1
Поезд на Вену отправлялся вечером.
Уложив в чемодан самое необходимое, памятное: два Георгиевских креста, донскую иконку, фотографии, смену белья и бритвенные принадлежности, поверх всего — наискосок, — клинок в дорогих ножнах, подаренный Шкуро, и две пачки патронов, — Павел Тихонович поставил у двери свой большой дорожный ящик, который раздобыл на сборном казачьем пункте, и присел на стул, уже отрешённым взглядом озирая эту берлинскую квартиру, пожалуй, последнюю в Германии. Он уезжал отсюда вынужденно и срочно. И хотя удостоверение офицера Казачьего Резерва с грифом СС защищало его и гарантировало свободу передвижения, в любую минуту войсковой старшина мог быть арестован после инцидента в лагере «Терезиенштадт», куда прибыл с вербовочной миссией. Увидев, как латыш-охранник палкой гонит узников, уроженцев казачьих земель, он не сдержался, вырвал у живодёра дубинку и избил его. На крики прибежал обершарфюрер Зильберберг (приятель Корсова, командира конвоя Шкуро), и вдвоём с донским есаулом Маскаевым, также находившимся здесь, они усмирили чересчур несдержанного вербовщика, удалив тотчас его из лагеря. А на следующий день в штаб Казачьего Резерва поступило представление из ведомства Гиммлера, в котором сообщалось, что Шаганов лишён немецкого воинского звания, уволен из вермахта и после устранения формальностей, связанных с отчислением его из Резерва, будет предан «правосудию рейха».
Как ни был взбешён «батько» Шкуро проступком подчинённого, но сделал всё, чтобы уберечь от концлагеря. Всячески оттягивая увольнение, приказал войсковому старшине «уносить ноги», покинуть столицу. Лучников не медля оформил ему билет до Виллаха, последней австрийской станции на границе с Италией. А на прощание передал от «батьки» клинок и похвалу, «шо вин у морду дав утой гадини!»
За окнами тускнел последний февральский день. На улице, напротив серокаменного здания, было видно, как промелькивают снежинки. Уныло и монотонно стучали в коридоре ходики, дробя время. Павел Тихонович с живостью поднялся, надел шинель и вдруг обострённо ощутил свою неприкаянность, страшное одиночество. Нынче безвозвратно завершался особый период в его жизни — служба в вермахте, в эсэсовском Казачьем Резерве. Теперь он носил звание только казачьего офицера. И эта определённость странным образом облегчила душу, сделав её как будто свободней. Его тянуло к казачьему люду, в знакомую стихию. Точно после кораблекрушения, он возвращался на знакомую землю. И, осмотревшись, обнаружил, что никого рядом нет. Теперь владело им одно неистребимое желание — разыскать родных и Марьяну, чтобы впредь быть вместе. Он уже начинал сдавать. Последнее ранение подкосило. Старость маячила в недалёкой яви. И горько было сознавать, что скоротал век на чужбине, что лучшие годы сжёг в поисках неведомого счастья...
Весь Силезский вокзал был полон людьми, преимущественно беженцами и военными. Павел Тихонович, избегая патрулей, смешался с путниками, ожидающими скорой посадки. Густели уже промозглые сумерки. С платформы по соседству, разрушенной авиабомбами, ушли восстанавливающие её рабочие. Подали поезд. И в удушливых клубах паровозного дыма толпа на перроне сдвинулась. И среди грубовато-отрывистых немецких фраз, раздающихся со всех сторон, слух стал улавливать родной говор. Наверняка соплеменники, как и он, направлялись в Казачий Стан, высокопарно называемый в немецких документах «Казакенланд».
В офицерском вагоне также было многолюдно. Павел Тихонович уступил свою нижнюю полку возвращающемуся из госпиталя молоденькому австрийцу на костылях и с чёрной повязкой по левому глазу. Уж слишком был жалок горный егерь, раненный в Арденнах. В купе не гасли перебивчивые разговоры. И немцы, и тирольцы (их выдавал диалект и протяжное произношение) толковали о положении на фронтах, теша себя несбыточными надёжами. Дескать, русские, выдохнувшись, неспроста задержались в междуречье Одера и Варты. Укреплённый Бреслау им не взять, и, если англо-американцы согласятся на перемирие, танки Рауса и Штайнера, при поддержке освободившихся на западе дивизий, выдавят сталинцев из Померании. Фантазии спутников громоздились всё дальше, а Павел Тихонович обдумывал, куда податься, если разыщет родных. Разумней всего через южноитальянские порты уплыть в Австралию или Латинскую Америку. Но для этого пришлось бы переходить линию фронта. Выдержит ли отец-старик такую дальнюю и рискованную дорогу? Трезвый расчёт исподволь уступал реальности: будь что будет, долг его, казачьего офицера, — до конца разделить участь единоверцев и братьев...
Из Виллаха до Толмеццо Павел Тихонович добрался электричкой, маловагонной, но бойкой, с пересадкой в Карниа, на первой итальянской станции. Легко разыскал штаб Доманова. Он коренился в двухэтажном здании, в конце прилегающей к нему площади. Радостно занялся дух при виде коновязи, у которой теснились подсёдланные лошади, казаков, снующих конвойцев и офицеров.
Дежурный по штабу, довольно молодой заносчивый сотник, выслушав прибывшего, пробежал глазами направление из штаба Казачьего Резерва, которое не произвело на него никакого впечатления, хотя там стояла подпись Шкуро.
— Походный атаман занят. Вряд ли примет в ближайшие дни, — непочтительно к чину войскового старшины, сквозь зубы пробубнил штабник, в котором Павел Тихонович угадал по произношению подсоветского. — Может, начштаба согласится.
— Я не девка, чтобы мне давали согласие! — завёлся Шаганов, повышая голос. — Сейчас же доложите!
Сотник прижмурил сталистые глазки, уходя, бросил:
— Вы не очень тут... Я свою функцию несу, а вы орёте...
Соломахин, на днях сменивший на должности начальника штаба Стаханова, был знаком Павлу Тихоновичу и принял без проволочки. Несколько грузноватый, в чёрной черкеске (как у Шкуро), контрастирующей с сединой волос и усов, генерал обнял и по-православному троекратно поцеловался с желанным гостем. Коротко вспомянули эмигрантское житьё-бытьё. И без обиняков войсковой старшина рассказал, почему очутился в Стане. Соломахин слушал внимательно, но в его глазах проскальзывало некое отрешённо-грустноватое выражение, как у человека, уже знающего, о чём идёт речь.
— Мне этот случай известен, — подтвердил он догадку посетителя. — Кто-то из командированных офицеров растрезвонил. Дело, мой друг, серьёзное. Особенно если учесть, что Доманов в милости у эсэсовского командования. Знаешь что... Направлю я тебя в юнкерское училище! Ребята там наши, в основном эмигранты. По тебе служба. А здесь оставаться, на виду у походного атамана, думаю, нет резона.
— Мой долг, Михаил Карпович, выполнять приказы.
— Ты опытный вояка. Есть что передать молодёжи. Юнкерское училище я собирал с нуля, два месяца был его начальником. Да и Вилла Сантина, где оно дислоцировано, неподалёку. Теперь им командует полковник Медынский. Нужен толковый заместитель.
— Я предпочёл бы служить в боевой части, в полку, — признался Павел Тихонович, косясь на затрещавший телефон на столе. Из разговора начштаба с неизвестным абонентом, он понял, что задержан немецкий майор, сбежавший с фронта. Генерал приказал связаться с немецким комендантом Толмеццо и передать дезертира в его распоряжение.
