послан Селивановым, показал чёрный «мерседес», забравшийся на самую верхушку холма. Лихач шофёр, горбоносый красавец с озорными глазами, балагурил в кругу ординарцев. Он тотчас юркнул в свою трофейную, блистающую чёрным лаком машину, принялся там набивать генеральскую трубку с коротким ореховым чубуком. Выбравшись наружу, одёрнул флотский бушлат, кивнул Якову:

— Пошли, казак. Сам отдам. Был у меня случай. Попросил у него трубочку, другую, не эту. Видно, подаренная была. Сделанная под голову чёрта, с рожками. Ну и попал под обстрел. На немецкого лазутчика наткнулся ночью. Возвращаюсь — нет трубки. Думал — пропал! Да, слава богу, Алексей Гордеевич сам её под ногами и нашёл. Обошлось...

Комкор и начальник политотдела вместе с генералом Свиридовым, командующим мехкорпусом, уже находились на наблюдательном пункте. Яков ожидал, пока вездесущий Зоя, улучив момент, передаст трубку генералу.

— Командующий армией Захаров поставил перед нами задачу: взять высоту 101,0. Давайте, товарищи, совет держать, как выполнить приказ, — раздумчиво говорил Селиванов, хмуря брови, тронутые проседью. Он вдруг закашлялся, поднёс ко рту носовой платок.

— С материальной частью у меня проблемы. И рад бы в бой, да не с кем, — откликнулся командующий мехкорпусом, рослый россиянин лет сорока, и рубанул рукой.

— У нас тоже негусто, — ответил генерал Горшков, обводя взглядом сослуживцев. — Однако первым в атаку идти мне. Сколько танков могут поддерживать мою дивизию?

— Всего боеспособных семь машин. Из них три «малютки».

— Вот так мехкорпус! — воскликнул Горшков не без иронии. — У нас по 10—15 казаков в эскадроне, а у вас на весь корпус — отрядик! Войско хоть куда! Как же выполнять приказ?

Командиры только грустно переглянулись.

Совещание продлилось не больше получаса, его прервало появление немецких бомбардировщиков, закаруселивших над позициями казаков.

Капитан Ниделевич, начштаба полка и Байков с охранниками преодолели склон балки, въехали в лесок. Спешились. Здесь располагался соседней полк, и офицеров вскоре обнаружил постовой. Вышедший к ним командир взвода, молоденький лейтенантик, и старшина-старик в полевой казачьей форме старинного покроя пригласили гостей в землянку. Байков оставил бойцов с лошадьми.

Крепко пахло прелыми дубовыми листьями, сыростью и серой взрывов. Мартовский, длинный уже день перевалил за половину — солнечный круг обозначался, проступал сквозь редеющие облака. Чёрные птицы штурмовиков отлетели дальше. И вся прифронтовая полоса снова огласилась сотнями стволов, взрывами, гулом бронемашин.

Яков и Михаил Упоров сидели на комле поваленной груши, на котором уже вкрадчиво краснели, грелись семейки божьх коровок. Невдалеке, на обрывчике балки, приютившей ручей, бледно-лимонной опушью светлели лозняки, — ветерком доносило тончайший аромат клейких почек. С ним мешался дух самосада, лошадиного пота. Передав Якову самокрутку, Упоров всласть затянулся, с улыбкой вспомнил:

— Знаешь новость? Казаченьки из 63-й дивизии за табак выменяли у пехотинцев пушку. И смех и грех! Особисты шороху навели, заставили сорокапятку возвернуть. Селиванов приказал табак и папиросы, что из Ростова прислали, на передовую отдать. Вот браты наши и не поскупились, обзавелись орудием.

Пока вдали, над позициями корпуса, с воем сирен пикировали «Юнкерсы», Яков и Михаил сидели молча, с тревогой прикидывая, какой участок атакован. От голода подводило животы. И появление чубатого, бойкого ефрейтора с котелком у обоих вызвало большой интерес. По всему, казачок препожаловал к ним не просто так. Он хитренько скользнул взглядом, поздоровался и не преминул сразу же похвалить лошадей. Яков подмигнул напарнику, догадавшись, что разговор будет по делу.

— Хороши лошадки, хороши, — повторил ефрейтор, с весёлым блеском в глазах обращаясь к Якову. — Слушай, земляк. Позычь табачку! Невмоготу без курева. Баш на баш.

— Уха, что ли? — неохотно спросил Упоров.

— На говяжьих костях супчик! С горохом. Уважьте, братья казаки!

— У самих кот наплакал, — проворчал несговорчивый Михаил и отвернулся.

— Добавлю по чарке спирту, — упрямо уговаривал парень, поставив котелок к ногам бойцов. — Не жадничайте! Мы же одними пулями крещены...

От котелка исходил чудесный мясной запах. Михаил наконец дрогнул. Достал из кармана шинели кисет. Стал развязывать. Не поднимая своих чёрных глаз, бросил:

— Бумаги не жди!

— С этим нужды нет. Насобирали немецких листовок.

— А если попадётесь политруку? Или смершевцу?

— Им не до нас! Вот зараз на показательный расстрел предателей поведут. Захватили той ночью. Оба казаки, из пластунов. Я от командира взвода слышал. Зачитают перед строем приказ и — на распыл!

Яков тоже отсыпал свою долю в жестяную коробку из-под зубного порошка, в которой запасливый ефрейтор хранил курево, и вслед за Михаилом достал из вещмешка ложку. Как скоро проситель завладел табаком, щедрость его поубавилась. Он лишь скупо налил спирту в подставленные кружки и, несмотря на увещевания, убрал фляжку.

— А ещё нас стыдил, шельмец! — не сдержался Михаил.

— Не прогневайтесь, самому мало, — отшутился ефрейтор и ушёл, пообещав вернуться за котелком позже.

Супец, видимо стряпанный для офицеров, хлебали медленно, сберегая кусочками сухарей каждую каплю. Но долго услаждаться не пришлось. Вскоре по тропе, ведущей из чащи, быстрым шагом прошёл эскадрон красноармейцев. Они миновали поляну, свернули к балке. Чуть погодя по той же дорожке конвойные вывели двух распоясанных пленников. На них были немецкие мышастые штаны с алыми лампасами и обычные красноармейские гимнастёрки. Ступая босыми ногами по холодной земле, растолчённой с прелой листвой, невольники смотрели куда-то вперёд, и в расширенных глазах стыл ужас, не позволявший замечать и чувствовать происходящее. Очевидно, они знали или догадывались, что отмеряют последние шаги. Широкоплечий станичник с чёрным кольцеватым чубом шёл твёрдо, с презрительной ухмылкой. За ним еле плёлся молодой красивый усач. На заросших щетиной щеках, в подглазьях расплывчато синели кровоподтёки. Левой рукой он придерживал безжизненно повисшую, вероятно сломанную, сабельную руку. Те, кто избивали казака, знали в этом толк...

Яков вскочил, с захолонувшим сердцем узнав Филиппа Ковшарова. Он был от него всего шагах в двадцати, друг детства и дальний родственник. И не давая себе отчёта, Яков приблизился к идущим, замер у самой дорожки. Конвойные настороженно скрестили взгляды, их командир, лейтенант Смерша, черноокий кавказец, отогнал Якова прочь. Но и Филипп заметил его! И, как показалось Якову, встрепенулся. То ли мелькнула надежда на помощь близкого человека, то ли подумалось, что не канет безвестно, сообщит Яшка его матери.

— Эх, братцы! — срывисто заголосил Филипп, оборачиваясь к конвойным. — Зря мы из хутора отступили! И тётка Полина и дед Тихон, и Анна...

— Молчать! Шевелись, сволочуга! — гаркнул рослый широкоскулый солдат, взбадривая предателя нагайкой.

Филипп застонал, согнулся и через силу побежал, мелькая пятками, к которым пристыли рыжие истлевающие листья...


Спустя день пришло неожиданное письмо из Ключевского, помеченное штемпелем военной цензуры. Яков со страхом взглянул на незнакомый почерк. Рывком развернул жёлтый лист из амбарной книги, исписанный простым карандашом.


«Уважаемый сосед Яков Степанович!

Отвечаю на два твоих письма, какие забрала, но не читала. Стесняюсь раскрывать.

Уже месяц, как нас освободили! И мы не можем нарадоваться. А для тебя новости не слишком хорошие. Ещё в декабре отца твоего, Степана Тихоновича, лиходеи перестрели в степу и сразили насмерть пулей. Мать и дед Тишка на подводе уехали из хутора. Был слух, что попали под бомбёжку. Семёна Шевякина убило, а про твоих родичей никто не знает.

Как прогнали немцев, прибыли офицеры НКВД и арестовали врагов народа. Лидия находится в Шахтах. А она в тягостях, и неизвестно что будет.

Курень ваш мы замкнули, а ставни забили. Двух кур, тёлочку и сына Фёдора я взяла к себе, как обещала Лиде. А собаку хожу кормить. Федя за матерью жалкует и потому исть плохо. День-деньской с ребятами по буграм бардажает. А я за него переживаю, не дай бог, подорвётся на мине. Такие случаи бывают. Нуда Федя — пацанчик умный, мы с ним ладим!

Как ты там, Яков Степанович? Скоро ли фрицев разобьёте и вернётесь домой? Бабы без вас вянут-пропадают!

На шутке и разреши откланяться.

Напишешь письмо на меня — прочту.

С радостным трудовым приветом от всех хуторян, ударница пятилетки Дагаева Тая».

Яков спрятал задрожавшими руками письмишко в нагрудный карман гимнастёрки, неопределённо ответил на вопрос старшины Писаренко, оказавшегося рядом. Он понял всё, о чём Таиса лишь намекнула.

Спазм перехватил горло, мешал дышать. Не подавая вида, Яков отошёл в сторону, сгрёб с окопного бруствера серый улежалый снег. Приложил к воспалённому лбу. Но пламя обиды и боли не унималось в душе — напротив, при мысли о Лидии жгло ещё больней. Сколь мал и бессилен человек перед воцарившейся в этом порушенном мире жестокостью! Жизнь идёт только в одном направлении, и за содеянное тобой рано или поздно воздаётся Богом. Но в том-то и дело, что живёшь большей частью не по своей, а по чужой, греховной воле...

3


В отличие от беспорядочного исхода донских станиц, обозы кубанцев двигались целенаправленно и гораздо организованней. Их войсковой штаб, покинув Краснодар 29 января, у станицы Медведовской догнал беженские колонны и полицейские части, которыми командовал полковник Тарасенко, носивший также немецкое звание зондерфюрер СС. По прибытии в Таганрог — через Азовское море — походный атаман Иосиф Белый издаёт приказ о назначении командиром 1-го Кубанского полка войскового старшины Соломахи, которому поручает обеспечить дальнейший путь казаков к Бердянску.

Туда же казаки западных и южных станиц добрались иным, окружным путём. Сначала через Керченский пролив в Крым, главным образом на всевозможных плавсредствах. Помимо этого, на планерах, буксируемых самолётами. Вместимость планеров была невелика, поэтому авиаинструкторы, следившие за посадкой, требовали от беженцев брать с собой скарба поменьше. И каково же было их изумление, когда из поднявшейся в воздух машины слышался поросячий визг или гоготание гусыни, — перегрузка грозила катастрофой над морем, — но кубанские казачки скорей пошли бы на дно, чем расстались с «худобой тай торбой»!

В Бердянске собрались штабы трёх казачьих войск: Кубанского во главе с Белым, Терского под началом атамана Кулакова и Донского, в лице сторонников Духопельникова окончательно вышедшего из подчинения атамана Павлова. По всему, немцы поощряли раскол донских казаков. Не зря генерал фон Клейст, благоволивший именно к этим атаманам, перевёл их штабы в скором времени к себе, в Херсон, чтобы ускорить сбор казаков для формирования особой дивизии вермахта. До беженских обозов им нет дела. Утратил к ним внимание и Белый, в угоду немецким властям сбивший 2-й Кубанский полк под командованием Маловика. Но и этого «батьке» кубанцев показалось мало, он отзывается на нужды командира 1 -й кубанской сотни Бондаренко и, сколотив 2-ю сотню, перебрасывает её на поддержку 17-й армии вермахта, в район Кубанского предмостного укрепления. Такая разворотливость и преданность атамана Белого, разумеется, была весьма похвально оценена фон Клейстом. Штабы собирали казачьи отряды в одно воинское соединение, разбросав свои вербовочные пункты по всему югу Украины.

Шагановы и Звонарёвы, отбившись от земляков, добрались до Херсона 7 марта, в день прибытия туда Кубанского войскового штаба. Об этом Тихону Маркянычу сообщил сосед-обозник Микита Волушенко, рожак станицы Крыловской.

— Кажуть, сам Билый явывся со штабом, — проворчал длинноусый старик, концом кнута очищая с сапога грязь. — А ще хужей, яки конячки подобрийше, будуть с казаками в германьску армию забыраты. Що воно будэ? И так багато людын погинуло! А як же мы, бижинци? Мабуть, на вулыци помираты?

Известие повергло Тихона Маркяныча в уныние. Нужно было срочно уезжать дальше, прибиваться к донцам. Звонарёв, разделяя опасения попутчика, сдвинул на затылок шапку, вздохнул:

— Согласен. Задерживаться ни к чему. Только бы фельдшера найти! Чтой-то Митрич заплошал. Со вчерашнего утра крошки в рот не взял и трясётся, как в лихорадке.

Тихон Маркяныч обеспокоился не на шутку. Проводив хуторянина, он вернулся к своей подводе. Несмотря на возражение снохи, забрал кувшинчик с барсучьим жиром, излечившим его от лёгочного недуга, и подошёл к повозке Звонарёвых. Настя и её дочь толстушка Светка от нечего делать чесали языками с двумя смешливыми молодайками из обоза. Дроздик лежал под тулупом, поджав ноги. Увидев над собой склонённое лицо старого товарища, ворохнулся, щуря глаза:

— Ты чё, Тиша? Зараз я встану...

— Ишь ты, прыткий! Лежи. Оно тольки видимость, а тепла нет. Не греет ишо солнце! От земли — холод... Свалило?

— Ажник свербит у грудях! Не продохну...

— В аккурат моя болесть. Еле вычухался! Вот, с барсука сало. Польёшься трижды в день по ложке — как рукой сымет!

Кабы не оно, лежал бы я на поповом гумне[47], рядом со Степаном. А вишь, окреп! И ты не шуткуй, Герасим, старательно лечись.

— Я согласный, буду, — слабо улыбнулся Дроздик.

В его глазах Тихон Маркяныч поймал непривычно печальное, жалкое выражение, подобное тому, какое бывает у тяжело заболевшей, преданной собачонки, и жалеючи спросил:

— Дюже трясёт? Могет, в больницу? Тут — город. Должно, врачи.

— Да обещал Василь фершала. Трошки подождём.

Тихон Маркяныч прикрыл полой тулупа подшитые валенки приятеля, поправил на его голове шапку. И вскоре, заметив Звонарёва с рослым молодцом в донском приталенном бешмете, принял незнакомца за фельдшера. Но, как оказалось, хорунжий, троюродный брат Василия, догонял по излечении полк Павлова, в котором воевал и был ранен.

— Подтвердилось! И лошадей реквизируют, и казаков мобилизуют, — взволнованно зачастил Василий Петрович, озираясь и кутая тощую шею шерстяным шарфом. — А ещё одна новость: приказано утеснять обозников. Безлошадных беженцев пересаживать на чужие подводы. Так что, Маркяныч, пора сматывать удочки. Отдохнём в каком-нибудь селе. Иначе — лабец, пойдём по миру с котомками... Вот он, Илья, свидетель!

— А иде ж фершал? — напомнил Тихон Маркяныч.

— Сбился с ног, город обошёл — никто не обозвался. Кому мы нужны? Даст Бог, выхворается Митрич. А нам править на Запорожье.

— К атаману Павлову, — пояснил станичник, сводя чёрные разлатые брови. — Там его штаб.

— Значится, снова через Днепр? — не без раздражения осведомился Тихон Маркяныч.

— Потянем над берегом на Снигирёвку. А далее — на Кривой Рог. Я дорогу знаю, — подхватил Илья. — Дней за пять доберёмся. Да и с продуктишками, должно, там легче. Здесь на ораву такую разве настачишься?

Начало марта выдалось на южной Украине погожим. В полуденные часы уже припекало. В талой синеве трезвонили бубенцы жаворонков. На голощечинах бугров зазеленела первая кудельная травка. А в балках дружно ворковали ручьи, и бурый кисель дороги, истолчённой обозами, был вязок, как клейстер. Ехали, держась обочин, непаханых полос. То и дело встречались белёсо-тёмные горы рудников. Растянутые — вдоль шляха — посёлки.

Вёрст за тридцать до Кривого Рога, в селе Широком, ключевцам пришлось поневоле остановиться. Возница Звонарёвых терял последние силы, бредил. К тому же кибитка Василия Петровича нуждалась в срочном ремонте — на ухабах надломилась задняя дуга.

Не тратя времени даром, Тихон Маркяныч сменил тулуп на чёрное суконное пальто и такую же широкополую шляпу, которые сторговал за полведра кукурузы на бердянской толкучке. Одежда чудесно преобразила старика! Илья, помогавший Звонарёву ремонтировать подводу, похвалил:

— Тебя, дедушка, не узнать! У нас на улице, в Новочеркасске, профессор жил. Копия его!

— И мы не лаптем борщи хлебали! — горделиво повернул голову Тихон Маркяныч и, разгладив пятерней бороду, пошёл искать поблизости временное пристанище.

Улица с двумя рядами низких белёных хат под камышовыми и черепичными крышами млела в солнечном мареве. От ветвей рослых яблонь и вишен косо падали тени, изламываясь на каменных заборах. Вдоль них и ступал Тихон Маркяныч, выискивая места посуше.

Не без самодовольства и важности обратился старый казак к одним хозяевам, другим — и везде наотрез отказали, бесцеремонно выпроводили за ворота. Именно это возмутило больше всего! «Салоеды чёртовы! Жадобы! — гневался Тихон Маркяныч, идя от двора ко двору. — Хучь бы спросили, откель мы. Что надоть... А ну, полтора месяца в дороге! Немытые-нечесаные. На сухом пайке. Хучь бы в баню пригласили. Ни-ни! Хохол — он и есть хохол, огурцом зарежется! А не отдаст...»

За дощатым забором по двору важно сновал старый индюк, разложив хвост, разбойно неся свой зубчатый красный гребешок. Залюбовавшись на его пёстрое оперение, Тихон Маркяныч затарабанил в калитку. Из хаты медленно вышел детина в чёрной полицейской форме, стриженный под горшок. Увидев Тихона Маркяныча, он вдруг изумлённо вскинул брови, ухмыльнулся:

— Оце гарно! До мэнэ, пан раввин? Свиткиля ж?

— Да я не один, мил-человек, мы туточко с земляками. Пустишь переночевать?

— А як же! Треба поздоровкаться...

И не успел Тихон Маркяныч опомниться, как дюжий полицай сгрёб его за бороду, развернул к себе спиной и, сбив шляпу на землю, прямиком повёл к сараюшке:

— Бреши, бреши... А я бачу, що ты — жид! И наряд жидовський. Добридень, пан жид!

Я донской казак! Куда ведёшь, ирод! — кричал старик, всё быстрей перебирая ногами, не в силах вырваться из цепких лап.

С разгону влетев в сенник и окунувшись в духмяный ворох, Тихон Маркяныч во гневе вскочил, отплёвываясь и выдёргивая из бороды колкие устюки. Не жалея кулаков, попробовал было высадить дверь. Но спущенный с цепи кобель с такой яростью стал лаять и метаться вдоль деревянной темницы, что от попытки освободиться пришлось отказаться. Угрозы заточенного в неволю старика, что «наши казаки зараз наскочат, выгладят ваши задницы шашками», тоже не помогли. И бог весть, чем бы всё обернулось, если бы не отыскал Тихона Маркяныча попутчик. Форма донского офицера возымела действие на пьяного полицая. Он проверил удостоверение хорунжего, «маршбефель», дорожный пропуск беженцев, и нехотя распрощался со старым казаком, принятым за еврейского священника.

С превеликим трудом напросились на ночлег к одинокой хозяйке. Степенная и рассудительная, с двумя платками на голове («щоб воши нэ завылыся»), она отвела скитальцам прихожую, где были стол с лавкой, худая кровать, а за плетнёвой загородкой хрюкал подсвинок. Вонь свиного закута пересиливала все иные запахи. Но в хате топилась печь — и этого было вполне достаточно.

Деда Дроздика положили на кровать. Остальные постелили на полу обветшалые одёжины. Предположение Ильи не оправдалось, с продуктами здесь было так же бедно, как и повсюду. Рабочим рудников отпускали хлеб, что при советской власти, по карточкам. Но ключевцам повезло! Тётка Гашка, всплакнув о сыне, угнанном в Германию на работы, накормила скитальцев кондером — пшённым супом, заправленным салом и лучком. Бабы, сомлев от сытости, тут же уснули. А казаки полночи курили. Перетолковали и решили поутру заняться тщательным ремонтом подвод, который не раз откладывали.

Но снова всё переиначилось.

Ключевской балагур, дед Дроздик, умер поздним утром, когда уже совсем рассвело и его земляки были на ногах. Вдруг вскинулся на локтях, всхрапнул и упал на спину, выгибаясь в предсмертной судороге. К нему бросилась Полина Васильевна, тревожно всмотрелась в бездыханное тело, в остановившиеся, запавшие глаза. Набежали со двора казаки, а Светка, наоборот, в испуге метнулась прочь.

Хозяйка настоятельно потребовала — от греха подальше — увезти покойника. И донцы не заставили ждать. В середине дня были уже верстах в трёх от села. Светка, дочь Звонарёвых, приметила кладбище, которое указывала им тётка Гашка. Свернули со шляха и по косогору поднялись к православным крестам.

Место для могилы выбрали удачное — близ куста сирени в крупных узластых почках. Илья и Василий Петрович копали напеременку, а Тихон Маркяныч, сгорбившись, стоял в изножии односума в скорбном молчании. Бабы на подводах не бездельничали: Настасья о чём-то спорила с дочкой-привередой, а Полина Васильевна на ярком солнце штопала чулки. И это безразличие попутчиков, быстро смирившихся с кончиной хуторянина, полнило Тихона Маркяныча обидой. По его щекам, по бороде изредка проблескивали слезинки.

— Не соборовали тобе, ни в церкви не отпели, — сокрушённо произнёс Тихон Маркяныч, скользнув взглядом по лицу покойника, тронутому тленной белизной, непривычно торжественному и строгому. — Вот ляжешь, баламут, на чужбине. Один-одинёшенек. И прибирать тута некому. Угораздило тобе!

Вскоре мёртвого, как куклу, завернули в брезент, обвязали верёвкой и за концы её опустили на дно глинистой ямы. Поспешно завалили могилу влажным суглинком, обозначили холмик. С восточной стороны воткнул Тихон Маркяныч собственноручно сбитый из дубовых жердин крест.

Всё свершилось так буднично просто, без причитаний и крика, что Тихону Маркянычу стало не по себе. Он сдёрнул с головы шапку, с трудом опустился на колени:

— Прощевай, Герасим! Не спасли тобе, дружочек мой жалкий... Прости нас, грешных, за все обиды... Хочь и буровил ты много, а всё одно — родная душенька...

Встав, старик нахлобучил трясущейся рукой свою закошлатившуюся ушанку, попросил Илью свернуть цигарочку. Тот принялся за дело и, желая приободрить, рассудительно заметил:

— Эх, дедушка, поганое это дело — хоронить... Старому, оно и положено к Богу переселяться. А когда парубков безусых штабелями в одной траншее засыпают — вот где жуть! Скольких казаков красноармейцы под Чалтырем и Ростовом положили! Мы в конном строю, с шашками, а нас шрапнелью и минами кроют!

— Не большевики их положили, а те, кто на гибель послал! — неожиданно обозлился Василий Петрович. — Командиры ваши! Шкуры!

— Пустое говоришь! Нас сам атаман Павлов вёл! Первым в атаку лез. И полегли казаченьки не зазря — за землю родную...

Тем же путём, по упругому скату, выехали на большую дорогу. С возвышения далеко виднелась её извилистая полоса, пропадающая на вершине лесистого увала. Весенний украинский простор, холмистое подстепье напоминали Донщину. Тихон Маркяныч жадно смотрел по сторонам, с грустью размышляя о том, что многие хуторяне больше не вернутся в Ключевской, — одни погибли, другие вынуждены его навсегда покинуть, третьи нашли края лучше. Чья земля станет для них с Полиной вечным приютом?

Проводив глазами прополохнувшую стайку скворцов, Полина Васильевна, ехавшая под солнышком распокрытая, прищурилась и, точно угадав думки свёкра, взволнованно заговорила:

— Чи потеплело уже у нас? Так бы и побежала домой, птахой полетела! До того душа по Яше истосковалась — невмоготу! Да и Федечка даве приснился... Нет на нас с вами, папа, никакой вины. Давайте возвертаться. Может, и обойдётся. Загинем мы без дома!

— Куцы? Мы же кровные вороги советским товарищам. Наш курень зараз — на колёсах. Бог даст, развернутся немцы, отгонят Красную армию. Вот тоды и поедем на хутор! А нет, глядишь, Павлуша нас разыщет. С ним не пропадём! И ты, Полюшка, напрасно не тоскуй...

Сноха ничего не ответила. Невольно поддаваясь её настроению, Тихон Маркяныч тоже снял шапку, подставил голову мягкому ветерку.

— У нас, должно, дюжей распогодилось! И бузлики[48] проклюнулись, и скворцов полные сады. Наша земелька на тепло отзывчивая! Такой нигде нема...

4


Брезжило в памяти светлое воспоминание: вдвоём с мамой приехали они на поезде в Пятигорск, где временно служил отец. Запомнились Фаине, семилетней девчушке, громадины гор, достающих до неба, множество цветников, толпы гуляющих, необыкновенно красивые наряды тётенек, говоривших доброжелательно и весело. Вода, которой лечились курортники, ей ужасно не понравилась. Поэтому и слово «курортники», услышанное от мамы, представлялось каким-то колючим. Ещё осталось в памяти, как на обратном пути, на вокзале в Невинномысской, впервые лакомилась обрезками медовых сот, источающих аромат разнотравья, а в широкой бороде продавца, запутавшись, жужжала пчела...

На этот раз Фаина добиралась до Пятигорска в кабине полуторки, везущей подарки ставропольских швейников — простыни и пижамы. Доехали за день. У подножия Машука, где размещался в двухэтажных зданиях бывшего санатория эвакогоспиталь, вовсю цвели абрикосы и алыча и было не по-апрельски жарко. С чемоданчиком в руке вошла Фаина в приёмную начальника госпиталя. Подуставшая к вечеру секретарша, томная дама с золотыми серьгами, расспросив, отослала культсотрудницу к замполиту Перепеченову. Кабинет капитана находился по соседству. Фаина постучала в дверь, за которой слышался приглушённый разговор.

— Войдите! — раздражённо отозвался баритон.

В небольшой комнате, высвеченной лучами, скучал, откинувшись на спинку кресла, брюнет в лётчицком кителе. Напротив его стола, на краешке дивана, сидела, нервно комкая в руке кружевной платочек, стройная медичка в подсинённом халатике. Не скрывая досады на своём припудренном лице, она отвела глаза, блеснувшие слезами, к окну и сделала вид, что следит за перепархивающими по ветке кизила синицами.

Капитан, по всему, был большим ценителем женщин. Узнав, что Фаина командирована в подшефный госпиталь крайкомом комсомола для организации досуга пациентов, растаял в улыбке:

— Как своевременно! У нас дело с отдыхом явно хромает. Скука и однообразное, понимаете, течение лечебного процесса. А надо ковать кадры для фронта! Люди после тяжёлых ранений, операций. Им чего хочется? Отдыха, музыки. Потанцевать с красивой девушкой. Жизнь есть жизнь... э-э...

— Фаина Станиславовна.

— Прекрасное имя-отчество! Да, Фаиночка, людей нужно воодушевлять.

— Мне выйти или остаться? — вдруг порывисто встала медичка, поворачивая голову к замполиту.

— Разумеется, вы свободны, — ответил тот подчёркнуто официальным тоном.

Я зайду к вам позже, — обернулась у двери полногрудая блондинка, медля и пряча под чепчик выбившуюся прядь.

— Я занят!

— Вы же освободитесь, надеюсь...

— Нина Андреевна, не заставляйте повышать голос, — насмешливо бросил капитан, подморгнув Фаине, как бы ища дружеского понимания.

— Прошу извинения, Игорь Анатольевич, — с напускной вежливостью выпалила уходящая и громко захлопнула дверь.

Красавец замполит пожал плечами.

— Как говорится, шерше ля фам. Наша главная медсестра. Всего лишь. Но с большими претензиями... Уверен, что у вас другой характер.

— Почему? — не без иронии спросила Фаина.

— По взгляду видно. Знаете, Фаиночка, есть такая наука — фи... физиогномика. По чертам лица определяется характер человека, его умственные способности и так далее. Я, знаете ли, хлебнул войны. Был политруком в эскадрилье, провожал героев в полёты... Но не будем об этом! А вы, Фаиночка, сохранили утончённость... э-э... нежный облик.

— Какой вы провидец, товарищ капитан, — съязвила Фаина. — Комплиментщик! Так вот... Сначала я занималась подпольной работой. В городе. А затем находилась в сельской местности с партизанской группой. И не провожала героев в полёты, а выполняла задания. Награждена медалью «За боевые заслуги».

— Интересно!

— Товарищ капитан, к путёвке приложена моя характеристика. А сейчас, если можно, поселите меня и решите вопрос с питанием.

— Увы, все койки заполнены. Но для вас... Найдём! Беру под личное покровительство, так сказать... И вообще, отношусь к культуре положительно! Поэтому не хочу командовать вами, а, наоборот, буду всегда рад посоветоваться. В нашем деле что главное? Совместные усилия, контакт. Зажигает тот, кто сам горит!

В сопровождении политрука за неполный час Фаина успела закусить в столовой, оформить документы у кадровика, осмотреть будущее «поле боя», как выразился капитан, — клуб, библиотеку, бильярдную — и отнести свои пожитки в отведённую ей комнатушку.

В этот вечер, согласно графику, в госпитале были танцы. Почти летняя теплынь, едва скрылось солнце, сменилась влажной прохладой. От клумб несло ароматом гиацинтов. Танцплощадка, пятачок цементированного двора, слабо освещалась электрической лампочкой. Фаина, увидев офицеров в мундирах, группу выздоравливающих в отутюженных пижамах, отдельно — стайку городских девушек и куротниц, замедлила шаг, ощутив лёгкое волнение. Под пристальными взглядами мужчин прошла к пареньку-баянисту.

— Заведующая клубом Фаина Гулимовская.

— Виталик, — зыркнул смущённый музыкант.

— Хотелось бы узнать репертуар.

— Что просят, то играю.

— Где учился? С нотной грамотой знаком?

— Два года трубил в духовом оркестре.

— А почему такой кислый? Веселей будь! С чего обычно начинаешь?

— Танго «Осень».

— Не пойдёт! Марш из комедии «Весёлые ребята» знаешь?

— Подберу.

— Начнём с него. Среди пациентов есть поющие?

— Один туркмен надоел романсами.

— Наша задача вовлечь в самодеятельность как можно больше пациентов. До скольки танцы?

— До девяти. Всего час.

— Приготовься.

Фаина, в вишнёвом шерстяном платье с белым воротничком, в белых же туфельках, которыми была премирована ко Дню Красной армии, тряхнув головой, энергично объявила:

— Уважаемые товарищи красноармейцы! Разрешите приветствовать вас и познакомиться. Я приступила к обязанностям заведующей клубом. Прошу записываться в кружки: музыкальный, драматический...

— А вы замужем? — при первой же заминке спросил стоящий вблизи щеголеватый майор.

По танцплощадке пронёсся весёлый гул.

— А как звать? — выкрикнул кто-то из задних рядов.

— Меня зовут Фаиной Станиславовной. Я не люблю фамильярностей и чрезмерного любопытства. Давайте уважать друг друга, — делая шаг вперёд, потребовала Фаина. — Для начала споем песню, поднимающую настроение!

Виталик плохо владел баяном, но растягивал мехи изо всех сил, и публика мало-помалу затянула вслед за Фаиной марш Дунаевского, а закончила его таким жизнерадостным хоровым раскатом, что в окна стали выглядывать пациенты и сотрудники. Госпитальные повесы наперебой приглашали Фаину танцевать, назначали свидания. Особенно приударяли двое: лысоватый казачий майор в штанах с лампасами, балагур с железными руками, тяжело охватывающими талию, и курносый весельчак танкист Костя, отмеченный шрамом на щеке.

Под конец явился и замполит.

— Прошу впредь не забывать, что вы, уважаемая, на рабочем месте, — ревниво заметил Перепеченов, когда отвергнутые ухажёры разбрелись после танцев по своим палатам, а счастливцы уединились с подругами.

— Вы же сами говорили, что люди отвыкли от мирной жизни. Что им хочется потанцевать, отвлечься...

— Да! А у вас другая задача, комсомолка Гулимовская! Не развлекать лично, а отдых организовать! И потом... В госпитале далеко не здоровые красноармейцы. Им нужен покой. А вы устроили коллективное пение! Навредили лечебному процессу! Одно дело танцы под баян, другое — дикий хор мужиков.

— Вы не кричите, товарищ капитан, я не глухая, — попросила Фаина, ёжась от ветерка. — Зато я со многими познакомилась и набрала участников драмкружка.


Круговорот госпитальной жизни, амурные приключения так захватили Фаину, так увлекли, что она путалась в числах, живя текущим днём, не строила никаких дальних планов.

С ума сводил пятигорский май: в густой кипени садиков и подгорного леса, с зелёным сквозящим дымом кустарников, заволакивающим склоны Машука вплоть до гололобой вершины; с буровато-синими скалами пятиглавого Бештау вдалеке, также убранного зеленью и белоцветьем дикого леса у подошвы; с щебетаньем птиц и влекущей, распахнуто-просветлённой панорамой Кавказского хребта, сверкающего пиками ледников. Особенно волновал этот великий горный простор утрами, когда тесная цепь исполинов, теряясь на горизонте, вставала в боковом освещении, а справа, из сизовато-голубой дымки выплывал чудесный двухпарусник — Эльбрус, ярко сияя серебром озарённых снегов.

Первое впечатление Фаины оказалось верным: замполит, как и подобает волоките, не лез напролом, а чередовал дни командирской строгости с вечерами задушевных признаний. «Мне, конечно, лестно слышать ваши тёплые слова, — непреклонно прерывала Фаина капитана. — Но мы с вами, Игорь Анатольевич, должны служить образцом поведения. Верно? Вы — замполит госпиталя. А я — член крайкома комсомола. Притом вы женаты. Вас ждут дома». — «При чём здесь это... И наша принадлежность к политическим организациям не помеха в отношениях. Мы молоды, жаждем жизни. Почему не хотите, чтобы я пришёл к вам? Я достал бутылку настоящего ахашени!» — «Давайте не забывать, что идёт война. Вы читаете произведения товарища Сталина?» — «По возможности читаю. Вы ведёте себя некрасиво, Фаина!» Оставаясь одна и вспоминая подобные разговоры, Фаина смеялась от души, ей нравилось дурачить привязчивого донжуана.

Зато Нина Андреевна, с которой столкнулась в первый день приезда, отставная подруга капитана, невзлюбила Фаину с упорством истерички, у которой похитили последнюю страсть. И под всякими предлогами, даже после работы, занимала медсестёр и санитарок, срывая репетиции. Фаина не упускала случая схватиться с недоброжелательницей на планёрках, доказывая необходимость привлечения в кружки сотрудниц. Но начальник госпиталя, желчный скрытный увалень, ночи напролёт игравший с богатыми курортниками в преферанс, отмахивался. Вслед за своим замполитом твердил, что «главное — ковать для фронта здоровые кадры».

Между тем клубная работа, полная мелких и больших забот, обязанностей и проблем, постепенно теряла новизну и первоначальную привлекательность. Поднадоели и поклонники, с которыми Фаина неукоснительно держалась на дистанции. Курносый танкист Костя подносил то охапки сирени, то букетик лесных ландышей. Пётр Петрович, казак, угощал шоколадками и настойчиво заманивал девушку «на бугор» погулять; военврач Анисимов, сутулый верзила в очках, с открытой детской улыбкой, посвящал ей стишки; туркмен Махмуд донимал жутким, гортанным пением романса «Я встретил вас...»; полковник Двоскин, холодный эстет, приноровился обольщать Фаину пикантными историями из жизни знаменитых людей, не стесняясь интимных подробностей, и не уставал повторять, что истинное наслаждение девушка может испытать только с опытным мужчиной...

И всё же на душе было светло, жилось безоглядно, и только ночами врывалась в сны боль пережитого: то попадала в немецкое окружение и грозила неизбежная гибель, то куда-то исчезал Яков и она искала его на поле боя, в ужасе убегая от взрывов, то горел дом Шагановых и с печальными глазами взирала на него Лидия... Просыпаясь с колотящимся сердцем, Фаина не сразу осознавала, что ничего не грозит: она — в мирном городе, и голос соловья под горой, в зарослях сирени, сулит добрый рассвет...


На одном из танцевальных вечеров Фаина случайно поймала взгляд недавно прибышего пациента, высоколобого мужчины средних лет, — и точно разряд ударил, прошёл по всему телу! Попыталась отвлечься, но душа неподвластно сжалась, предчувствуя что-то. Избегая смотреть в ту сторону, где сидел незнакомец, Фаина абсолютно точно знала, что и он по-прежнему не спускает с неё сосредоточенно-заинтересованных глаз. Вблизи они оказались зелёными, редкой притягательной силы.

— Позвольте пригласить, — подойдя, улыбнулся кавалер (Фаина оценила его дорогой костюм, сорочку и со вкусом подобранный галстук). — Или вы заняты?

— Нет, я просто на рабочем месте, — вздохнула Фаина, справившись с неожиданным волнением.

— Но вообще-то вы танцуете? — оживился мужчина. — Может, в качестве исключения?

— Извините, не положено, — объяснила Фаина, исподволь подумав, что с такой властной непринуждённостью может держаться лишь человек, не привыкший, чтобы ему отказывали.

— Не сочтите за блажь, но... Я хотел бы потанцевать именно с вами. Если не здесь, то в другом месте. Ресторан открыт допоздна.

— Не знаю. Я не одета как надо... — смешалась Фаина, хотя на ней было лучшее белое платье, купленное на вещевом рынке.

— Вы выглядите необыкновенно эффектно! Поверьте... — глубоким голосом признался навязчивый ухажёр и прибавил: — Буду ждать до тех пор, пока освободитесь!

В паузах между танцами декламировали стихи Симонова, Исаковского, Щипачева — любовную лирику. И Фаина привычно суфлировала молоденьким медсёстрам и старшеклассницам. Неожиданно явился, почти прибежал Перепеченов с беспокойной гримасой на пунцовом лице.

— К вам подходил Сысоев. Мне сообщили...

— А кто это? — удивилась Фаина.

— Да вон же! У двери. В светлом костюме... — скосив глаза, прошептал замполит. — Он из Кремля! Делал какие-то замечания?

— Приглашал танцевать, но вы же не разрешаете.

— Я такого не говорил! Сейчас же пойдите и пригласите его, — рассерженно приказал капитан. — Быс-стрее...

— А уж это — моё личное дело! — заупрямилась вдруг Фаина. — И прошу не вмешиваться!

Капитан виновато осклабился и тут же исчез от греха подальше.

...После второго фужера шампанского, сладко захмелев и чувствуя свою возрастающую власть над мужчиной, Фаина не без сомнения спросила:

— Вы правда из Москвы? И большой начальник?

— Ну, это преувеличение. Хотя телефон с гербом есть.

— А мне не приходилось бывать в столице. Мечтаю погулять по Красной площади! Услышать Лемешева, увидеть балет Большого театра... Что я несу? Не обращайте внимания, Роман Ильич! Но мне ужасно весело!

— Через два дня я могу вас взять с собой. В ЦК комсомола у меня связи. Устрою.

— Так сразу?

— Да! Как подобает мужчине, — твёрдо ответил Сысоев на ироничный вопрос Фаины.

— А почему бы и нет? Люблю риск... А теперь давайте танцевать! Вы же меня пригласили в ресторан, чтобы танцевать... Послушайте, вам нравятся оперетты? Раньше терпеть не могла! А сейчас мелодии сами лезут в голову... Вы меня не слушайте... Такое редко бывает... А в Москву меня никто не отпустит. Или вы — волшебник?

Роман Ильич, не отводя мерцающих глаз, молча пригубил вина и улыбнулся:

— Иногда бываю!

На открытой веранде кружились пары. Среди посетителей преобладали офицеры и принаряженные дамы, курортницы. Трио музыкантов — пианист, барабанщик и контрабасист — играли репертуар Козина, аккомпанировали немолодой певице с коршунячьим носом и огромными чёрными глазами, ошеломляющей публику низкими, почти баритонными нотами. У Фаины путались мысли, и временами она пугливо озиралась, как бы убеждаясь, что всё это происходит на самом деле, а не во сне. Роман Ильич отменно водил её в танце, предупреждая малейшие движения. И необъяснимое желание быть покорной его рукам, ласковым и влекущим, возникло исподволь...

5


Неудачи на африканском театре военных действий, потеря южной России, вольнодумство прежде покорных союзников и множество иных, менее значимых причин заставило руководство Третьего рейха искать резервы для укрепления армии и успешного ведения тотальной войны. Только в марте, спустя три месяца после того, как власовский комитет заявил о формировании Русской освободительной армии (РОА), отдел пропаганды Верховного командования вермахта заинтересованно отнёсся к генералу-перебежчику, открыв в берлинском предместье Дабендорф школу пропагандистов. Тогда же вспомнили и о Павле Шаганове, уволенном из абвера. Капитан отдела пропаганды Штрикфельдт пригласил «эксперта по казачеству» к себе и поручил проинспектировать обучение в школе. Он же передал Павлу Тихоновичу просьбу атамана Краснова приехать в Далевиц, к нему на виллу, для важного разговора.

Чёрный «штейер» домчал по лесному шоссе к барачному городку школы, который раньше предназначался для содержания пленных французов. С трёх сторон лагерь окопали рвами, где, вероятно, укрывались от участившихся авианалётов. Ряды казарменных строений разделял просторный плац, запруженный курсантами в этот утренний час. Охранники проводили Павла Тихоновича к дирекции школы, но он не спешил встречаться с командованием, похаживал, толкался среди курсантов, которые свысока поглядывали на его цивильный костюм и шляпу. Все они носили немецкую униформу, с шевронами на правом рукаве — РОА. С радостью слушал Павел Тихонович русскую речь, южный казачий говор. Чуть в стороне, на футбольном поле, голые до пояса парни гоняли мяч, крича и по-мальчишески споря. Утро было росистым и прохладным, и футболисты норовили держаться не в тени, падающей от ближних сосен, а на солнце. Фигура и лицо одного из них показались Павлу знакомыми, он пригляделся, пройдя к воротам, и узнал Иванницу. Кубанец носился за мячом как угорелый, ничего не замечая в азарте! Его чёрный взмокревший чуб бился крылом, в глубокой ложбинке спины блестел пот. Призывный окрик Пётр воспринял с недовольством. Но, оказавшись у бровки поля, узнав есаула, заморгал от изумления:

— Ты? Откуда Бог принёс? Рад видеть, Павел Тихонович!