— Воевать есть кому, — жёстче заговорил Соломахин. — Гораздо важней привить будущим офицерам уважение к традициям, заронить в их души святое отношение к казачеству.
— Я готов служить. Правда, есть просьба. Помочь разыскать родных.
— Поможем, — кивнул генерал, вздыхая. — Ты был в дороге и, наверно, не ведаешь, что Науменко вышел из ГУКВ? Примкнул к РОА Власова. Мне, его бывшему соратнику-кубанцу, это непонятно.
— Опять раскол, — заметил Павел Тихонович, уловив потемневший взгляд начштаба. — А кто ещё переметнулся к сталинскому любимцу?
— Увы, многие. Казачьи генералы Абрамов, Балабин, Бородин, Голубинцев, Морозов, Поляков. Донской зарубежный атаман Татаркин, астраханский — Ляхов. Знаешь, почему возник раскол? Немцы потеряли интерес к Краснову. Им нужно пушечное мясо! Поэтому они активно сотрудничают с Власовым, начавшим формирование армии и создающим своё управление казачье. Вот наши генералы — былые белогвардейцы! — и передались большевику, надеясь получить высокие должности. Иного объяснения нет! Паннвицу присвоено звание группенфюрера СС, он разворачивает дивизию в корпус и, несомненно, сторонник Власова. У них один хозяин — Гиммлер. А нам трудней! Приходится полагаться на собственные силы и возможности...
На везение Шаганова, в штабе оказался адъютант юнкерского училища. Он представился: подъесаул Полушкин. И с первого взгляда Павлу Тихоновичу пришёлся по душе этот молодой рассудительный офицер, который помог и чемодан донести до повозки, и уступил место рядом с казаком-кучером.
Необычно накалистое для начала марта солнце сияло над Альпами. Шоссе влеклось на запад, вдоль которого, ревя и пенясь, летела с гор взбаламученная Тальяменто. Уже настала пора таяния снегов, и поток играючи нёс мелкий коряжник, лесной сухолом. Встречные лучи заставляли щуриться, смотреть по сторонам. Справа тянулась каменная скальная громада, а по левую руку уступом уходил вниз берег, расступалась неширокая равнина. Мягкая бирюза неба, фиолетовый зубчатый горизонт по ущелью, малахитово-яркий блеск трав вдали, скученные домики селений под красной черепицей — вся горная панорама воспринималась с ощущением некой законченности, гармонии, точно бы пейзаж староитальянского мастера. Павел Тихонович, прогоняя сонливость, на подъёмах спрыгивал с повозки, шорохливо ступал по щебёнке обочины. Солнышко припекало, а воздух высокогорья слоился, окатывая лицо то ласковым ветерком, то ледниковым дыханием. Возница, узколицый, рослый донец, в тёмно-зелёной авиационной шинели, но с погонами урядника, после продолжительного молчания спытал:
— Дозвольте обратиться! Вы никак из самого Берлина?
— Да.
— Вы вот с господином подъесаулом зараз толковали... Скоро ли замирение выйдет?
— Какое замиренье? — удивился Павел Тихонович, поворачиваясь к уряднику, щурившему бутылочно-светлые глаза.
Тот встряхнулся, вильнул взглядом:
— Да шла промеж казаков балачка, что Гитлер с мериканцами задружбовал и договор обтяпал. Чтоб, значится, вдвох на Сталина налечь!
— Большевистская ложь! — резко ответил войсковой старшина и сменил интонацию. — Бред кобылий... Кстати... Почему плохо за лошадью следишь? Зимнюю шерсть не вычесал. На переднюю ногу засекает.
— Не уследил. Есть такой грех, — повинился казак и вздохнул. — По камням подковы сбиваются враз! Ночью едешь, ажник искры летят! А почему кострецы торчат — малокормица, господин войсковой старшина. Абы чем питаем...
Подъесаул спрыгнул вслед за Павлом Тихоновичем, пошёл рядом по длинному пологому подъёму к мосту, нависающему над рекой. Пересиливая стук колёс и лошадиных копыт, громко сказал:
— Осенью, когда прибыли сюда, все мосты от Толмеццо до Вилла Сантины были партизанами уничтожены. Пришлось восстанавливать. Из Вуи к месту дислокации училища шли маршем. Настилы свежестругаными досками пахли. Потом, в ноябре, их «москито» разрушили. Снова построили...
Павел Тихонович сочувствующе выслушал адъютанта, отмечая его аккуратность: сапоги отливали, шинель подогнана, пуговицы на ней начищены, на фуражке — ни соринки. Был приятен и внешне. Круглолиц, с крупными карими глазами. В нём безошибочно угадывался человек, выросший в эмиграции.
— Одним терцам тут привычно! — обернувшись, невзначай сообщил угрюмый возница. — А другим не ндравится! Даже поговорку придумали: тараканы по щелям, а мы — по ущельям.
Офицеры, помолчав, приотстали. Полушкин подождал, пока спутник закурит, спросил:
— Вы знакомы с Тимофеем Ивановичем?
— А почему вас это интересует?
— Так, знаете ли, к слову.
— Да. Но отнюдь не соратник Доманова.
— Я также! Между нами, людьми эмиграции, и подсоветскими — некая грань. Можно сказать, чужинка. Пусть я мальчиком покинул Россию, но, как и вы, чту ту, старую, императорскую державу! А большинство подсоветских прежде молились Ленину, терпели сталинское рабство. И прозрели, когда их освободили немцы. Разве можно полагаться на перебежчиков?
— По молодости, подъесаул, вы чересчур категоричны, — улыбнулся Павел Тихонович, почувствовав своего единомышленника. — Вот, скажем, Власов — это первостатейный иуда! Большевик-оборотень. А простые станичники? Нас объединяют кровные узы. У нас общие цели.
— Доманов так не думает, — с мрачной иронией возразил адъютант. — В Стане его культ. Мы в училище уже дважды устраивали парады в его честь!
— Парады?
— Первый раз, когда наградили Железным крестом, а затем — в день присвоения немецкого генеральского звания. Потеха! Представляете, нашил генеральские погоны на китель с петлицами полковника. Атаманский дружок, группенфюрер Глобочник, косился на него, как на идиота...
— Это не потеха, подъесаул, а позор! — заключил Павел Тихонович, увидев на возвышенности, на краю долины, краснокрыший городок, в центре которого поднимались остроконечные башенки католического собора. Разговор сбился. И уже у самой окраины Полушкин пояснил, что Вилла Сантина западней Толмеццо вёрст на семь, здесь впадает в Тальяменто другая горная речка, Дегано. На горе, до неба заступившей всю северную сторону, подъесаул показал рукой деревушку Ляцко, видную с дороги. А с юга охватывала городок речная долина, шоссе, уходящее к Ампеццо и Энемондо, отвилком сворачивая на северо-запад, к Оваро.
Переехали мост, предъявили документы казакам-постовым и потянули вверх по центральной улице. В каменной теснине домов было жарко, громче грохотала повозка. Двухэтажное здание на краю площади и примыкающее к нему строение с двориком и оказались пристанищем-казармой, учебной частью и штабом юнкерского училища. Увидев идущего курсанта в бескозырке, Павел Тихонович вздрогнул: он очень напоминал его брата Степана в юности...