— Взаимно! Прислали вот разведать, как воюете.

— Ты в аккурат успел. Меня как раз выпустили. На днях уезжаю со взводом казаков в Милау.

— А кто же направил?

— Большой человек! Полковник Графф. Из главного управления пропаганды Восточного фронта. Приглашал нас в своё имение, три дня отъедались и пиво, как кони, пили!

— Гм, подобрели немцы, — заметил Павел Тихонович, пытливо глядя на бывшего начальника кубанской канцелярии.

—Подобре-ели, — протянул Пётр, беря со скамьи свой френч и неторопливо надевая его. — Видно, кочет жареный клюнул!

— Что здесь Сюсюкин вытворил?

— Ты же его знаешь. Авантюрист первой руки. На лекции обвинил преподавателя в восхвалении большевизма и увёл с собой четверых земляков. Большинство донцов возмутилось, войсковой старшина Красовский хотел примирить. Дошло до того, что всем приказали сдать личное оружие. Ну, Сюсюкин с досады накатал рапорт и махнул в Милау. Теперь и нас туда перебрасывают. Фон Паннвиц будет дивизию сколачивать.

— В Ставрополе я с ним встречался. Вместе в корпус Фельми выезжали. Отличный кавалерист, да и человек надёжный.

— Набегали недавно сюда Белый и Духопельников. Хвалились, что принимал их сам Геббельс. Дескать, заручились поддержкой. А как же атаман Павлов? В отставку?

— Они наговаривают, а ты веришь! Павлов — законный походный атаман, и все должны с ним считаться!

— Полагаю, не зря эти полковнички к Геббельсу рванули. До смерти их Донсков напугал!

— Ты о чём? — не без удивления отнёсся Павел к замечанию кубанца, разом представив облик норовистого «певца Второго Сполоха».

— Случилось это ещё в начале апреля. Так я от донцов слышал. В Херсоне Белый и Духопельников казаков вербуют в свои полки, а Павлов со штабом — в Запорожье, да и представителей по округе раскидал. Собрал атаман всего сотню-другую, беженцев подтянул к себе. А у полковников — целое войско! Вот и стало Донскову до болятки обидно. Начал Павлова настропалять: давай, мол, отщепенца Духопельникова арестуем и суд наведём. Тот сгоряча и послал сотника с конвоем в Херсон. Да по дороге, дурачки, взяли к себе в машину одного есаула. Обо всём разболтали ему. Приехали в Херсон, расквартировались. А ночью всех арестовали! Тот есаул донёс. Баял лично Духопельников, что генерал Клейст приказал Донскова расстрелять, но не успели. Спас генерал Кайпер, которого уговорил Павлов вступиться за своего посланца! И пришлось Донскову ноги уносить...

— Ты зря скалишься, — нахмурился Павел Тихонович, доставая портсигар. — Ежели решился Павлов на такой поступок, значит, не было выхода. Твой атаман Белый не лучше Духопельникова.

Мощный сигнал электрозвонка позвал курсантов в учебные бараки. Огромная людская масса колыхнулась, растеклась на ручейки. Иванница, уговорившись о встрече двумя часами позже, побежал на стрельбище. Павел Тихонович направился к центру лагеря, щурясь от поднявшегося солнца. Становилось жарко. И душистей веяло хвоей, дышалось легко, как в детстве. А нагретые камни и песок плаца, утоптанный сотнями подошв наваксенных сапог, издавали какой-то неповторимый армейский запах. От железнодорожной станции донёсся сигнал паровоза, и вскоре долетел с ветром душок сажи, — вспомнились слова Штрикфельдта, что отсюда можно добраться паровозом до Александерплац, привокзальной площади столицы...

— С ознакомительным визитом? Милости прошу! — приветствовал есаула начальник школы генерал Благовещенский. На черте пятидесятилетия выглядел он вполне молодцевато, хотя в движениях улавливалась намеренная медлительность, присущая людям с чрезмерным чувством достоинства.

Они с первого взгляда не понравились друг другу. Перед поездкой Павел Тихонович ознакомился с биографией генерала. Оказалось, в Гражданскую войну этот потомственный дворянин переметнулся к красным, вступил в ВКП(б), дослужился до звания генерал-майора. Но, попав в немецкий плен, отрёкся от коммунистов, легко предал и во второй раз. И затаённая неприязнь к иуде, видимо, помешала Павлу найти верный тон в разговоре. Генерал отвечал на вопросы со снисходительностью старшего по званию.

— Мы отвергаем любые сепаратистские поползновения, — рокотал баритон бывшего начальника советского военноморского училища. — Да, отвергаем! Наша армия, РОА, должна быть монолитной, как гранит. Двести казаков — шестая часть штатного состава школы. Казачество — создание русского народа, его производное, если хотите... Ваши полки сражались за веру и царя, то есть за державу! И курсанты-казаки вольются в нашу армию. Мы согласны принять общее командование.

— Об этом вас никто не просит, — перебил Павел Тихонович, с вызовом глядя в водянистые глаза генерала. — Есть другое мнение. В частности, атамана Краснова. Это имя, надеюсь, вам знакомо?

— Разумеется. Краснов — архаика!

— Смотря для кого, — не согласился есаул, сдерживая волнение. — Для меня и тысяч казаков он — авторитет. А вы, Иван Алексеевич, если не ошибаюсь, из дворян. Хотя и были коммунистом... И вам сложно понять, что пути казачества и России разошлись именно в Гражданскую войну. Кстати, тогда мы были с вами врагами... Пусть красные рассеяли по миру моих братьев. Но полумиллионную казачью армию мы собрать в состоянии. И вместе с вермахтом отвоевать свою землю!

Генерал откинулся на спинку кресла, багроволицый, с нависшими на глаза седыми бровями, кривя узкие губы в усмешке:

— Наслышан, наслышан... Отдельное государство. Своё правительство, армия... Господин донской казак! Идёт мировая война, бьются титаны, а вы лелеете надежду на маленькое сказочное царство. Это же иллюзия! Мы — винтики гигантского механизма истории, вращаемся не сами по себе, а так, как угодно судьбе! Поэтому все должны собраться под знамя генерала Власова и свергнуть сталинский режим. А уж затем о национальных интересах думать...

— Перед главным управлением пропаганды я буду ходатайствовать о переводе казаков в дивизию Паннвица. По нашим убеждениям, казакам у вас делать нечего, — заключил Павел, вновь обретая спокойствие и понижая голос. — Мне необходимо побывать на занятиях, встретиться с уроженцами хуторов и станиц. Соблаговолите, господин Благовещенский, дать соответствующее распоряжение.

— После занятий — пожалуйста. А срывать учёбу не стану. И потом... Мы готовим пропагандистов для работы в лагерях военнопленных, для вербовки бойцов РОА. Использовать наших выпускников в качестве рубак нецелесообразно. Я против направления их в Милау. Категорически против! Впрочем, вы плохо меня понимаете... Вам покажут школу. Можете быть здесь хоть до вечера. Но попрошу, есаул, не разлагать курсантов бредовыми идеями о самостийности казачества!

— Слушаюсь, господин генерал, — встав, по уставу ответил Павел и улыбнулся, подумав, что верней было бы обратиться «товарищ генерал».

Инспектор управления пропаганды осмотрел жилые бараки, пообедал в столовой, побывал на занятиях (угодил к преподавателю Сафронову на урок «История большевизма», с кем схлестнулся Сюсюкин), побеседовал с курсантами. Напускной пафос и неведение царили в школе пропагандистов. Почему-то все они были убеждены, что Красная армия скоро будет разгромлена. «Вот где настоящие иллюзии, — с грустью вспомнил Павел Тихонович слова генерала. — Войне и конца не видно!»

В редакции школьной газеты «Доброволец», несмотря на то что был день, трое сотрудников резались за столом в преферанс. Оказавшийся среди них редактор, Георгий Эрастов, как и подобает грузинскому аристократу, учтиво побеседовал с гостем, не выпуская карт из рук.

Иванница ожидал у флагштока, на котором плескались два флага — нацистский и российский триколор. К машине шли вдоль плаца, на котором батальон курсантов занимался строевой подготовкой, выполняя приказы выхоленного командира в форме лётчика. Кубанец говорил о будущей службе в казачьем формировании, а Павел Тихонович негаданно вспомнил о поездке на родину, о погибшем брате...


Чугунная решётка ограды пряталась в лозах и цветах шпалерных роз, и лишь сквозь калитку просматривался двор с декоративными клумбами, лужайкой и небольшим палисадником, дорожка к каменному зданию с мансардой, перильце и ступени. Павел потряс шнур звонка, и к нему вышла средних лет фрау в накрахмаленном чепце и фартуке, внимательно выслушала гостя и неторопливо, покачивая бёдрами, повела к крыльцу...

Пётр Николаевич встретил есаула Шаганова в передней комнате с открытым окном, за которым посвистывали птицы, — и Павлу бросилась в глаза его высокая, сутулая фигура, дряблая кожа лица и предплечий, обвисшая на узких плечах отутюженная клетчатая сорочка. Щуря голубые подслеповатые глаза в глубоких складках век, Краснов сдержанным движением протянул свою тяжёлую ладонь, чётким глуховатым голосом произнёс:

— Ждал с нетерпением. Николай Александрович Химпель сообщил мне, что вы недавно вернулись с родины.

— Я был отозван, ваше превосходительство.

— Неважно! Главное, вы там побывали и видели собственными глазами то, что происходит. Извините, есаул, запамятовал ваше имя-отчество.

— Павел Тихонович.

— Пройдёмте в мой кабинет.

Хозяин повернул направо, к обитой жёлтым дерматином, толстой двери. В светлом писательском кабинете со стеллажами и полками, с большим письменным столом, на котором маячила зелёным абажуром лампа, и рядом со стопой книг лежали газеты, ощущалась творческая атмосфера. Открытая стена пестрела картой мира с отмеченными синим и красным карандашами стрелками вдоль линии Восточного фронта. Пётр Николаевич указал рукой на стул старинной венской работы.

— Прошу. И без лишних церемоний.

А сам опустился в высокое кресло, поднял голову, и Павел не без грусти отметил, что за минувшие годы Краснов сдал — сухощавей стала фигура, по-стариковски сузилось лицо с отверделым ртом и остро торчащими скулами. Но и от наблюдательного литератора не ускользнул цепкий взгляд гостя!

— Увы, не в мои лета вести лаву! Силы не беспредельны. Но сдаваться старости я не намерен! Так что, Павел Тихонович, рассказывайте. Вам приходилось видеться с Павловым?

— Да, неоднократно. Мы выезжали на фронт.

— Что же казаки? Надеюсь, не дрогнули?

— Время, Пётр Николаевич, будто назад повернуло! В феврале только за Новочеркасск билось около пяти тысяч донцов! Сотни атамана Павлова атаковали красную пехоту и опрокинули.

— Колоссально! Мы, казаки, иначе и не можем... — Краснов заволновался, взял со стола и прикрыл повлажневшие глаза пенсне. — Да, неистребимо у нас чувство борьбы и свободы... Значит, это правда. Мне докладывали, но вы-то сами оттуда. Воевали?

— Так точно. Удалось побывать в боях на Ставропольщине и в предгорьях вместе с терцами.

— Терцы — наши кровные братья. И это хорошо, что донцы, терцы и кубанцы вместе. Вот только Глазков со своим Казачьим национально-освободительным движением смуту вносит. Крайний национализм нам так же вреден, как любому другому народу. Вы не казакиец?

— Был им. Теперь окончательно перебрался из Праги в Берлин. И считаю вас, ваше превосходительство, лидером всего казачества!

— Спасибо, что помните старые заслуги. Но душа тревожится о сегодняшнем дне. Много беженцев? Как относятся к ним немцы? Что Сюсюкин? Он был у меня в прошлом году.

Почти час длилась беседа. И к удивлению Павла, престарелый герой Белого движения отлично ориентировался в оперативной ситуации на Восточном фронте, с полуслова понимал всё, что касалось положения казачества. В оживлении он то хмурился, то улыбался в свои седые щетинистые усы, возражал и переспрашивал, комментировал и приводил примеры из истории.

— Что ж, и во времена оны приходилось нам союзничать с чужеземцами. Взять хотя бы поддержку Лжедмитрия в Смутное время. Годунов собирался лишить казаков прав. А лжецаревич сулил все блага земные! Но выяснилось, что он — ставленник польских магнатов и иезуитов, и донцы ретировались. Пошли к Минину, Скопину и Пожарскому. Помогли очистить Москву от папских прислужников. Впрочем, атаман Заруцкий увёз Марину Мнишек в Астрахань. Бес попутал влюбиться! Казаки всегда поступали по вере и во имя вольницы. Если Гитлеру удастся очистить наш край от большевиков, появится возможность воссоздать казачье государство. И мы действуем вполне оправданно. Жаль, что руководство рейха не может определить свою позицию. Пока она весьма зыбка. Непонятна. А я привык к ясности и точности. Поэтому и не суюсь со своими предложениями. Хотя с доктором Химпелем изредка встречаюсь. Он ведь тоже петербуржец! И по воспитанию, и по духу... Он хорошо говорил о вас. Только вот зачем вы в Ростове хулили фюрера, а в Дабендорфе дерзили Благовещенскому? Немцы не любят откровенности. У них — другой замес. Поэтому, Павел Тихонович, будьте осмотрительней. Нам ещё предстоит вернуться домой, на Дон. Почему-то моё стариковское сердце на это надеется...

Лидия Фёдоровна, супруга генерала, некогда первая красавица Петербурга, — старушка с лучистыми морщинками и живыми глазами — угощала гостя вишнёвым вареньем и ватрушками собственного рецепта. Павел Тихонович знал, что она немка по происхождению, но внешне больше походила на хлебосольную русскую дворянку. С мягкими манерами и обстоятельной речью, присущими интеллигентам бывшей имперской столицы, хозяйка очаровала Павла непринуждённым обаянием. Заинтересованно слушал он избранницу генерала, разделившую судьбу, славу, изгнание знаменитого мужа. И всё же не покидала скованность: понимал Павел, что слишком велика дистанция между ним и хозяином, одним из вершителей истории.

Пора уже пора было уходить, а Павел не мог обороть себя, расслабленно сидел, то слушая хозяйку, то украдкой глядя на Петра Николаевича, прихлёбывающего из чашки, на его руку, — жилистую, натруженную, жёсткую, и обрывисто мелькало в памяти, что она некогда рубала шашкой и сжимала войсковой пернач[49], и крестилась, и романы кропала, и подписывала фронтовые приказы, спасая или обрекая на гибель...

Расставаясь, хозяин проводил есаула до двери, пожелал удачи. И вдруг, растрогавшись, зашаркал обратно в кабинет, прихватил небольшую книжку очерков «Картины былого Тихого Дона».

— Примите! Подписал вам на доброе знакомство, — с нажимом произнёс Краснов и откланялся, слыша продолжительную трель телефона.

Павел Тихонович вспомнил о подаренной книге только на третий день, вернувшись из Восточного министерства, куда вновь был приглашён доктором Химпелем. Похоже, немцы всерьёз решили задружить с казаками. Недаром ему предложили выехать во Францию для работы в штабе Добровольческих туземных войск. Поручили также вербовку казаков для дивизии фон Паннвица.

На внутренней стороне картонной обложки было написано: «Тихону Павловичу — донскому есаулу — в знак уважения. Краснов». Видно, стала старика подводить память...

6


Гроза заходила с западной стороны, из-за Несветая. Точно бил где-то в выси неведомый колокол — и далеко раскатывались во все концы степи его сбоистые гулы, тревожный рокот. Мглистая стена туч надвигалась, близилась, ярко озаряясь ветками молний. Ошалелый ветер, вихря на просёлках пыль, нёс свежесть дождя и сладкие запахи цветущих трав. Уже клубились над головой сквозистые тучки, быстро плотнея и скрадывая блёклый летний небосвод, встревоженно проносились птицы. И Лидия тоже ускорила шаг, свернула со шляха на тропинку, натоптанную ходоками ещё в распутицу, ища укрытия. На взгорке одиноко высилась белолиственница, паруся под крепнущими порывами ветра серебристой кроной, а за ней чернотой наливался горизонт и мутнела, уже туманилась от первых капель речная долина.

Серым облачком скользила по июньской степи Лидия в казённом суконном платье и грубых тупоносых полуботинках — в повседневной арестантской робе. Стороной обошла она райцентр, станицу Пронскую, кривопутком пробиралась в Ключевской, стыдясь встретиться с кем-то из знакомых. Домой правилась от самого Новочеркасска, куда доехала из Шахт на товарняке, и за трое суток отмахала по степи, благодаря попутным подводам, полторы сотни вёрст. Проходя через чужие селения, останавливалась у калиток, ожидала, кто чем поможет. Таких, как она, побирушек шаталось немало, и подавали неохотно. Но, к счастью, удалось разжиться куском жмыха, свёклиной и заскорузлым чебаком. Воду колодезную и родниковую пила из собственной кружки. Её подарили подруги, оставшиеся на поселении, ещё пожаловали лифчик-самошив из вафельного полотенца и брусок простого мыла. Это и ещё три пряника — гостинец сынишке — Лидия несла в брезентовой сумке из-под противогаза, выпрошенной у городских шахтарчуков.

Забыв про усталость и голод, от которого подводило живот, она ступала всё быстрей, нетерпеливей, оглядываясь на грозу и с радостью узнавая окрестности Ключевского. Вдалеке, на склоне холма, прошитого стежками кукурузных ростков, пололи казачки, и весело пестрели их юбчонки и платья, светлые косынки. А предгрозовой мрак подступал ближе и ближе, тускнели травы и цветы, ветер рвал листву деревьев, прахово взвивал столбы пыли. Удары грома усилились. Сизая темень растеклась во всё небо, а ниже нависал, качался белёсый облачный подбой. Обжигающе роились над степью сполохи. Упали редкие капли — и острей запахло прибитой пылью и травами. С плачем косо взлетел и спикировал в запруженную балочку чёрно-белый чибис.

До лога, куда ходили с Яковом за зимникой, оставалось с полкилометра, когда над самой головой громко треснуло, саданул гром, и почти сразу же обрушился ливень. На мгновенье охватил неизъяснимый, первородный страх, но его тут же сменило беспокойство, что пряники, которые берегла сынишке, могут размокнуть. Она бросилась в густой пырей, ещё хранящий понизовое тепло, и, скатав брезентуху, спрятала её под грудью. Земля, накалённая полуденным зноем, была горяча под коленями и странным образом наполнила тело дивной лёгкостью...

А гроза неуёмно ярилась и ликовала! Стегали по спине и ногам дождевые струи, щекотали стекающие за шею капли, бесстыже облепливал ветер мокрым платьем бёдра. Наедине со стихией ей стало удивительно вольно. Небывалую слитность с землёй и грохочущим небом, с этим хлебоносным дождём, в самую пору посланным Богом, ощущала Лидия, и всё сильней разбирало её смятение!

От сознания того, что рядом дом, Федюнька, подруги, что вырвалась из преисподней в милый край, вместе с каплями застлали глаза слёзы. «Зачем я плачу? Я же вернулась и сыночка скоро увижу», — с укором подумала Лидия, но волнение охватило ещё острей, и неодолимое желание выплакаться, пожаловаться — хотя бы матушке-степи! — переполнило сердце. Знать, тяжела была ноша испытанного горя и лишений...

Она поднялась с луговины, щурясь от первых, особенно ярких лучей, и осмотрела содержимое котомки. Пряники, хоть и не раскисли, но припахивали мылом. Поёживаясь от ветерка, Лидия добрела-таки до лога и, повесив отяжелевший чехол на сухостоину, сняла и отжала платье. Затем отрясла крайние ветки тёрна и развесила на них одежду. Стыдясь наготы, присела и взъерошила остриженные, как у всех арестанток, волосы, от дождевой воды ставшие рассыпчатыми и лёгкими.

— Прошу прощения, бабонька! — вдруг донеслось из-за полосы терновника. — Я человек безобидный. Не боись! И подглядывать не стану, вдоволь на вашу сестрину ишо в молодых летах налюбовался. А раз оказалась ты в пчеловодческих владениях, то я обязан сигнал подать. Не ровен час, выйдешь голотелесная на пасеку, а пчела измаялась, от дождика в ульях прячась, и нажигать может...

— Дядька Мишка, ты, что ли? — узнала Лидия голос аксайского балагура. — Не выходи, пока не оденусь!

— А ты — Яшкина жена, Лида? — растерянно выкрикнул пчеловод.

— Она самая.

— А баяли, что ты на принудиловке.

— Отпустили. Кузьмич, ты сынишку моего, Федю, давно видал?

— Как же! Крутился тут с пацанвой, мёда просили. Нема, ишо рано. Акация мало дала, а травки-цветочки только выкохались. Да и пчёлы, Лидонька, зараз не мои! Колхоз конфисковал. Заодно и ульи Маркяныча! Приставили как инвалида и знающего в них толк. Про родных ничего не ведаешь?

— Нет. А что?