Полковник Медынский, в защитном кителе с золотыми погонами артиллериста и фуражке, выделяющейся чёрным околышем и кокардой (как у царского офицера), с жёстким волевым лицом, встретил приветливо. Назначил войскового старшину заместителем по гарнизону и дежурным офицером училища. Вскоре же, на совещании-летучке, Шаганова представили офицерскому составу. С командиром второй сотни, войсковым старшиной Джалюком, командиром полубатареи Полухиным и курсовым офицером Серёжниковым он уже встречался на эмигрантских и военных перепутьях. Настороженность вызвал лишь командир первой сотни есаул Шувалов, бывший майор-орденоносец Красной армии.
На вечернюю поверку Павел Тихонович явился вместе с офицерами. Дивные краски горного заката, необычайно раннее цветение абрикосов, гомонящая площадь, на которой юнкера были построены повзводно, знакомые армейские запахи — шинельного сукна, ваксы, кожаной амуниции — возбуждали, трогали сердце. У юнкеров форма была единая: шинели с нарукавными нашивками, указывающими на принадлежность к войску, и синие бескозырки с красными околышами. Родными, до боли близкими были лица парней, точно свалились с плеч долгие-долгие годы и он оказался на улице своей станицы!
Раскатисто прозвучали команды. Офицеры подходили к начальнику училища, печатая шаг, рапортовали. И каждый раз Медынский, не качнувшись, отточенным жестом брал под козырёк. Павел Тихонович обводил взглядом училищный плац, смотрел то на Медынского, то на стоящего за ним священника, отца Николая, то на юнкеров, — и не мог унять спазма в горле, невыразимо-сладкой радости! Именно этой сопричастности так не хватало ему в последние месяцы...
— На молитву шапки долой! — зычно разнёсся по всему плацу приказ, и три сотни рук смахивают бескозырки, офицеры срывают фуражки, заученно держа их на уровне груди.
— «Отче наш! Иже еси на небесех! Да святится имя Твоё...» — чётко, нараспев возглашал отец Николай, крестясь, взмахивая широким рукавом рясы.
Молясь со всеми, Павел Тихонович негаданно подумал, что Бог не случайно привёл его сюда. Может быть, здесь, с молодёжью, как-то уймётся тоска, незабываемое, — что так и не довелось быть отцом... И вновь слова молитвы чудесно волнуют, наполняя душу трепетом!
— Накройсь! Смир-рно! Господа офицеры! Гимн!
Духовой оркестр берёт во всю мощь! Офицеры и юнкера вскидывают руки, замирают. И дружно поют по очереди войсковые гимны — донской и кубанский. Павел Тихонович не вытирал слёз, слыша могучий хор, наблюдая, как вдохновенно выводят святую для него мелодию ясноглазые парни, будущие казачьи офицеры...
2
Дочь Звонарёвых, Светка, ещё в январе сбежала в Толмеццо с бравым атаманским конвойцем, устроилась в госпиталь санитаркой и так закрутила любовь, что не оставалось времени прислать родителям весточку. На провед поехал лично гневный отец. Через денёк вернулся — пьяненький, довольный, в новой кожаной куртке, пожалованной Светкиным ухажёром. А Шагановым привёз от дочки диковинную цидульку: «Тётя Поля! Тута, в палате женской, лежит ваша родичка, ранетая, с грудным дитём. Фамилия у ней такая же, а зовут Марьяна. Короче, приезжайте и разбирайтесь. А то дитё сильно орёт и всем мешает».
Из бестолковой записки ни Полина Васильевна, ни свёкор не поняли, о какой родственнице сообщала баламутка. Старик было воспротивился, но Полина Васильевна загорелась ехать. Довод, что у раненой маляхонький ребёнок, стал решающим.
Отправилась в центр Стана с оказией, на интендантской подводе. За четыре часа тряского пути истомилась, перегрелась на яром апрельском солнце. Перемогая головную боль, с горем пополам отыскала госпиталь на окраине городка. У двухэтажного здания теснились подводы, грузовичок, прогуливались выздоравливающие в пижамах, немало их сидело на лавках. Приземистая айва возле входа благоухала невиданно крупными кремовыми цветками. Дежурный фельдшер проверил у Полины Васильевны удостоверение и объяснил, как найти родственницу.
Тяжёлые больничные запахи сгустились в темноватом коридоре, уставленном носилками и кроватями. Возле раненых хлопотали медсестры. Из палаты вдруг выпулил толстенький доктор с бородкой и стал распекать одну из медсестёр, глазастую молодицу, шедшую за ним по-утиному, вперевалочку. Полину Васильевну, замершую у входа, начинало тошнить от паркой лекарственной духоты (металлические ящички со шприцами стерилизовали в крайней комнате на примусах). Она, как и большинство хуторянок, в больницах ощущала себя скованной, будто бы приниженной. На счастье, появилась Светка. Заметно повзрослевшая, раздавшаяся в бёдрах, но беспечная даже в этом аду, она повела Полину Васильевну за собой, расспрашивая о родителях.
В тесной комнатёшке — три кровати. У двери покоилась неопрятная баба в пижаме, заколотой на груди булавкой, а у окна Полина Васильевна увидела на матраце запеленутого спящего ребёнка. Через проход, на другой кровати, сидела, по всему, его мать, сцеживая молоко в железную банку из-под тушёнки. Ладная чернобровая казачка, убрав под кофточку грудь и отставив посудину, подняла увлажнённые глаза.
— Вот! Родичку привела, — выпалила Светка и, крутнувшись, исчезла.
Полина Васильевна сосредоточила взгляд, определяя, кто перед ней, и твёрдо поняла, что эта красавица ей незнакома.
Но Марьяна была настроена по-иному. Улыбаясь, испытующе глядя на посетительницу в рябеньком поплиновом платье и косынке, статную, с прядями седины, спросила:
— Придали вам забот! Светлана взбаламутила?
— Она.
— Надо было бы списаться... Присаживайтесь, — шёпотом пригласила Марьяна, отодвигаясь на край кровати и взглядывая на своего кроху. Пришедшая прикорнула рядом, поинтересовалась:
— Хватает молока? Вижу — казак.
— С избытком! Сцеживаю.
— И правильно! Не давай застаиваться в грудях... По какой же мы линии сходимся? — так же тихо уточнила Полина Васильевна, отметив беглым взором, что малыш несомненно шагановской породы.
— Света рассказала, что с её родителями по соседству живут Шагановы. Дед Тихон. А муж... Мы потеряли друг друга. У мужа именно такое отчество. — Марьяна вытащила из пакета, хранимого на подоконнике, фотографию и подала гостье.
Рука Полины Васильевны запрыгала, едва она взглянула на лицо казачьего офицера.
— Павлик! Наш! Ах ты господи... — И, не давая свойственнице опомниться, обняла, поцеловала в шелковистую взлохмаченную прядь...
Весь остатний день и ночь они прошептались с короткими перерывами, когда Марьяна кормила или на перевязку вызывала её медсестра, когда выходила Полина Васильевна стирать во двор пелёнки. Поведанное Марьяной казалось невероятным! Как смогла она уцелеть с младенцем на руках, дважды переходя линию фронта? Какой смелостью нужно обладать, чтобы решиться на дорогу по чужим странам, надеясь в Казачьем Стане разыскать мужа! Сам Господь, не иначе, помогал ей! И только напоследок, добравшись до казачьей заставы, она попала под обстрел партизан и была ранена в голень. Однако в завязавшемся бою, уже спасённая казаками (упрятав ребёнка в окоп и наспех перебинтовав ногу), Марьяна взяла в руки карабин, поддержала малочисленный отряд. Кормящую мамашу, подивившую донцов храбростью, отвезли в госпиталь. По Толмеццо разнеслась молва. И сама Мария Ивановна Доманова, жена походного атамана, наведалась к пострадавшей, уладила проблемы, связанные с лечением и уходом за малышом. Марьяна держалась мужественно. Отзывались санитарки, навещали жёны офицеров. Но из штаба так ничего и не сообщали о судьбе мужа, и это начинало её тревожить. Вот однажды и разговорилась со Светкой... Павел, оказывается, не только разыскал родных, но даже как-то гостил у них в Алессо, а в данный момент обретался в каких-то семи верстах...
Утром начальник госпиталя доктор Шульц позвонил в юнкерское училище, попросил передать войсковому старшине Шаганову радостную весть. Полина Васильевна дождалась его приезда. Взволнованная встречей близких людей, остро вспомнила своё горе, гибель Степана, и тоже не сдержала слёз, подумала, что всё на свете переплетено: и радости, и беды, и утраты, и свидания. И с грустной улыбкой глядя на смуглое личико убаюканного младенца, похаживала с ним на руках по аллейке вдоль кривоствольных доцветающих персиков, вспоминая свою жизнь.
С каждым месяцем, оторвавшись от родной земли, она всё тягостней переносила чужбину. Будучи домоседкой, сросшись со своей хатой и двором, в котором была полновластной хозяйкой, хранительницей очага, Полина Васильевна с великим смирением, как и свёкор, сносила эту обездоленность. Сначала они были уверены, что осядут на Украине, обзаведутся жильём и, переждав, вернутся в Ключевской. Война погнала дальше, в Белоруссию. Там даже успели огород посадить, отведать белых грибов. И — снова в бегство, в страхе и неведении... Эта далёкая страна, Италия, ничем особо ей не понравилась. Вокруг были горы. Убогие клочки земли, способной на скудные всходы. Ни одного слова по-итальянски она не понимала. Впрочем, можно было объясняться и на пальцах. И всё же день ото дня меркло в ней прежнее ощущение жизни. Ей исполнилось сорок восемь, — и как будто годы недревние, и лишь старит седина, а всем существом ощущала она груз пережитого...
Павел Тихонович один решил за всех! Заручившись обещанием Шульца, что жена пробудет в госпитале не больше недели, он потребовал, чтобы и Полина с отцом не мешкая перебиралась к нему.
— Война скоро кончится, — сдвинув к переносице брови, напряжённо-решительный, возбуждённый, чеканил новоявленный отец. — Большевики добивают Гитлера. Они уже в Австрии. С юга напирают американцы, а с востока — титовцы. Немцы деморализованы. Ещё напор — и они дрогнут. Чего ждать? Всем нам необходимо срочно съехаться. Будем держаться только вместе...
Деверь же помог Полине Васильевне найти попутный грузовик до Алессо-Новочеркасска. Сломленная усталостью и бессонной ночью, она придрёмывала, прислонившись к кабине. Вдруг возник перед ней маленький плачущий Яша, что-то кричащий, жалующийся... Она испуганно открыла глаза, вскинулась. Сердце отстукивало чечётку. И с этой минуты до позднего вечера, пока не сходила к гадалке, сжигало её неуёмное беспокойство: сын жив или нет? Носатая черноокая тётка, то ли из терских казачек, то ли из грузинок, занесённая в Стан военным вихрем, долго раскладывала карты, священнодействовала, щурясь напротив свечи. А Полина Васильевна была готова закричать от нестерпимой муки!
— Радуйся, мать. Живой! Карта вещает. Пики мимо легли...
Успокоенной вернулась домой, сообщила свёкру, что показали карты. Тихон Маркяныч, чуравшийся прежде гадалок, по-детски обрадовался. Наверное, и он постоянно горевал о доме, о правнучонке, Якове и Лидии, хотя и не говорил об этом. И, помолившись на сон грядущий, наказал снохе утром не залёживаться, а начинать сборы, чтобы через день отправиться в Вилла Сантину, к сыну...
3
Запись в дневнике Клауса фон Хорста.
«20 апреля 1945 г.
Русские рвутся в Берлин. А газеты напечатали выступление Геббельса, полное лживого оптимизма. Никакого тайного оружия у нас нет. Все резервы использованы. И в день рождения фюрера мучительно сознавать, что танки неприятеля у предместий столицы, на Шпрее.
Величайшая война, направленная на преобразование мира и улучшение человечества, которая должна была принести арийцам безраздельное господство и бессмертие, близка уже к завершению. Мы задыхаемся в кольце большевистско-империалистических варваров! Они, имея многократный перевес в силах, жестоко подавляют все очаги сопротивления немецких героев.
Здесь, в полуподвальном помещении на Вильгельмштрассе, соседствующем с бывшим штабом генерала Власова, где я сейчас один, у горящих свечей, отчётливо слышен несмолкающий гул канонады. Я не спал всю ночь, пил вино, но к утру почувствовал лишь жуткую усталость и отчаяние безысходности. Наверно, поэтому достал из чемодана давно позабытый дневник.
Не стану лукавить, зыбкие надежды на спасение рухнули в середине февраля, когда танковая армия Рауса потеснила сталинцев у Ландсберга и Кюстрина, а затем контрударом была смята и отброшена. И лишь оттепель, изломавшая на Одере лёд, помешала русским начать тотальное наступление. Мы получили передышку и успели кое-как залатать оборону.
Только Провидение могло помочь нам в те дни, побудив англо-американцев пойти на сепаратный мир. Ведь Сталин — наш общий враг! Мы бы значительно укрепились, перебросив на восток все свои дивизии. Но союзники заупрямились. И нам пришлось прибегать к восточным добровольческим формированиям, которым даже Гиммлер стал уделять больше забот, передав командование группой армий «Висла» Хейнрици. Мой шеф, генерал Кестринг, на торжественной церемонии объявил Власова главнокомандующим РОА, насчитывающей около пятидесяти тысяч бойцов. В дальнейшем в эту армию предполагалось включить также 1-ю Русскую национальную армию Хольмстон-Смысловского, Русский корпус Штейфона и все казачьи формирования. Несмотря на привередливость генерала Петра Краснова, свихнувшегося на этнической обособленности, в хорватском Вировитице на общеказачьем съезде фон Паннвица избрали походным атаманом всех войск и было решено объединиться с власовскими дивизиями. Гельмут отличается дальновидностью. Он поручил налаживать связи с РОА бывшему командиру полка Кононову. Затем его же перевёл в Казачий Стан на помощь полковнику Бочарову. Вдвоём они убедили Доманова подчиниться Власову. Увы, всё это делается с роковым опозданием!
Ломит в висках, излишняя взволнованность и хмель мешают мыслить. Увлёкся прежними планами по созданию антисталинских русских сил, на которые все мы в Берлине делали ставку, и, к удивлению, отрезвлённо вспомнил, что это наше заблуждение было одним из самых ошибочных и наивных. Фюрер предостерегал — и оказался прав! Нельзя доверять унтерменшам! В наиболее критический момент 1-я дивизия РОА Буняченко предательски бросила фронта и удрапала в Австрийские Альпы, куда стягиваются другие части власовцев. А сам генерал фактически вышел из подчинения германскому командованию, нарушив клятву. Убеждён, что он заслуживает расстрела.