— Полюбопытствовал. Ну, ты подсыхай и приходи. Вместе повечеряем. А я гляжу: женщина идёт. Не признал, слепец...

В глубине зарослей стих шорох веток и прочно устоялась послегрозовая тишина. Тучи расступались всё шире, распахивая синеву. Глянцево блестела листва терновника и дубков, мокрым огнём искристо переливались прилеглые травы и цветы, а белолепестковые обвисшие кисти акаций, раскрываясь напротив солнца, вновь стали излучать медвяную свежесть, от которой кружилась голова. К вечеру ожили шмели и пчёлы. Большими снежинками порхали бабочки. Неподвижный воздух звенел, жужжал, стрекотал. Фиолетовые стрелки ласточек стремглав проносились над землёй. Свирель иволги поддержал звонкий колокольчик жаворонка. Раскинув крылья, пластался под последней тучей, зорко высматривал добычу коршун. Степная жизнь, воскресшая после грозового ливня, как всегда в июне, была кипуча и хлопотлива. И залюбовавшись, засмотревшись, заслушавшись, Лидия пришла на пасеку не скоро, когда уже дымился перед шалашом костерок, разложенный в земляной печке, а над ним в закопчённом котелке варился кулеш. Два ряда ульев (среди них Лидия приметила и свои) располагались поблизости, и было видно, как с тяжёлым гудом возвращались пчёлы от акациевой лесополосы и с цветущих речных луговин.

— Работают пчёлушки! Молодцы! — радостно пояснил Михаил Кузьмич, снимая с лица пчеловодческую сетку и осторожно устанавливая крышку улья. — Глядел на семью. Утром подсадил матку. Чтой-то не видно. То ли не приняли, то ли не нашёл...

Вскоре подоспел кулеш. Подав самодельную деревянную ложку, пасечник уселся на чурку рядом, перед стоящим на камне котелком. Из переносного сундучка вытащил алюминиевую, изогнутую козьей ножкой, и, в свой черёд зачерпнув наваристой, с капельками жира и веточками укропа похлёбки, отведал её и вопрошающе скосил глаза:

— Годится?

— Давно такой не ела... Баланда да чай.

— За матку выменял баночку гусиного жира. У пчеловода из райцентра, дядьки Петра Ходарева. Толковый человек! Крымырымы прошёл, войну мировую, плен. И на все руки мастер! Тут, неподалёку, с пасекой колхозной расположился.

— А что в хуторе? Я случайно видела в Шахтах Матвея Горловцева, сказал, что не одну меня...

— Новости одна другой веселей. Забрали, окромя тебя, ктитора Скиданова, мать Аньки, старую Кострючку, мать Шурки Батунова, Меланью, Калюжного, бывшего счетовода, ну и всё... Правда, баб отпустили вскорости. А заместо их загребли, не поверишь, Василя Веретельникова. За то, что кресты на церкву цеплял.

— Ты как будто недоговариваешь.

— Тю! А то не понимаешь. Казак я или нет? Сидишь почесть что раздетая, ягодка ягодкой.

— Вот срамник! Седина в бороду, а бес в ребро. Мало тебя тётка Варвара гоняет.

— Наговоры. А чего ж тут худого? На красивую бабу завсегда нужно любоваться! Оно и на сердце легшает, и моложе становишься. Другое дело, когда за юбку цепляются.

— Ты не бреши зазря, а рассказывай, что в хуторе, — строго перебила Лидия, откладывая ложку.

— Много чего! Председатель новый, из военных. Чекалин. Навроде под себя не гребёт. Душевно с людьми. Твои погодки-бабы спин не разгибают, кто на поле, кто на ферме, кто на прополке. Да и стариков выгоняют на работы. Сама понимаешь, лето. День год кормит!

— О наших беженцах не слышно?

— Как канули! Разно болтали. Будто под бомбёжкой Шевякины погинули. А про других нет весточек!

— Дагаевы, тётка Матрёна, Тося Баталина живые-целые?

— Матрёну, забыл сказать, арестовали за тобой следом. Остальные на местах, невредимы. И кума твоя, Ивана-покойника жинка, чуть поглажела, и Тоська двойней разрешилась... Идёт жисть! А на днях Митька Кострюков с фронта возвернулся. С одной ногой. А жёнушка распутная к немцам умелась! Как прознал про её поведение при немцах, про шуры-муры с полицаями, все фотокарточки и вещички какие сжёг! Ругай не ругай, а смазливая бабёнка навроде куклы — все норовят с ней позабавиться! Осуждать легко, а сердцу не прикажешь.

— Ты, Михаил Кузьмич, горазд судить! Отсиделся при немцах и теперь в чести... Да! Никакой жалости к подстилке немецкой нет. А за что меня посадили? Чем я виновата?

— Катавасия вышла, вот что! Заодно с другими зацепили. А теперича разобрались.

— Разобрались? Чудо мне помогло, Кузьмич! Иначе бы таскала, как другие поселенки, вагонетки на шахте, уголёк ссыпала. Мне три года припаяли исправительных работ! А я вот за четыре месяца и дитя скинула — не посчитались, что беременная! — и спину повредила, иной раз печёт в пояснице так, что вою... А я баба не слабая, ты знаешь... — Лидия взволнованно скрестила на груди руки, заговорила тише: — Многое вынесла и ещё могу вынести! С душой хуже. Я, Кузьмич, тоже, как Яша мой и вся молодёжь, в партию верила, в справедливую жизнь. А что получила? Рабство... Пока с пузом была, брезговали мной. Я и довольна. А как скинула, из лазарета выписали, тут же стали охранники липнуть. Пришлось одному по яйцам дать. В ледяной одиночке трое суток отсидела. А потом этот гад избил до полусмерти. И другие кулаками метили, учили. Не покорилась сволочам, Кузьмич... Не сломили... А душа в глудку спеклась. Я радоваться отвыкла. Вот сейчас, под дождём, выплакалась, напричиталась и как будто очнулась... А до этого хотела руки на себя наложить...

Пасечник молча ждал, пока Лидия всхлипывала, вытирая концом платка мокрые щёки. Затем достал остаточек цигарки, спрятанной в спичечном коробке, задымил.

— А какое ж чудо тебя посетило? Помиловали, что ли? — с нетерпением спытал Михаил Кузьмич.

— На станции мазали с бабами шпалы. Да и щебёнку разбрасывали, руки отрывали. За весь день — полчаса отдыха. Ну, меня и послали за кипятком. Иду вдоль перрона, и вдруг окликнули. Оборачиваюсь: Фаина. Может, помнишь, у нас беженка жила?

— Нет, заметило[50].

— Такая фуфыра стала, чистенькая! В Москву ехала с будущим мужем. Солидный такой... Рассказала им как есть. Особо этот москвич не обещал. А через две недели вызвали к начальнику лагеря, мол, из Москвы освобождение пришло. Пересмотрели дело. Иду домой, а до конца не верю. Может, ошиблись и снова на нары? Как думаешь?

— Случаи всякие бывают. А тут — не сумлевайся! Чудо это ясное. Либо при большом знакомстве, либо при чинах состоит тот встречный. А у меня похлеще было! Хоть ты и спешишь к сынишке, расскажу эту поучительную быль.

С братушкой моим, Петром, в Ключевской мы от голода сбежали из Ростова. Как скоро деникинцев в море спихнули, а Будённый повёл своё хмельное войско в Польшу — разложилась Конармия от пьянки и блуда, и не зря ей ясновельможные паны задницу надрали, — стала на Дону мирная жисть облаживаться. А Ростов издавна «папой» именуют. Много в нём жуликов, аферистов и бандитов всяких. Не то что ночью — днём ходить по улицам страшно. Варюху я у тёщи оставил. А сам приехал в город, на биржу кажин день хожу насчёт работы. И вот как-то вечером, в осеннюю пору, шлындаю в порт. Там стоял у причала пароходик. Упросил я охранника пускать на ночь. Богом поклялся заплатить ему. А он, Лидуся, посмеивается: «Ничего, и так отслужишь». А в чём эта служба заключается — молчит. И вот спускаюсь я по длиннючему спуску к Дону, гоп-компании обхожу. Иду, а сам того не ведаю, что впереди...

Дядька Михаил привстал, постелил на чурку обрезок овчины. И, убедившись, что хуторянка слушает внимательно, плюхнулся на место, уперев руки в колени.

— Иду и не ведаю! А про себя ишо думаю, вот какой добрый человек энтот матрос, что приютил меня. Иначе бы где ночевал? Да, подхожу. И сразу не признал своего благодетеля. В драповом пальте, при шляпе, а ботинки аж зеркальные. Стоит перед пароходиком и трубочку сосёт. «Пришёл час, — говорит, — отслужить за мою доброту». — «Завсегда согласный! Что надо исделать?» Манит за собой. Спускаемся в трюм. Стоят два больших с застёжками чемодана. «Помоги донести, — кивает. — У меня обе руки прострелены. А тебе сподручно. Хоть и не высок, а плечист». — «И не такие тяжести таскал, не сумлевайтесь!» А как взял те чемоданищи, так глаза на лоб полезли! Господи боже мой, не иначе чугуна наклали! А виду не подаю, молодой ишо, дурной. На набережной ждёт нас извозчик. Морда блином, борода с лопату! Абы-абы вскинул я ношу на повозку, дал команду благодетель с ним садиться. «Ты зараз нищий и безработный, — намекает эта благородия в пальте. — А я тебе и денег дам, и на уловистое место пристрою». Привозит нас бородач в армянский квартал. И прямиком к увеселительному заведенью, то есть ресторанту. Я в них отродясь не бывал, и всем известно, чем там займаются. «Неси, — приказывает благородия. — Отдай чемоданы хозяину, Араму. И здесь ожидай, покеда приеду». Встречает меня армянин-хозяин. Вижу, человек пронырливый. Стал благодарить, оглянул меня и велел прислужнику кафтан принесть. В него обрядил и в тот самый ресторант за столик пригласил.

— Мне надо идти, Кузьмич, — вздохнула Лидия.

— Не учи учёного, поешь яйца печёного! И так закорачиваю, слухай себе на пользу... Является матросик, а на самом деле белогвардейский полковник. «Выпьем? — предлагает. — Уверенность в тебе имею. И не стану таиться. Воевал я за Деникина. А зараз ЧК всех потрошит и к стенке ставит. Хочу уехать в Грузию, оттеда к туркам. В чемоданах то, что насобирал за войну. Побрякушки да золото. На меня может пасть подозрение, когда буду в поезд сидать. А тебя в армянина запишем. Ты должен со мной в одном вагоне до Владикавказа доехать, а там заплачу — и дуй обратно, будешь у Арама половым. Соглашайся. Иначе, дружок, придётся чикнуть». — «За что?» — спрашиваю. «А чтоб не сболтнул. Либо с нами, либо с Богом...»

— Влип, значит? — подхватила Лидия, торопя оживлённого рассказчика. — Что же спасло?

— Попал, стал-быть, в волчью стаю! Лай не лай, а хвостом виляй. «Господин хороший, я не супротив», — соглашаюсь, а сам кумекаю, как удрать. Тут подносит нам цельное блюдо кушаний и вина раскрасавица служанка, фициантка по-благородному. Я хоть и предан своей Варваре, а глаз оторвать не могу. Что личико, что носик, что глазочки чёрные, что талия тонкая, что ножки в шароварчиках красных — загляденье, а не девка! Выпили. И сразу меня ошибарило, понял, что зелья подбавили. Язык заплетается, голова не держится...

Слушая, Лидия поднялась, повесила брезентовый чехол на плечо, повыше поддёрнув лямку. Уже смеркалось. Свежело. Сильней запахло цветущим чабрецом.

— Утром очухался, продрал глаза: иде я? Вся комната в коврах и ни души. Тут приносит мне плова эта самая раскрасавица. «Как же тебя кличут?» — «Лаяна». — «А кем же ты хозяину приходишься?» — «Дочкой». — «Неземной ты красы, барышня. Лишь бы счастье не обошло». Улыбается: «Счастья много! И мне достанется». — «А чем же ты меня, злодейка, опоила? Еле очнулся». — «Это не я. Мне велели подать только...» Не стой! Сядь на чурку, уже трошки осталось.

Лидия, наоборот, посторонилась от дымящей печуры. Дядька Михаил сдвинул картуз на затылок. Хмурясь, помолчал.

— Наутро собралась шайка. Опять погрузил я на пролётку чемоданы. Только поехали не на вокзал, а к Дону. Лодка двухвесельная. Подуперся я ногами, погреб. Да подхватила нас быстрина. Еле живые остались! На том берегу ждёт нас фаэтончик. Доехали до станции Батайск. Билеты припасены. Вот-вот поезд подойдёт... И тут как крикнут: «Руки вверх! Вы арестованы!» И обступают нас чекисты с пистолетами. Мои благородия побледнели, на меня смотрят: «Ты, мерзавец, донёс?» — «Никак нет. Когда бы я успел?» Командир чекистский, нервенный весь, дулом моего благодетеля тычет: «Попался, полковник? Много ты красноармейцев уложил в могилы. А теперича не ускользнёшь!» Ну, думаю, амба. Заодно и меня на распыл. Как из одной кумпании... И вдруг гляжу: плывёт по перрону Лаяночка. В белом платке, в беленьком платьице и туфельках. И все чекисты оборачиваются к ней, затихают. Улыбается она, а мы стоим молча, как параликом стукнутые. Напустила, значит, чары и рассудка лишила. «Летите, вороны отседа! Игла цыганская в пятке смерть вам добудет. Скройтесь с глаз, скройтесь прочь!» — так-таки бормочет и на чекистов пялится, по рукам их гладит. И вдруг как хватят они бечь от нас! Друг друга пихают, толкаются... Вскорости подходит поезд, залазим. И энта чудотворка с нами, от отца, значит, с полковником сговорилась. День еду, второй. Тут я не сплоховал. И на подъёме, как медленней пошёл поезд, сиганул в канаву с травой! Вот какое чудо бывает! Заколдовала не кого-нибудь, а лютых анчихристов. Я к чему рассказал? Неладное творится у нас. Привидение появилось, ночами хутор тревожит. С той ночи, как разорили милиционеры могилу Степана Тихоновича. Вывезли гроб и невесть где закопали.

Лидия потрясённо покачнулась, взялась рукой за ствол ясеня.

— Господи, из могилы достали...

— Тайком приехали, напакостили на погосте и смылись. Опосля сообщили, дескать, по просьбе колхозников. Чтоб не лежал немецкий враг-предатель с советскими людьми... И как этих иродов земля носит! Ты сходи к Мигушихе, она знает, что исделать. Обрызгать там свячёной водицей либо какие молитвы почитать. А Яков твой живой, письма соседям шлёт!

— Знаю. Мне Матвей говорил...

Она ушла молча, с трудом держась на ногах. Только, показалось, отлегло от души, как снова догнала горестная весть, поразившая святотатством! Силы начинали окончательно таять, хотя до хутора оставалось всего версты три. Тропинка обогнула терновую непролазь, вывела в разлёт балки. В сумерках мягко светились кусты шиповника. Вспомнилось, как приходили сюда с Яковом. Она остановилась у куста, разросшегося на тенистой стороне. С завораживающим интересом, точно бы видела впервые, присмотрелась к тёмно-зелёным мелким листьям с зубчиками по краям на шипастых ветках, увенчанных крупными пятилепестковыми цветами нежнейшего розового оттенка. Иные ещё не раскрылись до конца, иные полуоблетели, и под комлем — вразброс — белели на земле лепестки-сердечки. Вспугнутый шмель вылез из цветка, из его бархатистой жёлтой серединки, и с гудом пролетел мимо лица.

Откуда-то издалека доносился голос поздней кукушки. Лидия присела на влажную траву, с печалью подумала о порушенной жизни. «Война всё спишет», — не раз утешали её этой премудростью. И никогда не соглашалась она с заведомой вседозволенностью и признанием своего бессилия. Нет, не спишет война ни гибели свёкра, пожелавшего быть хуторянам заступником, ни надругательства над его прахом, ни бесправия оккупации, ни безвинного ареста её, комсомолки, ни потери ребёнка. Пережитое с ней навеки, как и эти минуты возвращения домой...

Она почти бежала, не чуя земли, хотя ноги подламывались от усталости. Коротала путь вдоль широкого, уже вымётывающего колос озимого поля. Совсем близко частил перепел, а в подгорье и на леваде разливались соловьи — точно в чуткий омут ночи падали серебряные капли. Небесный плат вышивали созвездия. Дышало хлебное поле пресной дождевой влагой. Почудился голос Степана Тихоновича. Лидия вздрогнула и оглянулась: ветерок перекатисто пронёсся по степи, клоня колосья и травы. И острой печалью отозвалось в душе: это поле осенью засевал её свёкор, очень хлопотал, стараясь успеть до снега. И вот оно поднималось, тихо шумело рядом, а того, кто возделал ниву, на свете больше нет...

7


Запись в дневнике Клауса фон Хорста, офицера по особым поручениям при рейхсканцелярии.


«28 июля 1943 г. Полигон Милау (северо-западнее Варшавы).

Третий день нахожусь на полигоне, инспектирую формируемую Гельмутом фон Паннвицем казачью дивизию. Любопытен принцип, по которому она сформирована. Ещё в апреле сюда стали стягиваться с востока боевые части, кавалерийские полки добровольцев, испытанные в боях. Помимо казаков этнических, в них немало и русских, иных славян. Во главе каждого соединения — немецкий офицер, и почти весь штабной комсостав — потомки арийцев. Полки Юнгшульца, доктора Эдгара Томсена снискали почёт и страх противника. Они также здесь. С прибытием на полигон прежние части расформированы, а новые созданы по принципу землячества. Первую бригаду, включившую 1-й Донской, 2-й Сибирский и 4-й Кубанский полки, возглавил полковник фон Вольф. А вторую, состоящую из 3-го Сводноказачьего, 5-го Донского и 6-го Терского полков, подчинили полковнику фон Боссе. Дивизия укреплена также артиллерией, батальоном сапёров, мотопехотой, авторотой. Разведывательный дивизион целиком немецкий. Командиры полков — арийцы, за исключением одного Кононова. А эскадронами в большинстве командуют казачьи офицеры. Такое разумное переплетение германских воинов и туземцев придаст формированию особую прочность: трезвость и мужество воинов вермахта плюс дикая храбрость казаков!

Прежде этот полигон занимала польская кавалерия. На складах хранилась амуниция в огромном количестве, поэтому и выбрали Милау местом формирования. Помимо опытных солдат сюда привлекли из лагерей уроженцев казачьих территорий. Особенно импонируют кубанцы и терцы! Я встречался со старым атаманом Трофимом Горбом, создателем Атаманского кубанского штаба. Вместе с ним посредником от кубанцев выступает зондерфюрер Тарасенко, от донцов — полковник Духопельников, а терцев представляет войсковой старшина Николай Кулаков. Почтенный атаман шестидесяти трёх лет, потерявший в Гражданскую войну обе ноги, передвигается на протезах. Я спросил этого фанатика: «Что заставило вас снова сесть в седло?» Терский атаман ответил: «Ненависть к большевикам, поругавшим православие и казачество!»

Боевая подготовка, учёба сочетаются с идеологической обработкой. Туземцы не должны забывать, что воюют под знаменем Гитлера! В качестве повседневной формы казаки носят наш полевой «фельдграу», дополненный их традиционной символикой. А для торжеств и парадов им пошита форма по войсковым канонам. У донцов — чёрные папахи, тёмно-синие шаровары с красной полосой, нарукавный знак «Дон»; у кубанцев — чёрные кубанки с красным верхом, им в тон — шаровары с узкими красными лампасами и нарукавный знак КВ; у терцев — высокие чёрные папахи, на защитных шароварах — голубые лампасы с чёрной каймой и нарукавный знак «Терек». Эти молодцы из конвойной сотни, надевшие свои национальные костюмы, потрясли меня джигитовкой, особой лихостью! Они не просто рубаки, а истинные головорезы!

Фон Паннвицу удалось установить в дивизии строжайшую дисциплину и порядок. Казаки готовы к боевым действиям! Этот вывод будет основополагающим в моём докладе. Гельмут, произведённый в генералы, обрёл ещё большую уверенность и стойкость. Я горжусь давним товарищем, талантливым командиром и намерен требовать перевода в его дивизию.


19 августа 1943 г. Ставка «Волъфшанце». Растенбург.

Оперативные донесения с Восточного фронта безрадостны. Сегодня стало известно, что противник срезал Орловский выступ и достиг оборонительного рубежа «Хаген» восточнее Брянска. В упорных боях под Харьковом наши танкисты сдерживают превосходящие силы Советов.

Осмысливая прошлые дни, следует признать, что никто в Ставке не предполагал, что тщательно подготовленная, просчитанная до деталей операция «Цитадель» обернётся неудачей. Сбылось то, о чём предупреждал фюрера Манштейн. Отсрочка концентрированного удара у основания Курской дуги привела к тому, что русские успели соорудить заградительный вал из минных полей, траншей, рядов колючей проволоки, фланкирующих препятствий. Но помимо этого они дрались за каждую пядь земли. Это сковало наше наступление. Элемент внезапности был утрачен. Плохо прикрывала наземные войска авиация. Мы уже не превосходим русских в небе из-за того, что не обеспечены современными самолётами. Слишком дорого обходятся склоки и соперничество между шефом авиапромышленности Мильхом и рейхсмаршалом Герингом.