Всё сильней грохочет на юге. Советы безудержно атакуют. Порой я забываю самого себя, живу как бы растворенным в окружающем. Нет ни сил, ни желания писать...
26 апреля. Лесной лагерь Ной-Роофен, северо-западнее Берлина.
Четыре дня назад я получил назначение. Меня вновь призвали в штаб оперативного руководства. Ввиду разделения его на две группы, одна из которых в Берхтесгадене во главе с начальником оперативного отдела Винтёром, а другая, руководимая Йодлем, в Крампнице, мне приказано координировать совместные действия, находиться на связи с генералами.
В казарму я прибыл вечером 22-го и был вызван Йодлем, вернувшимся из рейхсканцелярии после совещания у фюрера. Генерал-полковник ясно и точно объяснил, каковы мои функции, и пожелал успехов. Мой кабинет рядом. Блок № 7, комната 104. Вскоре приехал начальник штаба люфтваффе Коллер, и в приоткрытую дверь я невольно услышал их разговор. Йодль предложил гостю красного вина, чтоб взбодриться, и с горечью сообщил, что Гитлер принял решение остаться в Берлине. Последнюю попытку договориться с англосаксами он поручил сделать Герингу. Разгорячившись, Коллер предложил, не дожидаясь итогов этих переговоров, по всему фронту развернуть войска вермахта на восток. Йодль мудро заметил, что это он и делает на севере, ожидая, как дальше поведут себя американцы и англичане. Фюрер объявил, что поворот фронта и оборона Берлина имеют «первостепенное значение».
Однако уже на следующую ночь в отсутствие Йодля комендант казармы, убоявшись захвата русскими, дал команду о передислокации штаба ОКВ «Север» и об уничтожении всего арсенала! Этот идиот с испугу лишил весь Берлин боеприпасов!
Наше новое место — лагерь в глубине леса, оборудованный средствами связи, — ранее предназначалось для Гиммлера. Сегодня стало известно, что Геринг смещён со всех постов. Очевидно, не без интриги Бормана, враждовавшего с рейхсмаршалом. Несмотря на все наши старания двинуть 9-ю и 12-ю армии навстречу друг другу, Советы держат их под непрерывным огнём, лишая оперативного манёвра. Танки большевиков двумя клипами сошлись в Потсдаме, отрезав Берлин. Теперь нет возможности пробиться к берлинскому гарнизону не только 9-й армии, танкистам Венка, но и группе Штайнера.
Фюрера спасать некому!
Прервана связь почти со всеми армейскими группами. Штаб лишь приблизительно контролирует обстановку, не в силах повлиять на неё и внести какие-то коррективы.
Глухая ночь. Мы с офицерами выпили вина, хорошенько набрались, спасаясь от постоянной депрессии. Я в кабинете один, укрылся ото всех, сославшись на срочное задание.
Война проиграна. Проиграна! Сознавать это страшно. Жизнь зашла в неодолимый тупик. Главного в ней не случилось. Смысл своего существования усматривал я в служении Германии, её народу, в любви к жене и сыну. В этот час у меня нет ни семьи, ни страны, которой можно гордиться, ничего святого, кроме престарелой матушки, оставшейся на оккупированной американцами территории. Она не менее несчастлива, чем я. Но вся ответственность за её судьбу и моих соотечественников лежит на нас, не сумевших победить!
Что же делать? Признать свою несостоятельность. И с чувством достоинства поставить последнюю точку. Только жалкий трус, подобный Паулюсу, будет дожидаться, когда покорители его Родины пленят с поднятыми вверх руками или, глумясь, как зверей, поведут по улицам!
Я служил фюреру. Совесть моя чиста. Ради него миллионы арийцев были готовы пойти на любое преступление и геройство. Сотворить великую Германию — разве может быть цель выше и значительней? Мы создали общество, спаянное одними планами и намерениями, одними желаниями и мечтами! Но в упоении борьбы и побед, мне думается, преступили некую черту, применяя слишком усердно крайние меры: угнетение, истребление наций, бесчисленные поборы. Там, где можно было обойтись подачкой или угрозой, молодчики Гиммлера бесчинствовали, вызывая вражду к нам у иноземцев. Но вермахт был могуществен и непобедим! Мы докатились до Москвы и до Кавказа. Добровольцы, сдавшиеся красноармейцы, встречали нас ликованием. Уже тогда, в 41-м и 42-м годах, их следовало активно и безжалостно использовать против врагов! Повернуть Красную армию против Сталина! Впрочем, я опять увлёкся... Предатель всегда остаётся предателем!
В моих жилах кровь рыцарей, я не поддамся малодушию. И совершено ясно осознаю, что жить мне больше незачем.
Многое, многое пробегает перед мысленным взором. Но как-то легковесно, отрешённо... В детстве мне представлялось человеческое счастье огромным оранжевым шаром, похожим на утреннее солнце. В последний год, когда сражения становились всё кровопролитней, мне почему-то стал сниться восходящий над землёй тёмно-багровый тяжёлый куб. И жуткая догадка и пугала, и полнила гордостью: это мы с фюрером по своей воле смогли изменить солнце! Мы равны олимпийским богам! Но просыпался я с ощущением смерти и дьявольского холода в душе.
Скоро утро. И этот тёмно-багровый гибельный куб упадёт на Германию, погребёт всех нас...»
На этом записи в дневнике обрываются.
4
В середине апреля в Вилла Сантине стали различимы отголоски канонады. И вскоре всех в Казачьем Стане обожгла весть: англичане взяли Имолу и Болонью, прорвав линию немецкой обороны «Густав». Учитывая тяжёлое положение на северо-востоке, в районе Удино, где казачьи полки противостояли титовцам, новая угроза с юга создавала реальные предпосылки полного окружения Стана.
29 апреля, ранним утром, Павел Тихонович озадаченным пришёл на квартиру после ночного дежурства в училище и, всполошив родных, поднял на ноги и отца, и Полину Васильевну, и Марьяну.
— Выступаем срочно! На сборы — час. Только без паники, — говорил он жёстким и глуховатым после бессонницы голосом, остро блестя глазами. — Итальянцы предъявили ультиматум. Требуют разоружиться! Вчера состоялся военный казачий совет. Медынский был на нём, привёз решение. Первым пунктом: отвергнуть ультиматум, как предложение, не соответствующее казачьей чести и славе. А вторым: отказать в сдаче оружия на условиях гарантированного пропуска в Австрию. Хотя... Кому мы там нужны? Так что не тяните. Батя, мне нужно обратно в училище. А вы готовьте лошадь, запрягайте да проследите, чтоб ничего лишнего не брали. Лучше захватите весь запас фуража!
Марьяна, простоволосая, встревоженная, качая на руках плачущего спросонья грудничка, живо спросила:
— А ты? С нами?
— Нет. Юнкеров оставили в арьергарде. Прикрывать колонну. А вы езжайте вперёд. Так безопасней!
Пока сын переговаривался с женой-мог > йкой, Тихон Маркяныч вслед за Полиной повлёкся в переднюю комнатушку, отведённую под кухню, на ходу натягивая поверх исподницы байковую рубаху и суетливо выпутывая отросшую бородёнку.
— Гутарило сердце: выпрут нас отсель. Не зазря я надысь[82] будку на подводе обладил, — бормотал он, в полутьме на ощупь застёгивая пуговицы и в нетерпении перебирая босыми ногами по полу в поисках черевиков. — Эх, вовремя Павлуша кобылку раздобыл! Хочь и шутоломная, зато на четырёх копытах. Даст Бог, доедем...
— Опосля расскажите. Собирайтеся! — перебила Полина, с зажжённой керосиновой лампой в руках возвращаясь в большую комнату, где ютилась с Марьяной и маленьким Вовочкой. Младенец притих в кроватке, а Марьяна укладывала в дорожный ящик мужа вещи, чистые пелёнки, документы, завёрнутые в полотенце иконки. Павел, распространив мускусный запах пота, сбегал в одних галифе на улицу, помылся, надел новый синий мундир. Примкнул к поясу портупею, шашку в ножнах. Зачем-то достал из кобуры и проверил в парабеллуме наличие патронов. Вероятно, волнение не минуло и опытного офицера. Наконец, дав наказы, он без лишних сантиментов заторопился в училище, где трубачи уже играли сбор...
Подвода Шагановых, защищённая сзади и сверху брезентовой будкой, приблизилась к шоссе, ведущему на Оваро, в дневной час, когда по нему плотно двигались повозки, пеший люд, штабные машины. Уже городились впереди заторы, и тёмно-синий «фиат», следующий за служебным автобусом, приостановился как раз напротив шагановской телеги. Старик, сидевший рядом с шофёром, повернул голову, и Марьяна по орлиному профилю, породистому складу лица, седым усам, встопорщенному погону на дорогом генеральском кителе узнала Краснова. Он неожиданно улыбнулся и кивнул, отдавая ей, как поняла Марьяна, молодой матери с младенцем, приветствие.
— Генерал Краснов! — шепнула она, наклонившись к свёкру. — Рядом с нами!
— Иде? — выдохнул Тихон Маркяныч, шаря глазами. И вдруг выпрямился, сидючи козырнул!
Бывший атаман ещё раз благодарственно кивнул, прежде чем автомобиль тронулся, объезжая тихоходный обоз. Тихон Маркяныч, просияв от восторга, взял упущенные вожжи, растроганно вымолвил:
— Со мной поздоровкался... Войсковой наш атаман! Не погнушался... Хочь и бывший, а власть имеет! С ним мы бы, будь помоложе, энти Альпы вверх дном перекинули! Большина! Атаман от Бога! А с Домановым, мудилом гороховым, мух давить...
— Ты, дедок, дуже не размовляй, — оборвал его проходивший мимо подхорунжий-кубанец в походной потёртой черкеске сизого оттенка, с немецким автоматом на груди. — Кто дозволял атамана хулить?!
А сопровождающий рыжебородый урядник засмеялся, увидев на лице старика испуг, и добавил:
— Нехай буровит. Всё одно спихнём Доманова, а Шкуро атаманом поставим! Его и Власов поддержал. А Власов теперь над всеми стартует!
Тихон Маркяныч, хватившись, что и впрямь сболтнул лишнее, хотя сын предупреждал не делать этого, и, задетый насмешкой кубанцев, закочетился вдогон:
— И Доманов не отец, и Шкуро не сват! Под кубанца мы не пойдём! И без вас, галманов, не пропадём. Вы тольки на песни гожие...
— Ага, не пропадёшь... Вот через горы перелезем, тебе, старый брюзгач, энкавэдэшники язык быстро отчекрыжат! — пообещал урядник.
С каждым часом на шоссе, устремлённое к зубчатому хребту Карнийских Альп, с разных сторон стекались ручейки беженцев, пластунские эскадроны, верхоконные. И движение многоверстовой походной колонны по извилистой дороге вдоль реки Бут становилось всё медленней. В Палуцце, куда под вечер въехали Шагановы, вдруг затрезвонили колокола! Жители высыпали на улицы, ликуя и радостно крича. Их головы украшали веточки с листьями.
— Guerra finita! — злорадно крича и паясничая, подбежал к шагановской повозке красивый белозубый паренёк и выбросил руку. — Tedesco via![83]
— Чо дуешься? — рявкнул Тихон Маркяныч, тряхнув бородой. — Сказился? Аггел чёртов!
— Кричит, что кончилась война, — догадалась Марьяна и кивнула на уличный косогор. — Победу празднуют.
— Покеда отзвонятся, мы, должно, к австриякам дотянем, — насупился Тихон Маркяныч. — И до чего ж итальяшки гулебщики! Мы, казаки, досужие. А они нас превзошли! Баклушники и балабоны. А нервенные — спасу нет. И вояки никудышние. — Но тут старик осёкся, вспомнив, как с Василём угодил в плен.
Никто его не слушал. Марьяна, повернувшись, кормила малыша, а Полина Васильевна задумчиво смотрела вперёд. Гомон и какое-то непонятное волнение в колонне волной докатились снизу. Тесня казаков на обочину, с рёвом проехали трёхосные грузовые «мерседесы», переполненные эсэсовцами. Между ними колесили офицерские автомобили. Удирающих немцев проводили бранью! А когда по живой цепи донеслось, что Кессельринг капитулировал, окончательно прояснилась ситуация: и на Балканах, и в Италии вермахт сложил оружие.
За целый день, продвигаясь черепашьим шагом, добрались Шагановы лишь до предгорного селения Тунау, откуда дорога круто уходила ввысь, петляя по скалистому склону, и пропадала в подоблачье, на Плекенском перевале. Заночевали. Поутру вновь пробежала по устам пугающая новость: позади, у Оваро, партизаны напали на арьергард. Казакам на выручку подоспели юнкера и отогнали бандитов. Но среди становцев есть убитые. Как ни был Тихон Маркяныч сдержан и суров, а тут разволновался:
— Надоть разузнать! Какой бой был и скольки полегло. Никак наш Паня отражал, — твердил он, когда наконец поздним утром потащились в гору. Поддавшись разымчивому бабьему переполоху, расспрашивал у встречных о стычке с партизанами, а бросить подводу не мог. Поминутно досаждали его просьбами подвезти, посадить на подводу хотя бы детишек. А кобыла, похудевшая, взмыленная, и без того еле перебирала ногами. И старик отмахивался, отказывал с тяжёлым сердцем.
Весь день хмарилось. На исходе его, уже на высокогорье, вдруг задуло по-зимнему, обожгло холодом. И ливанул, безжалостно захлестал по колонне дождь! Ход беженцев замедлился. И наконец повозка кубанцев впереди замерла. Прождав полчаса, Тихон Маркяныч, в тяжёлой армейской плащ-накидке, слез со своего облучка, оглянулся на баб, сбившихся с дитём под будкой, и заковылял наверх по гравийке. Расспросы ничего не дали. Скоро ли начнётся движение, никто не ведал. Между тем смеркалось. И, как назло, подвода Шагановых прижалась к отвесной скале на самом повороте. Метрах в пяти за каменистой гранью зияла бездна. На самом дне её, далеко внизу, краснели черепицей крохотные домики селений, ниточкой вилась река. Столбы света, просачиваясь сквозь облачную муть, кроваво озаряли пустующую долину. А западнее вставали горы, вершины которых как будто приблизились.