Не оправдали наших надежд танки: «тигры» T-IV фирмы Порше не были оснащены пулемётами, что делало их беззащитными в ближнем бою, а против «пантер» русские применяли не бронебойные, а подствольные снаряды, прожигающие даже толстую броню. Советы были мобильней нас, манёвренней. Однако исход июльской кампании мог бы стать иным, если бы не высадка англоамериканцев на Сицилии, где итальяшки покрыли себя позором, безропотно сдаваясь целыми полками. Именно это: нестабильность на юге Европы, новый очаг боевых действий, смещение Муссолини, опасность удара в спину — побудило фюрера остановить проведение операции «Цитадель», хотя на её коррекции и развитии настаивал Манштейн.


29 августа 1943 г. Ставка «Вольфшанце». Растенбург.

Утром я был вызван шеф-адъютантом Шмундтом, поздравившим меня с присвоением звания оберст-лейтенанта[51] и назначением на должность инспектора при штабе командующего Добровольческими войсками генерала Гельмиха. На прощание Шмундт дал несколько дельных советов. В частности, взять во внимание материалы совещаний у фюрера, документы, затрагивающие политические аспекты нашего отношения к туземным формированиям. Как верно заметил Ницше, всякая идея, которая замалчивается, становится ядовитой. Нужно иметь трезвый взгляд на проблему иностранных добровольцев. Я сделал выписку из стенографического отчёта совещания в Берхтесгадене, состоявшегося в начале июня. Его открыл начальник Генштаба.

Кейтель. Вся пропаганда Власова, которую он развернул самовольно, послужила основой для нынешней капитальной пропаганды, названной «серебряный лампас» и рассчитанной на привлечение перебежчиков. Из специальных лагерей, куда сейчас направляются, они могут быть в дальнейшем вызваны для различных работ, для пополнения туземных соединений. Наша идеологическая атака опирается на листовки, подписанные «национальным» или «национально-русским комитетом». В этих листовках есть обещания, что с добровольцами будут хорошо обращаться, кормить, они получат работу, а также призыв вступать в Русскую освободительную армию.

Фюрер. Из всего изложенного я усматриваю только одно — и это является для меня решающим: необходимо избегать такого положения, когда у нас самих могли бы создаться ложные представления. Я всегда считал, что очень мало людей, которые в критические моменты способны сохранять полное хладнокровие и не создавать себе иллюзий. Поговорка, что утопающий хватается за соломинку, к сожалению, верна.

Теперь у нас достаточно людей. В хозяйстве Розенберга они сидят без дела. Есть они и при армии. Это бывшие балтийские дворяне, украинские эмигранты, которые обжились в Германии и даже получили гражданство, но которые смотрят на немецкую освободительную кампанию с радостью посторонних! В перспективе они видят не наши национальные цели, а свои собственные. Каждый народ думает о себе, и ни о ком другом! Все эти эмигранты и «советчики» хотят только подготовить себе позиции на будущее.

Сегодня перед нами именно такая опасность. Здесь я могу лишь сказать: мы никогда не создадим русской армии — это фантазия первого разряда! Прежде чем это сделать, будет гораздо лучше, если я из русских солдат наберу для Германии рабочих. Мне не нужно русской армии, которую придётся целиком пронизывать немецким скелетом.

Нам следует решительно избегать даже возникновения такой мысли: может быть, наступит день, когда дела пойдут совсем плохо и потребуется создание украинского государства, и тогда мы получим дополнительный миллион солдат... Мы ничего не получили бы, ни одного человека! Никаких отдалённых целей я намечать не могу и в смысле создания других независимых или автономных государств.

Кейтель. В расширении так называемых туземных частей и в их вооружении наши генералы усматривают средства для ликвидации тревожного состояния, существующего в тыловых районах.

Фюрер. Об этом расскажет Цейтцлер.

Цейтцлер. Всего мы имеем 1 полк, 122 роты и 78 батальонов туземцев, из которых 47 находятся на Украине и в распоряжении командующего Запасной армией. Имеется ещё особая категория численностью в 60 тысяч человек. Это своеобразная разновидность охраны. Они сведены в мелкие группы.

Фюрер. Это правильно. Без них нельзя обойтись.

Цейтцлер. В добровольных помощниках приблизительно до четверти миллиона человек.

Кейтель. В них я не усматриваю ни политической, ни пропагандистской проблемы. Что касается туземных соединений, там дело опаснее.

Фюрер. Решающий момент заключается не в самом существовании этих соединений. Мы ни в коей мере не должны обмануться насчёт того, чего вообще можно от них ждать!

Кейтель. Инициатора пропагандистских листовок, подписанных Власовым, — национальный комитет — следует рассматривать как чисто идеологический орган. Я спросил у Розенберга: каковы намерения в отношении этого комитета? Его ответ: объединение добровольных помощников и русских, украинских, кавказских, татарских боевых структур в единую освободительную армию. А это именно то, о чём предупреждает фюрер.

Цейтцлер. Сосредоточение туземных сил я считаю совершенно недопустимым. И уж ни в коем случае численностью до дивизии! Предел — не более батальона. Исключение можно сделать только для казачьего формирования. Эта дивизия фон Паннвица будет вести себя вполне дисциплинированно.

Фюрер. Если бы мы удержались на Кавказе, то могли бы получить боеспособное соединение не у грузин, а у мелких тюркских народов.

Кейтель. Они являются сильнейшими врагами большевизма.

Фюрер. В данный момент создание новых формирований опасно.

Кейтель. Подтягивание к фронту для ввода в бой, а также использование эмигрантов и лидеров прежней русской эмиграции, как и раньше, категорически воспрещается. Это оговорено чётко.

Фюрер. Вообще этот генерал Власов в наших тыловых районах мне совершенно не нужен.

Шмундт. Но он там занимается пропагандой.

Фюрер. Это необходимо прекратить! Его место только на передовой ...»


Несмотря на минувшие два месяца, отношение к добровольческим формированиям остаётся неизменным. Бесспорно, каждый народ заинтересован в своём будущем, и не следует доверять верноподданническим заверениям бывших врагов, перешедших к нам.

Меня обнадёжило, что единственное исключение сделано для казачьей дивизии. В последний месяц к идеологической работе с казаками фон Паннвица привлечён бывший донской атаман и германофил Пётр Краснов. Я встречался с начальником казачьего отдела Восточного рейхсминистерства доктором Химпелем. Он является посредником между нашим руководством и казачьими генералами. В середине июля Химпель устроил в берлинском отеле «Адлон» встречу атамана Краснова с фон Паннвицем. Гельмут понимает по-русски, хотя говорит плохо. А Краснов к тому же литератор, отлично знает наш язык. Старый казачий вояка и немецкий генерал, отважные кавалеристы, понравились друг другу. А это — залог успешной работы и будущих побед. Химпель передал, что предложение фон Паннвица стать почётным шефом дивизии атаман воспринял со слезами умиления и благодарности».

8


Когда Фаина разомкнула глаза, солнце уже освещало спальню и оранжевая полоса обозначала на цветистых обоях контур штор. Искристо золотился кусочек канифоли на столе, рядом со скрипкой. Её витые колки старинной работы отливали тёмным лаком. В комнате цепенела тоска — так ощутила Фаина, и во всей квартире держалась напряжённая тишина; пахло укропом и сельдереем — Агафья успела сходить на рыночек и тихонечко, чтобы не разбудить, колдовала на кухне. Фаина лениво поднялась, оделась, заколола шпильками волосы, побрела в ванную...

За завтраком спросила у домохозяйки: «Роман Ильич не звонил?» — и, получив отрицательный отзыв, сдвинула брови и вздохнула.

В это утро скрипка фальшивила, быстро расстраивалась. Ослабевшими, растерянными были пальцы. И плохо читался скрипичный этюд Тартини.

В распахнутое окно седьмого этажа открывалась панорама Москвы, разноэтажные здания, их кровли, лабиринт улиц и переулков — мешались цвета, геометрические фигуры, сливались и угласто выступали стены, плоскими казались деревья на краях тротуаров, смешными — в защитных одеждах и пёстрых платьях — люди-коротышки. Волновало ощущение громадности города, его особого величия. Фаина испытывала трепет, вспоминая, что в нескольких кварталах Кремль, в котором работает Сталин. Незримое присутствие вождя угадывалось во всём! Мужественный взгляд Верховного главнокомандующего ощупывал прохожих из витрин и больших окон. Его изречения попадались на каждом шагу, плакаты и транспаранты учили ненавидеть немцев, Гитлера, предателей, трусов, болтунов, бездельников, троцкистов, шпионов... Ненавидеть и ненавидеть! Но Фаина жила в том состоянии растворённости в другом человеке, в гармонии с его чувствами, мыслями, привычками, которое заслоняет всё остальное. Роман был старше, опытней. Но за внешней сдержанностью скрывался взрывной темперамент. В минуты нежности он мог совершить подвиг, всё бросить к её ногам, — и путался в сокровенных словах, терялся, и был необыкновенно трогателен. Впрочем, случалось это нечасто. Виделись они глубокой ночью, когда приезжал Роман опустошённо-утомлённый и с порога заключал её в объятия, проникаясь теплом любящей и любимой женщины...

— Абсолютно неважно, где я служу и чем занимаюсь, — как-то раз пресёк он допытывания Фаины. — Ты знаешь, что я — государственный человек. И этого достаточно! Давай лучше поговорим о Рубенсе или Верди...

Она, преподаватель музыкальной школы, слушала Романа с распахнутыми глазами, когда рассказывал о немецких или французских писателях, композиторах, живописцах. И не раз ловила себя на мысли, что он бывал в зарубежье, изучал и видел творения гениев, что знания его не только книжные!

Одиночество побуждало Фаину чем-то занимать себя. Она гуляла по Москве, писала маме письма, досаждала Роману просьбой разыскать отца, выяснить, жив ли он и где служит, чтобы можно было и с ним переписываться. Подолгу не выпускала из рук скрипку, слушала пластинки с записями американского джаза. Напористая музыка поднимала настроение. В кабинете Романа вся стена была занята книжными полками. И однажды она обнаружила множество книг на английском, французском и немецком языках. В них — карандашные пометки. Почерк Романа, с завитушками, узнать было нетрудно. Эту догадку он воспринял без всякого оживления, пожал плечами, дескать, ничего особенного...

Затем он стал пропадать на несколько суток.

Приходил измождённым, с чёрными кругами в подглазьях. Зародившаяся ревность самой Фаине показалась нелепой. Роман буквально валился с ног, забывая об ужине. Успокаивал, что скоро станет легче.

И это постоянное одиночество в Москве, в квартире с молчуньей домохозяйкой, исподволь разрушало то заповедное в душе, что вначале наполняло смыслом и оправдывало её переезд. Положение гражданской жены не устраивало Фаину. А с заключением брака, как вдруг заявил Роман, возникли проблемы. Его «шеф», большой начальник, ещё не принял окончательного решения. Их судьба почему-то зависела от какого-то всевластного человека. В это Фаине и верилось и не верилось...

Всё чаще вспоминался Ставрополь, школьные подруги и друзья, милая подгорная улочка, сквозящие напротив солнца жёлтые листья клёнов... Она убедилась, что ожидания вряд ли сбудутся, и всерьёз собралась вернуться в родной город. Почему-то квартира о пяти комнатах, этот райский уголок, воспринимался как временное местопребывание. «Сижу княжной-затворницей! Ни близких, ни знакомых. Домашняя кошка!» И, раздражаясь, начинала винить себя за непростительную опрометчивость. Её вояж в Москву наделал переполоху — госпитальное начальство отпустило скоропалительно, в музучилище и крайкоме комсомола, куда телеграфировали из Центрального комитета, также порадовались за свою выдвиженку. Но ради чего было всё это терять?

Фаина отложила скрипку. Выдернула заколки и, рассыпав волосы, тщательно расчесала перед зеркалом, придирчиво изучая своё лицо. Грустными, опустошёнными были глаза, пухлыми губы, отчего нос казался плоским, некрасивым. Нет, совсем иной была она две-три недели назад. Озаряет женщину только любовь...

Размышляя, в чём выйти из дому, Фаина перебрала платья — штапельные, с цветастыми вставками, но ни одно, ни другое не приглянулось; лёгкое ситцевое платьице с тесёмочками на шее, голубое в белый горошек тоже не пришлись. Решила надеть белую льняную кофточку и чёрную юбку. Ни подкрашивать ресницы, ни душиться не стала, лишь скользнула по губам помадой. Наряд ей был к лицу, и настроение улучшилось.

По Неглинной вышла к Цветному бульвару. День плавился в сухом июльском зное. Мостовая, точно печка, жгла подошвы. Фаина высмотрела на аллее, под цветущей липой скамью, с одного края занятую длиннолицей дамочкой в шляпе. Дурнушка заметно скучала, и появление соседки вызвало на её лице улыбку.

— Не правда ли, нынче адская жара?

— У нас, на юге, бывает жарче, — вежливо ответила Фаина.

— А вы с юга?

— Из Ставрополя.

— Обожаю Крым! Мы с мужем до войны там отдыхали каждый сезон. Море — чудо! Фрукты ничего не стоят, вино, шашлык. Эти татары ужасные донжуаны! Не давали мне прохода! Особенно один, Муртаза. Объяснялся мне в любви в присутствии мужа...

Фаина перестала слышать собеседницу: у тротуара, вблизи их скамьи, остановился автомобиль, из которого вылезли худощавый мужчина в очках и... Роман. На нём был френч с погонами полковника. В сопровождении молодого офицера они скрылись в арочном проходе трёхэтажного здания.

Роман позвонил вечером, и Фаина, схватив трубку, объявила, что хочет серьёзно поговорить.

Войдя в квартиру, он сразу же понял, о чём пойдёт речь. У двери стоял клетчатый чемодан Фаины.

— Сегодня я видела тебя на Цветном, — многозначительно сообщила она.

Роман только засмеялся:

— Ты ошиблась! Увы, внешностью Бог не наградил. Не Алейников и не Кадочников. Итак, что смастерила на ужин Агафья-искусница? — поинтересовался Роман, стягивая с шеи развязанный галстук и вешая его на спинку стула.

Фаина забралась с ногами на диван, сжалась.

— Давай всё же поговорим, — предупредительно-холодно возразила она. — Только не перебивай.

— Я весь внимание.

— Мне необходимо уехать домой. Ты обещал, что устроишь в ЦК комсомола, как только поженимся. Согласование у твоего «шефа» затянулось. А я хочу работать! Быть нужной. Жить сполна, а не охранять квартиру!.. Поэтому нам нужно расстаться. Я готова потерпеть. А когда позовёшь — вернусь.

— Тебе одиноко. Не спорю, — согласился Роман, садясь в кресло и сжимая пальцами инкрустированные, в виде дракончиков, подлокотники. — Давай обсудим не в спешке.

— Погоди. Это ещё не всё, — перебила Фаина. — Ты не доверяешь мне. Здесь ты — один, а на службе, где пропадаешь сутками, — какой?

— Я — тот, кого ты знаешь! И баста! — непримиримо воскликнул Роман. — При чём здесь моя служба? Кондовая, ежедневная, без оваций и благодарностей. И потом... Я тебе не раз объяснял, что многое зависит не от меня.

— Ты не против моей поездки?

— Утро вечера мудренее. Идём пировать! Голоден как волк, — Роман шутливо зарычал, вскакивая с кресла и беря Фаину за руки...

Через неделю всё разрешилось.

Роман вернулся со службы раньше, чем обычно. Как будто довольный и оживлённый, но почему-то резче обозначились морщины на лбу. И говорил он как-то отстранённо, тая нечто неведомое.

Потом любимый откупорил бутылку шампанского. Вино было чудесное, крымское.

— Знаешь, у тебя потрясающая интуиция, — вдруг похвалил Роман и задержал дыхание. — Ты раньше меня почувствовала предстоящую разлуку. Меня направляют в командировку. Туда, куда ты приехать не сможешь.

— За границу? — догадалась Фаина, отставляя на столик бокал.

— Этого я не могу сказать.

— Думала сначала, что ты искусствовед. Потом нашла в столе листы, исписанные цифрами, решила: ты — финансист. А недавно поняла, с кем живу... Я хочу с тобой! У меня есть опыт подполья. Хорошо стреляю... Послушай, мой отец — офицер НКВД! Я награждена боевой медалью. Что нужно, чтобы поступить в разведывательную школу? Какие там экзамены? — загорячилась Фаина, пересаживаясь поближе. — Уверена, ты можешь помочь. Сделай это ради меня!

Он отмалчивался, отговаривался и — заколебался. С его отъездом Фаину выселят из служебной квартиры. Добиться позволения на её прописку не успел: столь молниеносно отдан приказ руководством ВЧ № 44388[52] о засылке полковника Сысоева в Европу. Фаине поневоле пришлось бы искать жильё или возвращаться восвояси. Привычка анализировать помогла, как показалось, найти решение. Полковник вспомнил о том, что могло быть полезным в оперативной работе. Фаина близко сошлась с семьёй казаков-предателей, ушедших с немцами. Об их невестке, примерной колхознице, он хлопотал...

— Фамилия женщины, что мы встретили на вокзале, была Шаганова?

— Да. А разве её не освободили?

— Обещали пересмотреть дело. Скажи, немецкого офицера, что приезжал в ваш хутор, ты запомнила?

— Конечно! Павел Тихонович Шаганов. Усатая, холёная морда... А почему спросил?

— Значит, это он. Сотрудник рейхсминистерства. Подручный Химпеля и Краснова. Я видел его фотографию... Интересный ход! Неплохая перспектива... Завтра я успею поговорить о тебе с генералом. Буду рекомендовать в разведшколу! А дальнейшее покажет...

9


За полгода 5-й Донской казачий корпус преобразился настолько, что его вправе было считать новым формированием.

Отведённые с фронта казаки вплоть до поздней весны залечивали раны, набирались сил в окрестностях посёлка Целина, в молоканских и духоборских селениях — Михайловке, Хлебодарном, Тамбовке. Стариков-ополченцев в большинстве отправили домой. Пополнялись полки за счёт новобранцев и обстрелянных уже бойцов с пересыльных пунктов. Комкор Селиванов и начальник корпусной артиллерии Лев подолгу находились в Генеральном штабе, «выбивали» автомашины, стрелковое оружие, пушки. В итоге: корпус усилился двумя артиллерийскими полками, танковой группой и батареями зенитных орудий.

Всесторонняя подготовка и дооснащение корпуса велись на воронежской земле, где всё лето числился он в резерве Степного фронта. Широкомасштабная операция на юге снова призвала селивановцев на родную землю.

...Бои не прерывались уже третьи сутки.

Войска Южного фронта теснили воссозданную 6-ю армию Голлидта, закрепившуюся на позиции «Черепаха» — от Макеевки до азовского побережья. Оборонительным валом был обозначен рубеж реки Кальмиус.

Атаки советских войск с ходу не удались. Вечером и ночью 7 сентября пехотинцы 28-й армии после артподготовки, проломили редуты противника, продвинулись на два-три километра вперёд, но были остановлены контратаками. Без промедления командующий Южным фронтом Толбухин включил в сражение 11-й танковый корпус Радкевича и 5-й Донской казачий корпус, также укреплённый тремя танковыми полками.

Под сокрушительным огнём с неба и земли (вновь перевес был на стороне асов люфтваффе), теряя товарищей, казаки достигли вражеских окопов. Занялась рукопашная. На открытой местности вспыхнула орудийная перестрелка. В лобовую сошлись танки. Небывалая насыщенность техники затрудняла манёвры. Козырем Селиванова оказалась конница! Вихревые прорывы эскадронов 11-й дивизии Сланова во взаимодействии с танкистами позволили уже к ночи 8 сентября захватить Новую Лапсу и Белокаменку, обойдя узлы сопротивления немцев.

Утром следующего дня битва возобновилась с новым ожесточением!

Каруселила авиация. Артперестрелки чередовались с вылазками танков. Напор казаков возрастал! Прорехи в обороне немцев становились всё шире, опасней. Они попятились к Волновахе. Бросок донцов в тридцать километров — и они у городских предместий!

Мощным трезубцем вонзились донцы в оборонительные порядки противника: в центре, в полосе главного удара, наступала дивизия Сланова, справа, севернее, — 12-я дивизия Григоровича, а левый фланг замыкала 63-я дивизия Белошниченко, с задачей выхода на западную окраину города.

37-й казачий полк Беленко, находясь на острие атакующих сил, вторые сутки не выходил из боевого соприкосновения, преследуя моторизованные части. 1-й эскадрон старшего лейтенанта Сапунова смерчем кружил по украинской земле, обращая в бегство потомков рыцарей! Но конная атака близ села Чичерино, во фланг вражеской обороны, едва не оказалась роковой. Азарт удачи завёл в окружение. И если бы не подоспевшие корпусные танки, уйти от залпов «пантер» храбрецы вряд ли смогли...

Казаки спали вповалку на тёплых осенних травах. Разбитый, искорёженный осколками сад щетинился ветками, стыл в призрачном освещении фронтового зарева. Лошади, сведённые в косячки, жадно выбирали из навешанных на головы торб молодой овёс. Ещё не привыкшие к грохоту сражений, они шарахались, тревожно ржали. Яков, борясь с дрёмой, приподнимал голову, прислушивался — нет, не его Мотя — и проваливался в полузабытье. В разгорячённом сознании путались картины минувшего дня: казачья лава, стекающая по склону холма, разлив подсолнухов и ползущие по нему танки, вспышки залпов, бешеная скачка, небо в чёрных лентах дыма, бегущие и стреляющие немцы, рёв настигающих их донцов, зеркальные круги шашек, приторный запах крови, лихорадка круговой обороны и надвигающаяся новая волна танков с крестами на башнях, — и даже сквозь дрёму ощущал Яков ознобную остроту страха...