Поняв, что, скорей всего, ночевать придётся на этом гиблом месте, Тихон Маркяныч на краю пропасти приглядел булыжники, подложил их под колёса. За ним следил плечистый кубанец, понуро сидевший на подводе впереди, везущий свою многодетную семью. Сдвинув на затылок вымокшую папаху, он восхищённо-сердито крикнул:
— Как ты, дед, не боишься?! По самому краю ходил... От же гяур! Пропасть бездонная. А ему хоть бы хны. А я эти горы век бы не знал! Не выношу высоты. Два года воевал. На передовой, под артобстрелом так погано не было, как тут... Не примает душа гор! Воды не боюсь. Кубань в летнее половодье переплывал!
— Значится, у тобе глист, — с уверенностью заключил Тихон Маркяныч и прибавил: — Кто страшится высоты, у того в нутре особый червь. Так ишо дед мой учил! Вытравляют энтого нутряка водкой с солью, покеда не просмелеешь. А по мне хочь на дерево было залезть, хочь пропасть энта тёмная — одинаково.
— Ну ты и сказанул, — проворчал кубанец, пересиливая жалобный плач малыша за спиной. — Потому неприятно мне, что к степу привык. Всю жисть на воле! Мы из Расшеватской. То ли краса — полюшко, луг, цветы скрозь, лазорики. А тут? Лед да скалы, снега вечные. Да ещё льёт как из ведра... — Он резко обернулся. — Какого рожна? Цыть!
В досаде спрыгнул на шоссе, тоже подпёр колёса каменюками, подошёл, не вытирая мокрого лица, к старику. Помог ему придержать оглоблю, пока тот выпростал мундштук изо рта лошади, спина которой точно поседела от мыла. Дождь унялся. Непроглядный туман заволок ущелье. Стефан, как назвался кубанец, нудился в промокшей насквозь шинели, заглядывал под парусиновую будку своей подводы, переругивался с женой. Пока Шагановы ужинали, экономно расходуя в пути съестные припасы, он похаживал в сторонке. А затем смущённо подвернул:
— Если можете, позычьте что из еды... Трое малых ребят. И жинка на сносях. И ни кола ни двора... Детишки скигнут, исть просят. Аж прозрачные с голоду...
Полина Васильевна не раздумывая подала ему две банки тушёнки и длинную пачку немецких галет, предупредила:
— Бери! Но больше...
— Что вы, тётенька! Я же понимаю, что отрываете. Спасибочки! Спаси вас Господь!
Ночью он курил табачок Тихона Маркяныча, жалобился:
— Сманули нас атаманы, за немцами потащили. Дескать, скоро возвернётесь. Вот и загубил жисть и свою, и жинки, и мальчат. Куда едем, зачем? Вот чем казачество обернулось! А в станице — хата под жестью. Сад богатющий, нестарый. На чернозёме картошка с мой кулак родила! А кто я есть на чужбине?
— Такая у нас, односум, доля. Её не загадаешь. То при атамане, то шея в аркане. Ты открой, почему кубанцы под Власовым служить удумали?
— Бают, грамотный и за нашего брата. Сам Сталин его было хвалил. У него две дивизии, да ещё мы пристанем, армия!
— Ты, Стефан, хочь и наклепал ребятишек, а умом ишо сам дите! Я не про армию, а про беженцев. Мы с тобой кому нужны?
Штабные никак уже в Австрии. Побросали люд казачий, свои шкуры спасают. А у нас — грудничок. На холоду зараз!
За густым туманом незаметно вставала зорька, — посветлело. Тихон Маркяныч продрог, из торбы кормя гнедую кукурузной сечкой, и снова забрался в подводу, прикорнул у борта. Ветер принёс изморось. Сквозь дрёму старик стал различать частые, как будто вскипающие шорохи.
Плач внучонка раздался над самым ухом, вмиг разбудил. Превозмогая слабость, Тихон Маркяныч приподнялся на локте, спросил:
— Никак голодует? А то при такой мороке ишо молоко пропадёт! И ты гляди, как на беду — морозяка. Ажник снегом припахивает!
— Молока много. Пелёнки все грязные, — раздражённым голосом отозвалась Марьяна, баюкая сынишку. — Все тряпки нахолонули. Нечем перепеленать!
Старик, кряхтя, поднялся. Распахнул телогрейку. Озяблыми руками не сразу снял бишкет. Решительно скомандовал:
— Раскутывай мальца! В рубашку завернёшь. Она стираная и тёплая. Живочко!
И, снова надев бишкет на голое тело, наблюдая, как Марьяна ловко пеленает в его рубаху внука, оживлённо наставлял:
— Нам, старцам, сносу нет. А дитя застудишь — хворь подметит. Нехай казачок греется! Он ишо и не человек, а семечка. Ему без теплушка неможно!
Мелкая крупка сменилась снегом. Он лепил весь день по дороге на гребень Плекенского перевала. Гололедица ещё сильней затруднила продвижение колонны. На глазах у Шагановых соскользнул в пропасть, сорвался полохливый конь, губя вместе с собой и всадника, черноволосого казака. А вблизи горной деревушки Пиана д’Арта сторожила новая беда. Свидились с идущими навстречу отрядами партизан. Пожалуй, это были югославы. В чёрных широкополых шляпах и тёплых куртках цвета хаки (вероятно, английских), с автоматами и гранатами на поясе, вчерашние враги шагали мимо, бросая на казаков откровенно ненавидящие взгляды. Всю колонну сковало напряжение! Достаточно было кому-то выстрелить, и неминуемая гибель наверняка бы настигла сотни обессилевших путников.
Метель городила вдоль бездны сугробы. Стегала по лицам. Всё чаще попадались на обочине брошенные чемоданы, сёдла, ставший лишним домашний скарб. И настойчивей, жалостней просились на подводу! Но Тихон Маркяныч будто окаменел и однажды, когда Полина Васильевна всё-таки приютила у себя на коленях девчушку лет шести, с горечью признался:
— И мине жалко! Тольки кобыла — не трактор. Рухнется с копытков — и нам, и внучонку каюк! И не перечьте! Лошадь зараз золота дороже! Вон, кострецы торчат, и фуража на денёк всего...
Тяжёл был и спуск. После ночёвки в селении Кетчах, сплошь в снежных намётах, неподалёку от которого Тихон Маркяныч угадал «фиат» атамана Краснова (скорей всего, сломавшийся, буксируемый автобусом), одолев ещё один подъём, Шагановы лишь на четвёртые сутки пути оказались у подножия Альп, в долине многоводной Драу. У придорожной луговины старый казак, шатаясь от неимоверной усталости и долгой езды, распряг гнедую. Марьяна, передав Полине Васильевне младенца, пошла к реке с оклунком грязного белья. Оказавшись вдвоём со старшей снохой у подводы, Тихон Маркяныч назидательно молвил:
— Ты сама, Полюшка, доглядай. Что она, молодая, знает? Старается, а толку мало!
— Неправда! Марьянка и аккуратница, и дюже за дитя беспокоится. Абы болтать...
— Я не к тому, — смутился Тихон Маркяныч. — Девка она неленивая и похватная. А посоветовать некому!
Полина Васильевна, покачивая ребёнка, побрела к цветущей вишне, окружённой облачком пчёл. Горячее солнце клонило в дремоту. Щурясь, разом ощутив и майскую теплынь, и дух новоцветья, она почему-то явственно представила своего ненаглядного Яшеньку, родное подворье. Непреодолимые края отделяли её от самого дорогого, заветного на белом свете. Марьянке ещё можно строить планы, рожать, на что-то надеяться. Молода. А что осталось ей? Вспомнилось, что через два дня Пасха. В эту пору испокон веку приводили в божеский вид могилы предков и родни. Прибрана ли могилка Степана? Стоят ли кресты в изножии её родителей? Тоска ворохнулась в душе. И вдруг подумалось, что не к добру явились они сюда, в цветущий тирольский край, в Страстную пятницу...