После полуночи эскадрон Сапунова выдвинулся в составе головного отряда за конной и танковой разведкой. Штурм, намеченный штабом на три часа ночи, перенесли. Решили подтянуть к городу артполк Чижевского.

Заменивший раненого командира взвода старший сержант Шаганов спешенной цепью сосредоточил казаков на вершине холма. На востоке чуть брезжило. И вскоре в той стороне послышался слитный гул.

— Наши бомбардировщики! — безошибочно определил Ванюшка Каргин, казачок с Верхнего Дона, всматриваясь в светлеющий край неба.

Но, опережая армаду, пролетел над головой «плюша», сбросил осветительные ракеты. Ясно проступили очертания крыш, пики пирамидальных тополей, линии улиц, а чуть дальше — железнодорожная станция, фермы семафоров, башенки и пакгаузы. Самолёты приблизились настолько, что от рёва моторов заложило уши. Конусы взрывов разом высветили станцию. Скорые пожары разгорелись, разгорелись по всему городу...

Штурм Волновахи с окончанием авианалёта развернулся по нескольким направлениям одновременно. 41-й полк бился за станцию, 39-й сражался на юго-восточной окраине, а командиру 37-го было приказано Слановым атаковать с юго-запада.

Эскадрон Сапунова стремительно влетел в утренний город. Яков, скачущий впереди взвода с белой повязкой на рукаве, чтобы казаки его опознавали, свернул в переулок, выполняя приказ старшего лейтенанта. Нужно было отсечь отступающего врага. Рядом горячил дончака Михаил Заболотнов, черночубый вешенец, — и лучом сверкала в его вознесённой руке старинная шашка. На полкорпуса отставал усач Левшунов из Семикаракорской, за ними — братья Казьмины, Иван и Леонид. Плотно примыкали, торопили коней остальные сабельники. Уже различим был не только просвет широкого переулка, но и листья деревьев, алые слитки яблок, астры в палисадниках. За взводом взметалась, зависала пыль. Катился собачий лай. Пугливо захлопывались ставни...

Но вот в конце переулка замаячила воронка. Яков взял ближе к забору. И с разгону вымахнул на улицу! Метрах в двадцати желтел закамуфлированный «мерседес». Возле дымящей полевой кухни шеренгой стояли сонные фрицы с котелками в руках. Яков смешался: пленные или нет? Ужас, полыхнувший в глазах иноземцев, не оставил никаких сомнений.

Казаки налетели тучей! Худощавый офицерик с рыжим хохолком попытался на бегу к автомобилю расстегнуть кобуру, — Яков обрушил клинок с такой мощью, что черепная кость издала треск. Лёнька Казьмин бил из карабина сплеча, каждым выстрелом укладывая по фрицу. С безумной яростью гонялись сабельники за пехотинцами, прыгающими через заборы, укрывающимися за стенами домов. Смерть кружила по улице, собирала душеньки! Яков, объятый отчаянием, и следил за подчинёнными, и сам бросал Мотю от двора ко двору, стреляя из автомата!

Встречные очереди вдруг ударили из-за дальних строений. И казаки развернули лошадей. Теперь они стали мишенью для вражеских стрелков! Сражённый в спину, упал со своего трофейного коня станичник Ладжаев. Вскрикнул и схватился за плечо Ванюшка Каргин. Громко заржала, валясь на передние ноги, каурая сержанта Тулева. Яков услышал, как пуля цвинькнула по котелку в его вещмешке, притороченному к седлу.

Оставив двух казаков с ранеными и лошадьми, Яков повёл за собой бойцов. Там, где несколько минут назад воины убивали друг друга, мертвела тишина. Сторонился взгляд распростёртых немецких солдат. «Мерседес» успел умчаться, а тело офицерика подплыло загустевшей, киселеобразной чёрной кровью. Яков, подавив приступ тошноты, поторопил казаков дальше. Взвод прочесал дворы, пленил каптенармуса, от которого по-бабьи пахло луковой зажаркой и дымом.

К полудню полк Беленко закрепился у горы Могила-Гончариха. Яков получил приказ продвинуться со взводом севернее. Едва успели спешиться и отвести лошадей за хаты, как из дальнего леса, тронутого первой позолотой, выползли танки — могучие «тигры» и лёгкие в движении «пантеры». Позади них рассыпались автоматчики.

— Будет нам крупорушка! — взволнованно заметил Левшунов.

— Хочь бы дали, сукачи, покурить да окопаться, — проворчал Борис Чикин, заряжая карабин.

— Ничего, рядом батарея, — успокоил рассудительный Тулев, не отрывая глаз от полевого трофейного бинокля. — Да фрицы, по-моему, пьяные! Точно! Идут-качаются. И песни орут, рты раззявили...

— А мы им зараз подыграем! — обозлился Чикин.

Залпы дальнобойной вражеской артиллерии не причинили существенного урона. Внезапно в ответ «заиграли» наши «катюши»! Огненные копья, оставляя дымные хвосты, пробороздили поднебесье, взметнули в гуще атакующих немцев высокие праховые столбы. Пехота отстала. Танки открыли огонь вслед за выстрелом головной машины. Тотчас по щиткам орудий зацокали осколки. Артиллеристы ответили залпом. Бой разгорелся. Над полем туманом поднялись дымы и пыль.

Три танка замерли, остальные сбавили скорость, обходя подбитые машины. В цепи казаков разорвался снаряд. И тотчас выбежали из-за хат две пухлогубые медсестрички, пригибаясь, бесстрашно припустили к раненым. «Пантера», разогнавшаяся с горки, юркнула в балочку, пропала из виду на левом фланге. Яков видел это, но посчитал, что позиции батареи прикрыты.

Казаки открыли стрельбу, бросили ряды наступающих врагов наземь. Близкий проломный шум, выстрелы пушки заставили Якова оглянуться — на их позиции, круша плетни и деревца, неслась «пантера»!

Метров с тридцати, из-за угла дома, Яков с разбегу швырнул гранату. Высокий огонь взрыва ослепил, мазаная халупа дала трещины. И со свистящим шумом над головой пролетел колпак башни, сорванный взорвавшимся боезапасом. От орудия прибежал калмыковатый артиллерист, оглядел остов искорёженного танка, хвастливо заорал:

— Это я! Мой расчёт!

Яков с недоумением глянул в его сторону, ругнулся и пошёл обратно, поняв, что в пылу боя батарея бросила фланг неприкрытым.

Возле обугленной хаты, оплакиваемой седой украинкой, Яков собрал казаков после боя. Нечеловеческая усталость подламывала ноги, воспалённо темнели глаза, и все слова казались сейчас ненужными....

Канонада отодвинулась на запад. Оловянное солнце пробивалось сквозь наволочь дыма, затопившего окраину Волновахи. Идя к лошадям, казаки остановились у рясной груши. Яков сорвал тугой почерневший плод, отёр о штанину — проступил светлый бочок. И долго ещё держался на губах вкус грушевого сока, приправленный горечью копоти и пепла...

10

Запись в дневнике Клауса фон Хорста, шеф-инспектора при штабе командующего восточными Добровольческими войсками.


«18 сентября 1943 г. Полигон Милау.

Я приехал из штаба Добровольческих войск, из Летцена, утром 14 сентября и успел встретиться с фон Паннвицем до прибытия на полигон делегации эмигрантов. Мы подробно обсудили все вопросы, затрагивающие готовность дивизии к боевым действиям. Она окончательно сформирована, обучена. Казаки рвутся в бой, на восток. Но, по мнению руководства вермахта, там их использовать нецелесообразно. Сначала предполагалось прикрыть ими Атлантическое побережье Франции на случай высадки англо-американцев, а затем принято решение перебросить на Балканы.

Днём ожидался приезд атамана Краснова. Я посчитал, что знакомство с ним будет в дальнейшем полезным, поскольку Геббельс и Гиммлер активно разыгрывают казачью карту. В отдельном автомобиле, вместе с адъютантом Кемлером, мы отправились на вокзал. Паннвиц не только образцовый командир, но и тонкий политик. Для встречи старенького писателя-эмигранта, более двадцати лет не видавшего казачьих частей, выстроили на перроне почётный караул. Погода стояла чудесная, в ярком освещении форма донцов, кубанцев, терцев, сибиряков выглядит потрясающе красиво!

Под музыку духового оркестра Краснов вышел из вагона. Он довольно высок, подтянут, хотя и сутуловат, как все кавалеристы. Паннвиц, взяв под козырёк на казачий манер, отрапортовал. Старик, удерживая торжественность на своём морщинистом челе, с приложенной к козырьку ладонью обошёл строй казаков, приветствовал их дрожащим от напряжения голосом. Немецкий генеральский мундир светло-оливкового тона, фуражка с распластанным орлом, кобура на поясе и золотистые казачьи погоны — всё это придало ему почтительную величавость. Гельмут пригласил атамана и его племянника, казачьего полковника, в свой «кардинал», и наш кортеж тронулся на полигон. У всех настроение было весьма приподнятое!

До вечера атаман объезжал полки, встречался со старыми сослуживцами — казаками его Донской армии. А я отправился в офицерскую школу, в Прашницу, где заканчивают переподготовку казачьи офицеры. Занятие по топографии, на котором присутствовал, мне показалось интересным. Наш офицер через переводчика даёт слушателям задание, в определённый момент намеренно делая ошибку, проверяя мышление и тактические способности будущих офицеров. Случается, как доложил мне командир школы, снимать звания, полученные у Советов. Таким способом распознаются самозванцы, недостойные чина офицера вермахта.

На следующий день, 15-го, состоялось торжественное принятие клятвы на верность фюреру. На ужине накануне Гельмут представил меня Краснову. Он оказался эрудированным человеком, хорошо освоившим немецкий. Много говорил о древней истории, даже о том, что есть свидетельства о принадлежности потомков казаков к арийской расе. Дескать, это генетически роднит казаков и немцев... Блеф! Наша раса единственна. Удивило меня, что у Краснова в 1918 году было около ста тысяч сабель и штыков. Он действительно казачий авторитет!

Церемония принятия клятвы оказалась весьма утомительной. Хотя задумана правильно и осуществлена с неукоснительностью. В центре плаца воздвигли помост, на который подняли две пушки, снятые с лафетов, несколько станковых пулемётов, укрыв их арсеналом казачьих шашек. Позади клятвенного места был помещён большой портрет Гитлера. Пред его взглядом никто не способен лгать!

Торжество началось за два часа до полудня. Солнце припекало, ветерок парусил на флагштоке стяг Третьего рейха. Перед микрофоном православный священник отслужил молебен, и на помост поднялись фон Паннвиц и гости, генералы Краснов и Шкуро, полковник Семён Краснов. Гельмут плохо знает русский, хотя изъясняется по-польски и может общаться с кубанцами на украинском диалекте. Однако важность этого события побудила Гельмута самого зачитывать текст, составленный атаманом Красновым.

Несколько тысяч казаков — около пятнадцати — замерли в каре пред помостом. Впереди каждого полка — немецкие командиры. Зрелище незабываемое! Казачья и немецкая форма, неподвижные шеренги. Блеск шашек наголо. Покорность на разбойных, усатых лицах. Фон Паннвиц размеренно и отчётливо читает с листа присягу по-русски, а ему вторит многотысячный казачий хор! Волнение перехватило мне горло, что являюсь свидетелем триумфа немецкого оружия! Туземцы присягают быть верными и умирать за Адольфа Гитлера!

После общего принятия присяги каждый из казаков лично дал клятву, выходя из строя и обращаясь к портрету фюрера: «Клянусь!» Нельзя сказать, что эти сорвиголовы были радостны, нет, скорей угрюмо-сосредоточенны. Длительность клятвоприношения потребовала у всех терпения. Атаману принесли стул, но он даже не присел, только оперся о спинку руками и простоял до самого конца, когда мимо помоста церемониальным маршем под музыку прошли все подразделения и части дивизии.

Банкет был приятен. Я пригубил доставленного в прошлом году из донских погребов мускатного вина. Нет слов, чтобы передать великолепие букета! Удивил также меня казачий хор. Его залихватские мелодии так и манят в круг! Казаки — прекрасные танцоры и мастера вокала. Тут, в Милау, не только казаки, но и беженцы и даже существует русский драмтеатр. По выходным дням казакам даётся свободное время и они гуляют по аллее полигона, устраивают пляски и контактируют с польским населением. Как рассказал командир 6-го Терского полка Кальбен, его подчинённые обладают дьявольской способностью соблазнять женщин и пить местный самогон, бимбру, почти не пьянея. На банкете присутствовали казачьи старейшины, и я не без удовольствия вновь пообщался с терским героем Кулаковым. Под конец фон Паннвиц провозгласил тост в честь атамана Краснова. Старик прослезился! Второй казачий генерал, Шкуро, произвёл малоприятное впечатление. Он — большой позёр и дикарь, да и внешность имеет мошенническую. Но, как я успел заметить, притягивает к себе казаков, точно магнитом. Вероятно, безумно смел и своеволен.

На следующий день я побывал в 1-м эскадроне полка Кальбена, который составляют терцы так называемого Пятигорского отдела. Жаль, что этих головорезов мы не использовали на фронте раньше! Они подарили мне черкеску, папаху с синим верхом и серебряный походный ковшик. Атаман Кулаков преподнёс старинный кинжал. Чуть погодя я надел казачью форму, и Кемлер щёлкнул аппаратом. По возвращении в Летцен, когда получу фотографию, пошлю её Луизе, чтобы посмеялась, увидев меня в диком виде...»

11


С утра моросило, качал открытую форточку ветер, и Павел подолгу стоял перед ней, курил, вдыхал дождевую прохладу каменных стен, мостовой, запахи ресторанной кухни, душок выхлопных газов машин, снующих мимо гостиницы, — сырой осенний воздух Монмартра. С четвёртого этажа ему было видно, как в просвете улочки заволакивал туманец белые купола Сакре-Кёр, увенчанные башенками с крестами, тесные дома с решетчатыми ставнями и балконами, с которых на зиму унесли цветочные горшки и ящики; разнообразные кровли, преимущественно красночерепичные; между строений — верхушки платанов и клёнов, с обветшалой вощанистой листвой, и сиротливо жались на них одинокие грачи.

Третий день находился Павел в Париже, вернувшись из Канна. Он уже несколько раз заходил в управление по делам русских беженцев, но Марьяна, чьё письмо передали ему неделю назад, перед поездкой на юг Франции, не давала о себе знать. Хотя, как уверял сотрудник управления, обещала зайти. И волнующее чувство ожидания не покидало Павла, лишь изредка уступая раздумьям и отрывочным воспоминаниям.

С грустной, неутешительной усмешкой оглядывался он назад, мысленно окидывал свою судьбу и точно взвешивал, в чём был прав, где ошибался и почему поступал именно так. Нелегко было задавать самому себе вопросы, ещё трудней объяснить.

Жизнь можно было разделить на условные отрезки, но в реальности она воспринималась как безудержный поток желаний, чувств, поступков. В юности хмелили голову девичья красота, степной простор, лошади, всё казачье, ради которого был готов умереть. Потом воевал, выше всего чтил храбрость и воинскую честь, защищая Отечество, а в Гражданскую войну — Дон и православие. Сражался в одном строю со всем донским людом, не изменившим присяге. Ранения крепко пошатнули здоровье, и это он ощущал со временем всё отчётливей. То, за что сражался, рисковал, убивал людей, не сбылось: выпихнули их красные в Европу, выгнали с родины. И эта эмигрантская доля, странническая сума вначале не пугала, богатая Анна и её любовь убаюкали, разлепили, превратили в скучающего альфонса. Вероятно, поэтому так глубоко ранила её измена, что осознал своё бесправное, зависимое положение.

Именно в этой гостинице «Ривьера», на Монмартре, и прожил он первые полгода, уйдя от Анны. Он вступил в Российский общевоинский союз, часто бывал на улице Колизе, занимался на высших офицерских курсах. И так случилось, что одним из последних видел председателя РОС Кутепова, сопровождал домой 25 января, за день до похищения его сталинскими агентами. С исчезновением Кутепова общевоинский союз утратил жизненность, новый председатель Миллер не обладал потребным для сплочения белоэмигрантского офицерства авторитетом. Павел отошёл от сослуживцев. И начались годы скитаний...

Он помнил женщин, с которыми был близок. И сейчас невольно подивился: сколь непохожими, разными были его возлюбленные! Из случайной искры знакомства по странным, непостижимым законам возникала увлечённость друг другом, то медленно, то стремительно переходящая в страсть либо гаснущая без следа. Моралисты напридумывали множество определений любви, поэты запутали своими исповедями. Павел твёрдо считал, что не бывает любви слепой или глухой, запретной или ворованной. Её попросту невозможно украсть, она — владычица, сама приходит и подчиняет себе всецело, но может также своенравно и оставить... На этот раз Павел испытывал не просто неуёмное желание быть вместе с Марьяной, любоваться, обладать ею, но и с тревогой осознавал, что безжалостный земной мир, в котором ничего не стоила человеческая жизнь, ещё интересовал и не утратил для него своей притягательной силы лишь потому, что согрет душой этой молодой женщины. Пожалуй, никогда не поддавался он так безвольно своему чувству, не тосковал. Поиски Марьяны, к счастью, завершились удачей. Но тем сильней разбирало беспокойство, что, объявившись, она не торопилась почему-то в управление.

«А ведь совершенно не страшно вот сейчас взять и застрелиться, — с окатывающим грудь холодом подумал Павел, рассеянно глядя вниз, на прилегающий к гостинице отрезок улочки. — Устал я жутко. Живу неизвестно зачем. Рвался на родину и надеялся поднять казаков. У Лучникова, в Берлине, давал зарок: не сломим красных, не возродим казачество — застрелюсь. Год не вспоминал об этом. А теперь пора ответить. И нет страха! Это плохо... Когда не страшно — душа начинает мертветь... Только Марьянушка удерживает! Да ещё родные... Война затянется, нет смысла ждать. Надо разыскать батю и Полину и с Марьяной скрыться в Южной Америке. Можно в Австралии. Там немало казаков, односумов...»

Мысли шарахались, как в бреду, путались, но всё ясней ощущал он себя неприкаянным, заблудшим и вместе с тем — иным, уже отрезвлённым от угара ненависти к врагам. Эта внутренняя ломка началась исподволь, недавно, во время поездки. По распоряжению доктора Химпеля он отправился во Францию для инспектирования казачьих частей в Авиньоне, Аржантене, Лангре и Канне, а также для вербовки новых воинов. Тем, как содержались земляки в приморских городках, Павел Тихонович был вполне удовлетворён. Гораздо неутроенней предстали лагеря для военнопленных.

Марсельский лагерь в момент приезда оказался почти пустым. Выяснив, что большинство узников в Грассе, на заготовке леса и подсобных работах, Павел воспользовался автомобилем коменданта и через два часа уже въехал в этот провансальский город.

Первые дни ноября, как нередко на Лазурном Берегу, выдались солнечными, ласковыми. В дымке таяло море, акварельнотихое, дремлющее; подоблачный кряж Альп раздвинулся, заступив полгоризонта, сверкая снегами вершин, а ниже, на скатах, тёмным золотом, багрянцем, тусклой зеленью пестрели горные леса. От города, протянувшегося вдоль знаменитой дороги Наполеона, отмахивала скалистая гора, застроенная особняками и опрятными домиками. Там же были отдельные виллы.

В городской комендатуре Павел Тихонович получил аусвайс, и его разгонистый автомобиль подрулил к воротам лагерного пункта одновременно с грузовиком, на котором подвезли «советчиков». В этот субботний день работы сокращались, а воскресенье целиком отводилось для свободного отдыха военнопленных. Условившись с дежурным по лагпункту, добродушным и заспанным унтер-офицером, о завтрашней встрече с земляками, Павел разместился в гостинице, допоздна коротал вечер в открытом кафе, потягивая красное бургундское.

«Посланец атамана Краснова», как представили есаула Шаганова, выступил на утреннем построении. Довольно крепкотелые невольники слушали лениво, смотрели исподлобья. К разочарованию Павла, отозвалось всего пятеро. Из них двое — седовласые станичники, непригодные для строевой службы. Зато троица казаков помоложе подобралась точно на атаманский смотр! Два терца, Анатолий и Терентий, чернявые, горбоносые, в движениях неторопливы, в речах — уклончивы. Под стать им Митрий, коренной старочеркассец, с рыжевучей, аж медной шевелюрой. Казаки как-то сразу приняли главенство есаула и сдерживали себя. На радостях, что переведут в казачий полк, упросили гостя пойти в бар. Выходной день собрал множество соотечественников. За столик к пришедшим казакам подсели два бывших красноармейца, работавших в хлебопекарне. Литровая фляжка коньяка, выменянная за булку, лихо прогулялась по стаканчикам. Подоспел могутный уралец, шофёр при немецком штабе транспорта. Подвыпив, на потеху французам запеснячили. Особенно самозабвенно выводили печальные, страдательные «Поехал казак во чужбину» и «То не вечер». Уралец Агафон вдруг вспомнил, что «нынче, в воскресный день, страх как ждут папаша Иван с мамашей Верой, изведутся ожидаючи».

Снялись шумной ватажкой и долго поднимались в гору, по каменистой ленте шоссе. К вилле «Жаннет» пришли не с пустыми руками. На громкий призывный крик вышла немолодая россиянка — рослая, узкоплечая, с подстриженными седыми волосами. Улыбаясь, открыла калитку, пропустила во двор. Тут же на весёлый гвалт по ступеням виллы спустился хозяин — тоже высокий, сухопарый господин в плоской фуражке, оттеняющей серебро висков и крупные уши. Породистый профиль лица, чётко очерченные линии рта, аристократически прямой нос и набрякшие верхние веки бледно-синих глаз, устремлённых пытливо и властно, без сомнения, выдавали его дворянские корни. Со всеми гостями «папаша Иван» поздоровался за руку, точно выполняя обязанность.

— А мы к вам на посиделки, Иван Ликсеич! — раскрепощённо сообщил Агафон, выдёргивая бутылки вина сразу из двух карманов арестантской куртки.

— На дорожку! — гаркнул Митрий, тряхнув чубом. — Добровольцами записались в казачий полк! А с нами их благородие, есаул Шаганов!

Хозяин слегка усмехнулся, обращая внимание больше на свёртки, нежели на незваных гостей. Хозяйка поторопила в дом, но «папаша Иван» возразил, указал рукой на круглый стол беседки, увитой виноградником.

— Чем не место для гулянья? Сегодня тепло. В самый раз на свежем воздухе закусить.

— Пр-ральна! На воздушке! — подхватил Митрий, двигаясь к беседке танцующими шажками. — Кр-расотища тута!

— Тише! — остепенил Павел, замечая принуждённую улыбку хозяина.

Под навесом из багряно-лиловых листьев горного винограда застолье заладилось. Хозяин и хозяйка сидели рядом, к ним присоседился и живущий на вилле какой-то картавый эмигрант, широкой скобой разместились казаки. Гостинцев вначале показалось с избытком: две булки свежеиспечённого хлеба, полголовки сыра, две банки свиной тушёнки, галеты, маслины. А вино поначалу бражник Анатолий прижаливал, разливал скуповато. Павел почему-то с каждым тостом не хмелел, а, наоборот, тяжело трезвел. И в отличие от пленников вскоре разгадал благорасположение хозяев: они были просто голодны. И принимали гуляк не только из чувства патриотизма, но и с надеждой, что хоть немного подкрепятся. За разговором, щедрым на солёные шуточки, которые вскоре побудили Веру Николаевну уйти, Павел не уследил, как подчинился властному обаянию хозяина. Когда гости изрядно опьянели, «папаша Иван» стал закусывать с завидным аппетитом, считая, что на это никто не обращает внимания. Кусок сыра он сразу отложил про запас, вероятно жене, а сам лакомился маслинами и куском вяленой морской рыбы. Впрочем, не пропускал и тостов.

— Стало быть, вы из стольного града Берлина, есаул? — наконец обратился к Павлу хозяин, насытившись и с удовольствием вдыхая ментоловый душок сигареты, предложенной гостем. — Служите или вольнонаёмный?

— Состою порученцем при Восточном рейхсминистерстве.

— Значит, служите Хитлеру[53]. Удивительно! Есть поговорка: пусть знает ворог, что казаку Дон дорог. Хитлер хотел поработить ваш край, а вы с ним — в один хомут!

— Мы сотрудничаем с немцами только потому, что поставили себе цель: возродить Донскую республику, — нахмурился Павел. — А для этого прежде всего необходимо разбить большевиков.

— Донскую республику? Ах да, помню. Она существовала в бытность атамана Краснова. Огрызок былой России. А я считаю своим Отечеством, к великой печали навек утраченным, и Елец, и Воронеж, и Москву, и ваш Дон. Не могу иначе! Так воспитан. И варвар Хитлер никогда не позволит своевольничать инородцам: ни полякам, ни малороссам, ни казакам.

Терцы в две глотки затянули «Как над Тереком-рекой», постепенно выравнивая и смягчая звучание протяжной мелодии. Иван Алексеевич кивком пригласил собеседника выйти во двор, на площадку позади двухэтажного особняка. Прямо за каменным забором, отгораживающим усадьбу, начиналась круча, поросшая пиниями — средиземноморскими соснами и елями. За час с небольшим погода резко изменилась. По долине, внизу, кочевал туман. С альпийских вершин тянуло холодом. Остановились под кроной платана с листвой в медных накрапах. Под кручей, не видимая глазу, шумела проезжающими автодорога. А в стороне, в смешанном лесу, трещали сойки и долбил дятел. «Папаша» поднял воротник жакета из плотной бежевой ткани, поёжился.

— Каждый волен поступать, как ему заблагорассудится, — заговорил он, раздражаясь, затягиваясь чаще. — Мне предлагали деньги, помощь, если поддержу немцев. Обещали издать книги. Я не согласился! Бес легко искушает, но губит. Покойный Мережковский в своей слепой ненависти к большевикам принял, вроде вас, фюрера как мессию. Даже по радио кричал об этом на весь мир! Но как можно прислуживать хитлеровцам и их бешеному мамоне? Убийцам, насильникам, варварам? Из страха? Ради подачки печататься в газете, восхваляющей фашизм? Из-за этого я не простил даже давних приятелей. Впрочем, вы их произведения вряд ли знаете... Скажите, не знакомы ли с Шолоховым?

— Нет. Знаю, что до войны он бывал в Европе. Просоветский элемент.

— Ну, зачем же так? Вы читали его «Тихий Дон»?

— Разумеется! Там, где пишет о казаках, — правда. Как только изображает коммунистов — ложь и выдумка.

— А мне довелось в прошлом году прочесть только две книги романа. Талантлив, но нет словечка в простоте. И очень груб в реализме. Трудно читать от этого с вывертами языка, с множеством местных слов... Не обижайтесь, но ваши соплеменники — народец известный. Лезет на рожон, ворует всё, что плохо лежит, дуроломит от дремучего невежества, а затем рыдает от покаяния, крестится, поёт заунывные песни и глушит самогонку. Но — ратники отменные! Миф о беззаветной любви к родной земле — сказка эта для детей. Ваши казаки немало набедокурили, кровушки пустили!

— Я — один из них. Вы неприязненно говорите о казаках... Прошу этого не делать в моём присутствии... — ледяным тоном произнёс Павел, поворачиваясь к собеседнику и ловя себя на мысли, что где-то прежде встречался с ним, может, видел газетную фотографию.

— Извольте! Приношу извинения, хотя просил не обижаться. В оценках мы чаще субъективны. Мне вспомнилось, как однажды в Москве слышал разговор букиниста и покупателя, толстомордого малого, тоже продающего бульварные романчики и тому подобную дрянь. Малый торгуется за четыре копейки, выгадывает том Чехова. Букинист-старичок долго терпел, а потом рявкнул: «Вот встал бы Антон Павлович из гроба и обложил тебя по е... матери! Писал, писал человек, двадцать три тома написал, а ты, мордастый мудила, за трынку хочешь взять!»

Хозяин засмеялся, отбросил сигарету далеко за каменную ограду, вздохнул.

— Слушаю почти каждый день радио. Ненавижу большевиков до сердечной муки, но желаю им успеха. Меняются государства, названия стран. А народ, господин есаул, у нас один. Верней, с поправкой на самостийность казачества... Русский народ. Изменник, святотатец, вор. Но — единственно родной. А родителей, даже если отреклись от тебя и вытолкали из дому в шею, новых родителей не обретёшь. Пусть хоть такая, коммунячья, плебейская, но живёт Россия. Пока она есть, пока говорят там по-русски, тянешься к жизни.

— Вот вы, как я понял, книги сочиняете. Человек образованный. А я — другого посева. Мне уготовано воевать. Я прожил в эмиграции двадцать лет, надеясь на новую схватку с красными, чтобы освободить Отечество от жидобольшевистской власти. В этом сейчас нам немцы — союзники. Временно! А затем...

— Об этом мы говорили! — перебил писатель. — Для меня это неприемлемо!

— Но почему так случилось? Почему Ленин оказался могущественней Христа? Россия, Дон были православными. И вдруг веру предали!

— Не знаю. И никто не знает! Лев Толстой считал политическую деятельность злом. В мире существуют соблазны, те гибельные подобия добра, в которые, как в ловушку, заманиваются люди. Самый опасный соблазн, как считал Толстой, — когда государство оправдывает совершаемые им грехи тем, что оно будто бы несёт благо большинству людей, народу. Пожалуй, в этом разгадка. Косоглазый, лысый сифилитик Ленин посулил скобарям рай земной, обманом и жестокостью одурманил народ. Оплевал всё, что считалось прекрасным. Разжёг окаянное богохульство и классовую вражду, перешагнув все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении своей партии. У меня это есть в «Окаянных днях»...

— А как же быть теперь? Краснов, наш атаман, тоже писатель. Он уверен, что немцы помогут свергнуть иго Сталина. Но сами не в состоянии управлять страной. У нас появится возможность возрождения России и казачества.

— Пётр Краснов одарённый литератор, но старый германофил. Не хочу гадать, насколько он искренно заблуждается. В сущности, во все века перед смертным вставал выбор: кто ты — властелин или раб? Признаешь над собой чью-то власть или нет? Готов покориться или бороться? Отсюда — вечная трагедия рода человеческого, жажда власти, предательство, кровь. Я свой выбор сделал! А за гордыню надо расплачиваться. Живём мы с женой забыто, впроголодь. Точней, доживаем. Вы ещё красивы, сильны. А я уже — старик. Странно, не думал раньше об этом. Как-то незаметно наступила пора, когда женщины перестали воспринимать тебя как мужчину. Перестали влюбляться! А это — старость. Хотя ещё бодр, способен, не отказываюсь от выпивки. Только по молодости мог пить всё подряд, как кучер! А теперь боюсь смешивать. Голова трещит...

За углом особняка, во дворе, казаки «играли» плясовую. Гомонили, дружно хлопали. Белёсые, сквозящие гардинки тумана развешивались по лесу. Вечерело. Вера Николаевна, в наброшенной на плечи меховой кацавейке, появилась неожиданно, с тревогой на лице.

— Ян, тебе не холодно? Может, принести джемпер? — обратилась она к мужу с лёгким московским распевом.

— Не беспокойся. Я не озяб. Мы уже скоро разойдёмся!

Проводив жену долгим взглядом, Иван Алексеевич как-то светло, доверительно посмотрел на Павла:

— Годы, годы... Что ни вспомнишь, всё больно, грустно. Иногда сплю по девять и больше часов. И почти каждое утро, как только откроешь глаза, какая-то грусть — бесцельность, конченность всего для меня... Дайте сигарету! — и, нервно прикурив от подставленной гостем зажигалки, с горькой иронией усмехнулся. — Всё думаю: если бы дожить, попасть в Россию! А зачем? Старость уцелевших — тех женщин, с кем когда-то... Кладбище всего, чем жил когда-то... Полвека назад — даже поверить трудно — при самой первой встрече, а я был совсем молод, седобородый Лев Николаевич признался: «Счастья в жизни нет, есть только зарницы его — цените их, живите ими...» Вот так до скончания века и приходится жить русскими зарницами...

На обратной дороге, сопровождаемый хмельными гуляками, Павел ругнул себя, что даже не спросил у хозяина фамилию. Окликнул Митрия, но того опередил дюжий уралец:

— Как же! Всем известный... этот... лауреат! А по фамилии он — Бунин. Иван Ликсеич Бунин. Нашенский «папаша»!


Павел вышел из гостиницы под вечер, поднялся на бульвар вблизи «Мулен Руж». Ресторан краснел своими мельничными крыльями, зазывал публику рекламным щитом, с которого плотоядно улыбалась красногубая девица с высоко задранной ногой в чулке, перехваченной алой лентой. Кольцо бульваров вело на запад, к центру. И Павел, избегая зазывальщиц напротив публичных домов, пошёл по аллее, вдыхая прохладную сырость каменных плит под ногами, прель опавшей листвы. Зажгли фонари. И уцелевшие на ветках платанов и клёнов листья засквозили золотом! В лужах дробились огни, празднично мерцали. И хорошо, что в этот час гуляющих парижан было ещё мало — влюблённые парочки, патрули, рыщущие проститутки.

Он запутался, точно не определил, в каком месте высмотрел ресторанчик «Лион», — пожалуй, между площадями Пигаль и Клиши, на левой городской стороне. В сверкающем люстрой и зеркалами вестибюле подскочил гарсон в белоснежной сорочке, чёрном жилете и с торчащей красной бабочкой. Тряхнув чёрными кудрями до плеч, он ловко подхватил шинель и фуражку посетителя и перепоручил его другому гарсону, узколицему, носатому, — вероятно, гасконцу. Тот провёл к свободному столику под накрахмаленной бело-зелёной скатертью в отблесках хрустальных бокалов и рюмок, и бесшумно отодвинул стул — в тон интерьеру — с тёмно-зелёной обивкой. Такого же цвета были в зале люстры, ковровые дорожки, обои. Позже заметил Павел вышитые по краям скатерти золотые вензеля.

Он первым делом заказал гаванскую сигару, холодной «Смирнофф» и бутерброд с икрой. Гарсон спроворил за считаные минуты. Затем Павел долго изучал меню, вспоминал французские названия. Выбрал мидий под белым соусом и салат с черносливом. В ожидании, чуть захмелев, принялся раскуривать сигару. Она с трудом занялась, отуманила пряным дымом. С эстрады запела изящная, в чёрном переливающемся платье шансонетка, и её голос, глубокий, тоскующий, напомнил голос Марьяны. Павел опорожнил графинчик — под мидии водка шла отменно! — и опять махнул гарсону, потребовал добавить... Дурманел, озлоблялся, думал с горячностью: «У писателя — «конченность всего» и у меня — конченность... Где Марьяна? Я же не могу торчать неделю здесь, в Париже... Надо явиться с докладом к Химпелю! Раб я! Все мы во главе о Красновым рабы. Тут ты, Иван Алексеевич, прав, хоть и недобитый буржуй... Рос-сия, нар-род... А я казак и плевал на твоих лаптёжников! И надо по-казачьи поставить в жизни точку. Никуда не удирать, не скрываться за тридевять земель, а если придётся, голову на плаху кинуть...»

Пение манящей женщины отвлекло, настроило на мягкую грусть. Он думал о Марьяне с закрытыми глазами, в сигарном чаду. И вздрогнул, когда на ломаном языке к нему обратился прилизанный черноусый господинчик, склонившись сзади:

— Есть свеженькие рюсские девучки. Не желаете-с?

Павел обложил его матерной бранью, всполошив сбежавшихся гарсонов. Потом, одолев пьяную дрёму, рассчитался и вышел на сумеречный бульвар в расплывчатых пятнах фонарей и реклам. На счастье, подвернулось такси. Павел назвал рю Дарю, православный собор. Он не мог разглядеть, сколько на часах, но надеялся, что русская церковь ещё не закрыта и он успеет помолиться. Шофёр приспустил боковое стекло. Влажный воздух приятно холодил щёки, трезвил.

Он пробежал мимо просящих подаяния у паперти, дёрнул высокую дверь. Она была заперта. С досадой рванул ещё раз и пошёл обратно. Ему стало жалко вымокших под дождём людей. Он пошарил в карманах шинели, зачерпнул горсть монет. Идя вдоль шеренги кланяющихся, вкладывал их в протянутые руки. Молодая женщина стояла, опустив голову. Павел замедлил шаг. Она повернулась, открывая лицо. Монеты посыпались из ладони Павла, звонко стуча по камням. Он бросился, в одном порыве сгрёб Марьяну, стал целовать её пахнущие дождём волосы...

12


Октябрьское продвижение войск Южного фронта по Украине, стремительные удары красноармейцев обратили дивизии и танковые силы Голлидта в бегство, и это скоропостижно сорвало с мест и толкнуло в западном направлении вооружённые сотни казаков, беженские обозы и скитальцев-одиночек. Сколоченный на скорую руку в Херсоне Казачий комитет Кубани, Терека и Дона, благодаря стараниям референта Радтке, посланца доктора Химпеля, раскинул сети, развернул сборные пункты также в Николаеве, Гайсине, Вознесенске. Всего прошли регистрацию 80 тысяч уроженцев казачьих земель. Половину из них, мужчин призывного возраста, отрядили в дивизию Паннвица, военно-строительные бригады и полицейские батальоны. Часть казачьих семей перебросили во Францию и Германию на подсобные работы. Самые беззащитные — старики, женщины и молодёжь — сбились в походную станицу под приглядом сотен атамана Павлова.

На исходе ноября новое наступление Красной армии ещё сильней осложнило положение казацких изгоев. В штаб Павлова срочно прибыли Радтке и майор Мюллер. На объединительном совещании всевозможных атаманов и атаманчиков они объявили волю высшего руководства рейха: считать единым походным атаманом всех казачьих войск полковника Павлова. Местом общего сбора казаков был назначен прикарпатский городок Проскуров.

Весну и лето скоротали ключевцы хоть и в тоске по родине, зато в тепле и не в голоде. Заброшенная хата на краю Кривого Рога приютила и Шагановых, и Звонарёвых. Расселились по трём комнатам, как баре. Досужие хозяйки, запасшиеся домашними семенами, вспушили грядки, посеяли в краснопогодье огурцы и помидоры, благо полив был под руками — берег Ингульца подступал к щербатой изгороди. Не бездельничали и казаки. Тихон Маркяныч из ивняковой лозы сплёл два вентеришка и на зорьках пробирался по прогалу в камышах, проверял свою древнюю рыбацкую снасть. Уловом река не баловала — плотва, какие-то прогонистые селявки, окуни да караси, а на жареху набиралось! Частенько, как подошёл укроп, стряпали ушицу. Василий Петрович, будучи моложе, оставил на подворье старика, а сам на шагановской фурманке, не жалея собственных лошадей, занялся извозом, косовицей. За мелкую монету и продуктишки валил в лугах травы и развозил по дворам, в июле нанялся в колхоз, убирал с поля снопы. Да и дочка его завела подруг, жениха, приносила домой то вишен, то слив, то яблок. Полина Васильевна кроила хохлушкам юбки и кофты и в этом уменье стяжала себе славу, подкреплённую деньжатами. Заработанное складывали в общий котёл. На зиму наметили купить муки, картошки и сала. Тихон Маркяныч уже обошёл окрестные берега и приглядел сухостоины на дрова...

Сниматься пришлось спешно. Известие о поражении немцев под Белгородом дошло лишь в середине сентября, и, гонимые опасностью пленения, ключевцы погрузили скарб на повозки, погнали лошадей на Вознесенск. Там, на сборном пункте, прошли регистрацию, получив деньги и талоны на муку, и стали колесить по улицам. Прибывшие раньше их отступленцы запрудили город. Жители артачились, не впускали во дворы. В потёмках, не найдя пристанища, въехали самочинно в широкий двор на краю улицы. Тихон Маркяныч, шмелями подняв свои седые брови, накочетился на хозяина, такого же высокого, длинноусого хохла, коря за безбожие и закаменелые сердца. Но и украинский ратник, в молодости куролесивший с Петлюрой, пятиться не привык. Сошлись! Хохол сцапал донца за грудки, а тот присветил ему кулаком в ухо. Драчунов кинулись разнимать бабы да Звонарёв. Соседский хлопец Шурка, малый с придурью, прибежал с дубиной спасать «диду Мыколу». И так-таки увесисто перетянул Василия Петровича по спине. Взвыв от боли, степенный хуторянин налетел на дуролома, отнял палку и отогнал к забору. На крики подвалило ещё трое парубков. Звонарёв выхватил из задка своей кибитки дробовик, ахнул по ногам вновь бегущего к нему Шурки! Выстрел испугал всех. Хозяин, забыв о летах, шмыгнул в вишенник. Парубков как ветром сдуло, а Шурка, ревя от боли, по-обезьяньи поскакал за угол сарая. «Солью я его, не боитесь», — успокоил заголосивших баб Звонарёв.

Ночью явился дид Мыкола с двумя полицаями. Они оказались уроженцами Таганрога и быстро помирили земляков с неуступчивым хозяином. С того дня казаков побаивались. Выстрелили по ногам солью — могут и картечью, не пожалеют! И до ноября прожив у старого вдовца, оказывающего Полине Васильевне особое внимание и почтение, ключевцы собирались протянуть тут и зиму. Но опять догнали безрадостные вести: красноармейцы вышли к Днепру!

Нарочные объехали адресных казаков, оповестили явиться поутру на сход. Тихон Маркяныч и Звонарёв, снова готовясь в дорогу, пришли с опозданием. Прилегающая часть улицы, площадка перед зданием сборного пункта, даже ступени были затоплены людьми. Пестрели верхами кубаночки и папахи. Треугольными флажками трепетали на ветру башлыки. Крепко пахла толпа овчиной, самосадом, душком сопревших портянок, лошадьми. С крыльца говорил, шевеля щетинистыми тёмными усами, свиреполицый казак в лохматой белой бурке. Тихон Маркяныч, чтобы расслышать речь, полез боком вперёд, откололся от хуторца. Среди пришедших на сход немало было в немецкой форме, в красноармейских шапках и пилотках с дырками от звёздочек, в полушубках и галифе советских офицеров, в малиновых френчах венгерских кавалеристов. «Ну и орда, растудыть его мать! — растерянно шарил глазами старик. — Рази ж такой ярманкой навоюешь? Помесь неумоверная! Чистые разбойнички!»

— ...И большинство атаманов поддержало кандидатуру Сергея Васильевича Павлова! — ораторствовал темноусый, окидывая улицу выпученными глазами и рубя по воздуху ладонью. — Теперь по нашему и немецкому закону Павлов — походный атаман всех казачьих войск. Его не признали только два отладчика — Белый и Духопельников. Знаете их? — с ехидцей выкрикнул говорун, делая паузу. — По шуму понятно! Первый сейчас со своим отрядом под Ровно, а второй в Варшаве формирует бригаду полевой полиции. До нас с вами им дела нет! Хорошо устроились... Братья казаки! Перед вами выступит боевой товарищ походного атамана, начальник штаба есаул Доманов! Прошу его слухать и базар не устраивать...

Вперёд, на край верхней ступени, продвинулся пожилой плотный очкарик, с прижатым к груди подбородком, весь такой важный, начальственный. Напустив на лицо заботливую улыбочку, он высоким голосом спросил:

— Вы не замёрзли? Ветер сумасшедший!

Помолчал. Взял из рук ординарца, шельмоглазого дядьки в немецкой форме, лист бумаги.

— Братья мои! Казаки! — задушевно затянул Доманов. — Поздравляю вас! Немецкие власти признали казачество. К нам обратилось германское правительство. Разрешите зачитать декларацию от 10 ноября сего года за подписями начальника Генштаба вермахта Кейтеля и рейхсминистра Розенберга. «Казаки! Казачьи войска никогда не признавали власти большевиков. Старшие войска — Донское, Кубанское, Терское и Уральское — жили в давние времена своей государственной жизнью и не были подвластны московскому царю. Вольные, не знающие рабства и крепостного труда, вы, казаки, закалили себя в бою.

Когда большевики поработили Россию, вы с 1917 года по 1921-й боролись за свою самобытность с врагом, во много раз превосходящим вас числом, материальными средствами и техникой.

Вы были побеждены, но не сломлены.

На протяжении десятка лет, с 1921-го по 1933 годы, вы постоянно восставали против жидовской власти большевиков. Вас расстреливали, уничтожали. Вас морили голодом, избивали, ссылали семьями на Крайний Север, где вы погибали тысячами...»

— Оно и зараз не лучшей! — остервенело выкрикнул кривой немолодой казак в терском чекмене. — Терпежу нема! Чем посулы давать, нехай бы забрали нас в Германию да расселили, хаты нам настроили. Руки по земле истосковались. Скольки ж цыгановатъ?

— Одна агитация!

— О деле читай, благородие!

Тихон Маркяныч то в одну, то в другую сторону поворачивал голову на возгласы отступленцев, нарушающих прежний порядок сходов, когда за непочитание мог есаулец и плёткой вытянуть! Но этот скитальческий люд держал себя вольготно, озлобясь и устав от неопределённости своего положения, от пустых обещаний.

— «В воздание заслуг ваших на поле брани в нынешнюю величайшую войну совершенных; в уважение прав ваших на землю, кровью предков ваших политую и вам полтысячи лет принадлежащую...»

От острой боли в груди захватило дух. Тихон Маркяныч машинально взялся за локоть стоящего рядом кряжистого станичника, с недоумением посмотревшего на него.

— Погано мне... Сердце, должно, — прошепелявил Тихон Маркяныч, роняя голову. — Трошки подержусь...

— Держись, дедушка, хоть до вечера, — вздохнул казак и рубанул рукой по воздуху. — Не жизнь, а мутота!

Доманов, поправив очки, стал читать ещё быстрей и громче:

— «Первое. Все права и преимущества служебные, каковые имели ваши предки в прежние времена.

Второе. Вашу самобытность, стяжавшую вам историческую славу.

Третье. Неприкосновенность ваших земельных угодий, приобретённых военными трудами, заслугами и кровью ваших предков.

Четвёртое. Коли бы военные обстоятельства временно не допустили бы вас на землю предков ваших, то мы устроим вашу казачью жизнь на востоке Европы, под защитой фюрера, снабдив вас землёй и всем необходимым для вашей самобытности.

Мы убеждены, что вы верно и послушно вольётесь в общую дружную работу с Германией и другими народами для устроения новой Европы и создания в ней порядка, мира и счастливого труда на многие годы.

Да поможет вам в этом Всемогущий!»

Доманов в порыве неудержимой радости вскинул руку, потряс обвислым листом и с натугой крикнул:

— Вот она, казачья охранная грамота! Германские власти берут нас под свою защиту. Получим денежную помощь, угодья. Атаман Павлов сейчас улаживает эти вопросы с военным командованием. А местом сосредоточения всех обозов и казаков объявлен город Проскуров! Незамедлительно надлежит всем направляться туда. На фронте имеют место осложнения...

Тихон Маркяныч, переборов слабость, пробрался назад, к своему хуторпу.

Звонарёв с мрачным видом шмурыгал острым носом, спорил с каким-то белобородым старцем в тёплом ногайском халате.

— Ты этому довольствуйся! — визгливо кричал обозник. — Утвердили немцы за нами права, дадут, значится, и земличку! На кой панталык нужны мы им? Голодранцы подлинные — вот кто мы! А хвюрер под крыло узял!

— А до Проскурова, уважаемый, знаешь, сколько вёрст? — рявкнул Василий Петрович, выпячивая грудь. — Тыща! И немцы почему отмякли? Красные армейцы в оборот берут. Вот и потребовалось дыры на фронте латать казаками. Всех седельных в дивизию забрали. А наш колхоз-обоз им на хрен не надобен! Мурцуют, выгадывают. Теперь им нашей земли не жалко, — берите! Теперь, когда с неё согнали. А в прошлом году ничего не обещали, сами всем завладали и гайки завинтили. Знаю, был у старосты заместителем. Хлеба им дай, мяса дай, молока дай. Для армии. А что они для нас? Не верю я этим пунктам. Складно написано, да пользы с куриный хвост...

— Ты гляди-кось, грамотей выискался! Не дурней тебя люди нами командуют, — огрызнулся обозник, уходя, в кулаке зажав раздуваемую ветром бороду.

Сход гвалтовал. Казаки обсуждали декларацию, ценную только тем, что в ближайшее время им пообещали дать землю в Европе. Высокие слова о самобытности, исторических заслугах им были безразличны. Тяготило всех бремя дальней дороги, новых лишений. Начштаба Доманов с крыльца беседовал с подступившими казаками. Звонарёв поторопил спутника к подводам. Ждать нечего!

На следующее утро, в первую порошу, ключевцы двинулись в путь. И сразу же испытали превратности судьбы: с величайшими усилиями, несмотря на давку и сутолоку, загнали-таки свои подводы на паром, перевозящий через Южный Буг. Правда, Тихона Маркяныча охранник стеганул плетью, да так, что рассёк дублёную кожу тулупа. А Звонарёв украсился фингалом сливового налива. Страх быть отрезанными, попасть в плен лишал людей рассудка.

Тихон Маркяныч от всякого греха держал свою Вороную под уздцы. Ворковал себе под нос, утаскивал кобылку. Она всхрапывала, косилась на бурунный простор, на враскачку бегущие зеленовато-сталистые холмики, дробящиеся о борт парома. Он грузно шёл по широченной реке, подрагивал. Боковой ветер рвал гривы лошадей, платки женщин, унывно задувал в уши. Щёки горели от холода и брызг, от срывающейся колкой крупки. Тихон Маркяныч вздыхал, терпел тесноту и озяблость в теле. А над рекой всё гуще пропархивали снежинки, и всё острей — под шум ветра и плеск волн — становилось ощущение навсегда удаляющегося родного края...

Полина Васильевна, закутавшись в два платка, сидела на фурманке, под полстью. И судя по её потемневшему взгляду, тоже думала о сокровенном: о прежней жизни, о покинутом доме, о незабываемой своей отраде — Яше и внуке... Впрочем, и свёкор был ей столь же дорог, и в этой бродяжьей суете все заботы и устремления были связаны с ним.

Серобокие тучищи временами редели, разгоняемые ветром, и проступала стылая небесная бирюза. В такую минуту Тихон Маркяныч, утомлённый плаванием и однообразным шумом воды, увидел, как ему показалось, клин журавлей. Ощутив, как щемяще кольнуло в груди, он поймал взгляд сидящего на чемодане парубка и кивнул:

— Журавушки! Завсегда за собой морозы тянут...

— Ха! Ну ты, диду, даёшь. Це ж нэ лэлэки, а литаки. Сталиньски орлы! Воны лэтять так высоко, що нэ чути моторив!

— Значится, глазами обнищал! — печально отозвался старик. — Догоняет война, норовят наперёд заскочить. А журавли — умнеющие птицы! Близочко не подпущают. Волей своей дорожат! И трубят, ровно гвардейский горнист... Звонко, иной раз ажник слезу выши... бают. — И Тихон Маркяныч вдруг осёкся, прижав лицо к тёплой, шелковистой шее донской лошади...

13


Лидия получила похоронку в конце сентября. Её принёс прямо на ток сельсоветский секретарь Мишка Ребедаев. Поняв, что именно ей суёт он дрожащей рукой свёрнутую бумажку, она поднялась с бурта зерна, застланного брезентухой, в перекрёстных взглядах подруг, также догадавшихся, о причине прихода хмуроглазого подростка... И в который раз шатнулась земля, и бледно напечатанные на тонкой бумаге слова слились в полосы, только огненно стояло: «...погиб смертью храбрых...» — и выше: «Ваш муж, Шаганов Яков Степанович...»

А через неделю Лидия повела сынишку в первый класс. Сшила из простыни обновку — рубаху, скроила и подогнала по длине штаны, пожалованные Надей Горловцевой. Пусть потёрты, зато суконные. А первооктябрьский день, как назло, был пасмурным, ветреным. И собранная с двух хуторов детвора, их бабки и матери еле поместились в отремонтированном, пахнущем краской школьном здании. В коридоре, за столом, покрытым кумачовой скатертью, сидели председатель колхоза Чекалин, черноволосый, со шрамом на щеке, непривычно улыбчивый. Рядом — секретарь парткома, тоже присланный, болтливый коротышка в очках, пересыпающий речь словом «товарищи», и учительница Роза Пантелеевна, о которой почему-то целый год не помнили, а теперь угодливо выполняли все её просьбы.

Лидия не слушала выступающих, приклонив голову в чёрном платке к стене, а смотрела на своего Федюньку, разительно похожего и складом лица, и фигуркой, и даже жестами на деда Степана, — не зря тот до самозабвения любил внука! Нет, Яшиного в нём было мало. Разве в голосе мальчишеском проскальзывали иногда упрямые отцовские интонации. И толпа нарядных баб и детей, и начальники расплывались в глазах, слёзы непрошено точились, солоня губы. «Немного рубашка велика, — отвлекалась Лидия, чтобы не расплакаться в голос, ощущая, как сиротливо, всё больней становилось её душе. — И чубчик надо подрезать, неровно подстригла... И все детки хорошие! Слава богу, хоть и с опозданием на месяц, начнут учиться...»

Весь октябрь Лидия с бабами возила подводами отвеянную, подсохшую пшеницу на пронский элеватор. Тогда и увидела трёх пленных, охраняемых милиционером. Немцы подлатывли жестью крышу, разбитую год назад авиабомбой. В короткий полуденный перерыв, когда подводы добирались до станицы, узники обычно сидели на камнях, жевали что попади. Первоначальная неприязнь, злоба к ним, как ни странно, вскоре пригасли. Всего лишь строители, редко говорящие при посторонних. И всё же замечала Лидия в их глазах не только смиренность со своей участью, но и неведомую недобрую мглу. И, сама испытавшая долю арестантки, относилась к ним, в отличие от кумы Веры и других хуторянок, понимающе.

С каждым приездом не укрывалось от Лидии, что выглядят фрицы всё жальче и слабей. Однажды она захватила с собой, спрятав в передке подводы, две свёклины. С приглядками-оглядками сумела бросить немцам. Потом побаловала подсолнечными семечками — ис тех пор пленники уже поджидали её. Двое были молоды, светловолосы, а Гервиг, в офицерском кителе без знаков отличия, напоминал кавказца — чёрная шевелюра, крючконосый, порывистый в жестах. При появлении Лидии у него светились глаза, неотрывно устремлённые на красивую казачку. Подруги стали посмеиваться над «фашистюгой» — женский взгляд приметчив! — а Лидия укоризненно хмурилась и молчала. Чувство сострадания к немцам, и ничто иное, руководило ею...

Попытку передать заключённым полкруга жмыха пресекла кума Вера. Она углядела, как Лидия махнула Гервигу, заходя за хуторской обоз, и мигом слетела со своей подводы. Немец, что-то лопоча, спрятал жмых за пазуху. И хотел было поцеловать Лидию, но та увернулась, сердито шикнула, уходя. И лицом к лицу столкнулась с Наумцевой.

— Ты чё, Лидка?! С немцем... Ты зачем ему макухи дала? — задохнулась от негодования тощая, с впалыми глазами председательская вдова. — Ты почему его кормишь, гада?!

— Не ори.

— Буду орать! Ах ты жаленница! Он, может, сволочь, моего Ваню мучил и казнил. Может, Яшку застрелил, а ты его жалеешь? Да ты знаешь, кто ты?!

— Только скажи... — прошептала Лидия, заставив замереть и отшатнуться вздорную бабу. — Ни твоего мужа, ни моего он убить не мог. Взяли ещё прошлой весной... А еды дала потому, что жрать хочет. Мне на поселении тоже хотелось, голова от голода кружилась. Только никто не помог... И ты не кидайся! Ничего дурного я не сделала. Он не с автоматом, а строит. И век его не знать бы! Просто меня так приучили, поняла?

— Вражина ты, Лидка, — покачала головой кума, поджимая тонкие обветренные губы. — Не зря, видать, в тюрьму загудела! Ох, не зря. Только ради Федьки твоего не скажу, что видела. А если ещё засеку, не посмотрю на то, что сына крестила. В милиции быстро управу найдут на твою... сердобольность!

Лидия молча прошла мимо, непримиримая в своей правоте.

Но, по всему, своего обещания Наумцева не сдержала. Лидию вскоре перевели в садоводческую бригаду. С утра до потёмок обрезали и обкапывали с бабами деревья, убирали сушняк, жгли костры. И работа как будто нехитрая, а за день так находишься, что сама себе не рада!

Частенько её, идущую из колхозного сада, встречала ватага детей. И среди них — Федюнька, издали приметный по лисьей шапчонке. Вместе возвращались домой, растапливали печку, варили картошку или зерно, чистили редьку. И пока мать готовила ужин, Федюнька вслух читал по слогам, учил буквы. Изредка у коптящего жирника, в его тусклом освещении, выводил палочки и крючочки, выполняя задание по чистописанию. И был в своём труде сосредоточен и горд ещё тем, что научился остро затачивать карандаш...

Иногда собирались у Лидии подруги: Таисия, Лущилина Варя, тётка Маруся Максакова, Люба Звягинцева. Играли в лото, отогревали души винцом и песнями. К ним на посиделки — совершенно незвано — стал заходить председатель колхоза. И сразу всё ломалось! Уделяй ему внимание, развлекай беседой. А Фёдор Иванович, увы, опять заводил речь о надоях, посевах и госзаказе. Робел в кругу женщин, хотя хуторянки догадывались, что имел вдовец виды на Лидию. Даже предложил ей пойти в секретари-машинистки, чтобы постоянно была рядом. Но, высмеянный Лидией при бабах, названный ею «ухажерчиком», видимо, обиделся и больше носа не казал...


Лидия проводила подруг около полуночи, постояла на крыльце, вдыхая свежесть первой декабрьской метелицы. Снег валил весь день, деревья белыми изваяниями стыли в зыбкой темноте. А по земле мело, холодила колени колкая пыль. Эта по-настоящему зимняя ночь показалась глухой, безлюдной. Даже лая не слышалось...

Она вернулась в горницу, озарённую керосиновой лампой. Убрала со стола в старый кисет Тихона Маркяныча бочоночки лото, карты. Потом стала разбирать постель, раздеваться. А в ушах по-прежнему звучала мелодия песни, которую сегодня тётка Устинья Дагаева заводила трижды.


Ой, да скатилася с неба звёздочка,

Ей-ей, с неба она голубого,

Ай, да долго-долго я прождала,

Ай, свово дружка милого.

Ой, да дожидаючи дружка,

Дождалась я горя-скуки,

Ой, да много-много слёз я пролила,

Живу с тобой в разлуке.


Два этих месяца, пролетевших в скорбном одиночестве, в непрестанном труде, почему-то не покидала её странная мысль, что кто-то из Яшиных друзей должен написать ей. Рассказать, как всё случилось. А пока этого не было, не объявлялись свидетели, пока не знала она всей правды произошедшего, — тлела в сердце надежда. Вернулся ведь с того света брат тётки Матрёны Торбиной, пусть слепым. Писари порой ошибаются, им не видеть, как берут смертную бумагу женские руки...

И песня с новой тоской окатила душу, высекла слёзы и воспоминания. Они набегали, тащили за собой то радость, то укоры, то грусть. Но за всем этим в душевной глубине просвечивало то заветное, главное, что изведала в жизни, что дарило минуты счастья, — любовь к Якову, своему единственному мужчине. Никого другого она и сравнить не смогла бы с мужем, далеко не ангелом. Но все недостатки и достоинства Якова были приняты ею, как свои собственные, и боль была одна на двоих, и нежность, и зорька брезжила одна... И вдруг мир раскололся, и эта, её половина, вдовья, безмужняя, оказалась мучительно постылой, полной тоски и бесприютности, и все заботы теперь сошлись к сыну...

Она уснула незаметно, подложив по привычке ладонь под правую щёку. И вдруг очнувшись, с заколотившимся сердцем, прислушалась. Как будто кто-то шёл по улице, и похрустывал под ногами ледок луж, прикрытых снегом. Прямо посреди комнаты лежало пятно лунного света, проникшего сквозь верхнюю шибку. В зале ясно различались стол, шифоньер, особенно — в призрачном освещении — окна. Лидия встала с кровати, прошла в спаленку, недоступную луне, — дыхание Федюньки было ровным и глубоким. Вдоволь накатался с бугра на санках...

В надворное окно открывалось над крышей дагаевского куреня небо, расчищенное морозом, приплюснутый диск луны. Сияли во дворе озарённые снежные волны, густо искрились. А тени, падающие от строений и забора, были сиреневыми, смутными. Именно из тени, со стороны улицы, возникла мужская фигура — солдат в светлом полушубке и шапке, с вещмешком за плечом. Он шёл к ступеням крыльца той твёрдой, с носка походкой, которую она и умирая не смогла бы забыть. Но на полдороге остановился. Ужас сковал Лидию. Кто же это? Не мерещится ли ночной гость, так напоминающий Якова? «Господи! Всемилостивый! Не оставь меня! — мысленно воззвала Лидия. — Помилуй нас...» А в дверь уже негромко стучали, звали её...

Они сидели за столом напротив друг друга, выкрутив фитиль лампы, чтобы лучше видеть лица! Лидия не выпускала из ладоней тяжёлую, мозолистую руку мужа и, точно помешанная, беспрерывно улыбалась и отвечала невпопад. Смотрела и не могла насмотреться на Якова — в новенькой гимнастёрке, слегка тесной на плечах, такого красивого, с чубом и подстриженными висками, черноусого, с усмешкой то ласковой, то озорной...

— Не мог я писать, понимаешь? По семьдесят километров за сутки проходили, гнали немцев. Тылы за нами не поспевали! А почему? С воздуха стало прикрытие надёжное. Покрышкин, герой лётчик наш, даёт им бучи! Боятся его как чёрт ладана. Да и другие ему под стать. До Днепра, Лидочка, дошли!

— И не ранило тебя? Хранил Господь?

— Обошлось. Хотя всякое бывало... Значит, спутали в штабе... Мой однофамилец, Шаганов, под Гуляй полем погиб. Тоже в нашем эскадроне служил, связистом. Ярославом его звали. По-моему, откуда-то с Терека...

— У меня радость, а его жена и мать думают, что живой... Так страшно, Яшенька... На сколько ж тебя отпустили?

— До завтрашнего утра. Поручили принимать в Батайске лошадей для нашего полка. Пока формируют эшелон, я — домой.

— Ой как мало! Как мало! — закачала Лидия головой, поддаваясь смятению. — И надышаться не успею...

Яков запоздало вспомнил о гостинцах, выложил из своей армейской сумы три банки тушёнки, пачку печенья, тёмный кирпичик хлеба и — сыну на усладу — глудку сахара. Рядом поставил на стол фляжку со спиртом. Но так и не притронулся к ней. Лидия зачерпнула из чугунка фасолевого супа. Пододвинула миску мужу и подала его прежнюю деревянную ложку с щербинкой. Яков подержал её в руке, вздохнул.

— Сколько ж ей лет? С детства за мной закрепилась. Мама часто снится. Известно что-нибудь?

— По эту сторону фронта похоронки на живых шлют, а на той... Улетели, как птицы, без следа...

Яков быстро похлебал и встал покурить. Беспокойство всё сильней теснило грудь. Он во второй раз зашёл в спаленку, присветил зажигалкой, чтобы разглядеть, каким стал Федюнька, плоть родная. Сынишка крепко спал, и его спутанные волосы чудесно пахли талой водицей. Яков прошёл в зал вслед за женой, плотно прикрыл створки дверей. Она, любимая, торопилась избыть свою боль и нежность...

На третьих кочетах Яков, счастливо-усталый, отрезвевший от любовного хмеля, напахнув полушубок, вышел на крыльцо с газетной самокруткой. Луна закатилась. В небесной выси отчётливо серебрился Млечный Путь. И вдруг его пересекла с востока на запад искристая светлая полоса! «На роду мне написано так: дороже любой стороны — казачий край. Добрался на хутор, вступил в свой двор — и точно ногами в землю врос! Силу от неё почуял. Значит, имеет степь особое притяжение в зависимости от того, кто жил здесь, трудился, кто защищал её... Она — моя кровная, вечная. И надо победить и вернуться! Иначе не простится мне за отца...»

И многие, многие жители южной России видели в ту ночь редкое вселенское диво: пролёгший по небосклону светозарный крест, начертанный то ли указующей Божьей дланью, то ли метеоритным дождём...

КНИГА ТРЕТЬЯ