5
Шофёр полуторки, разбитной, кудрявый паренёк, на прощание крикнул что-то весёлое, когда Яков слез на землю и захлопнул дверцу кабины. Полуторка, собранная в МТС буквально по винтикам, выбросила клуб дыма из выхлопной трубы, натужно рванула по накатанной дороге, везя в дарьевский колхоз посевной материал — яровую пшеницу.
В степи Яков остался один. Он сделал несколько шагов к знакомой с юности хуторской развилке, опираясь на свою лакированную трость, и остановился, слыша биение сердца. Растерянно-повлажневшими глазами он жадно вбирал окружающее, приглядывался ко всему, как человек, вдруг проснувшийся в неожиданно новом месте... Да нет же, всё вокруг оставалось таким, каким помнилось все эти страшные годы. В блеске вечернего солнца, клонящегося за спиной, изумрудно отливало на косогоре озимое поле, теряясь за дальней гранью в долине Несветая. С левой стороны тянулись пары и пашни, а на задискованном буровато-чёрном полюшке, ближнем к хутору, сеяли. Громко и сбивчиво треща, когда переходил на пониженную скорость, сцепку из двух сеялок таскал трудяга СТЗ. Вот так же здесь и пахал, и сеял, и убирал хлеб Яков до войны, ощущая себя хозяином этой отчей земли. В расцвете молодости захватила чёрная беда. Оторвала. Искалечила, бросив во фронтовой ад...
Из того самого Дебрецена, за который прежде сражался, из госпиталя выписали его по инвалидности в двадцатых числах апреля. Всяко-разно — попутными эшелонами, на машинах и подводах — ехал он обратной дорогой из Европы. В теплушках, на вокзалах и улицах сталкиваясь с фронтовиками, изувеченными гораздо тяжелее, чем он, Яков притерпелся душой, уже не так остро переживал свою телесную неполноценность. Впрочем, могло быть намного хуже, если бы оперировал его не Владимир Ходарев. Своего спасителя Яков запомнил на всю жизнь. Высокий голубоглазый красавец, несколько резкий в обращении, молодой хирург делал операции, восхищавшие даже профессора, начальника госпиталя. Неведомо как и сколько колдовал военврач, по кусочкам собирая раздробленные кости голени. Спустя три месяца Яков (хотя и хромал на укоротившуюся ногу) уже мог самостоятельно передвигаться...
Был третий день Пасхи. И дарованное Богом теплушко струилось над степью, натруженной и радостной. Лиловели по горизонту заречные угодья; по кряжу бугров алели, лимонно желтели разливы лазориков; в глубоком разрубе суходола, ведущего к хутору, перекипали белопенные груши-дички и боярышники; они стайкой поднимались и на соседний холм, и Яков с улыбкой замечал, что их цветущие кроны похожи на стоящие в небе погожие облачка. Наверняка утром здесь прогулялся дождик — на обочинах темнели кругляши сырой земли. От железного наконечника трости на дороге оставались вмятины. Чрезмерная нагрузка разбередила костную мозоль, и Яков замедлил шаги, вспомнив, что это расстояние в четыре версты прежде одолевал за полчаса. У распадка плитняков тревожно замер — вблизи дороги увидел черно-серую фашисткую свастику, которая вдруг ожила, поползла по рву, всё туже свиваясь в узел! С отвращением понял, что это паровались гадюки...
На овершье холма, откуда открылся и Ключевской, и Аксайский, и дальние, вдоль речного русла, хутора — НовоТроицкий и Павлёнки, Яков вновь остановился и оглядел себя, волнуясь скорой встрече с Лидией и сынишкой. Сапоги не запылились, форменные штаны и гимнастёрка в сносном виде, через правое плечо — хомутом — скатка шинели, на другом — лямки вещмешка. Обычный солдатский вид. Но на всякий случай перепоясался, расправил гимнастёрку, чтоб не осталось ни складочки. Сдвинул набекрень пилотку. Воображение по-разному рисовало встречу с женой. И хотя сознавал, что она всегда относилась к подаркам просто, всё же беспокоился за скромность гостинцев: отрез на платье, шёлковый платок и коробочка пудры. Федюньке вёз он набор цветных карандашей и шоколадку. К этому — кое-какие продуктишки и заветную бутылку венгерского токая. По дороге на родину видел он у демобилизованных солдат мешки с барахлом и провиантом, умудрявшихся прятать их от патрулей. Однажды предприимчивый армянин показал ему даже швейную машинку и настенные швейцарские часы!
Чем ближе подходил он к хутору, тем острей вспоминалось минувшее. И сквозь всё — проступало неодолимо горестное — потеря отца. Никто в хуторе не ведал доподлинно, кто выстрелил в него. И Яков не поколебался в принятом решении: никогда не открываться, в одиночку влачить свою непреложную крестную ношу...
Под закат веселее заливались жаворонки. Поддёргивая плечом лямки вещмешка, Яков с давнишним мальчишеским интересом выискивал в тускнеющем небе крохотный трепещущий комочек птахи, заслушивался бесхитростным пением. Мелькнуло в памяти, как дед Тихон наставлял его беречь боголюбивых птиц, пособниц счастья — голубей, соловьёв и жаворонков. Где он теперь, взбалмошный, упрямый и до боли родной? Мысленно представил он мать, почти воочию возникло сокровенное лицо, обращённое к нему в озарении радости и — самой дорогой на свете — материнской улыбки... Такой, посветлевшей, она всегда его встречала...
На прибрежных взгорках посвистывали, столбиками замирая у нор, палево-рыженькие суслики. Сверху за ними следил седой ширококрылый лунь, навивая круги над плёсами Несветая, — когда кренился, на тугих перьях отблёскивала закатная позолота. Знакомо пахнуло речной сыростью, болотиной, душком мяты. Яков в обе стороны оглядел даль реки: низкое левобережье, с проливчиком вдоль камышей, поросшее ракитником и вербами; ближний правый берег, приютивший хуторские улицы, тоже в густостволье тальников, осокорей. Бурая длинная полоса камышей по всему руслу была изломана, смята половодьем. На середине реки зеркально бронзовели соминые омута. До Аксайского оставалось не более версты. И взволнованно стал различать слух кочетиные запевки! Невнятные голоса. Громыхание тележных колёс. Донельзя уставший, растроганный думками, Яков приметил придорожный плитняк, опустился на его тёплую твердь, распрямляя ноги. Почти рядом на лёгком ветерке покачивались лазорики. Крепкие ножки, прикрытые продолговатыми листьями-раковинками, изящно возносили полураскрывшиеся карминно-алые бутоны. Уже в самих лепестках было что-то непередаваемо нежное, чистоплотное. Тончайший аромат излучали эти святые для казака цветы. Нет, совершенно не походили они на раны, пятна крови, лучи рассвета — все эти придумки сочинителей. Яков остро ощутил душой, утвердился в мыслях, что лазорики — казачьи поминальные свечи. Да, свечи — накалистые, пламенно-ясные, каждой весной воскресающие.
Но былого не вернуть! Размышляя бессонными ночами о родном люде, пришёл он к убеждению, что невозможно искусственно замедлить ход времени. В давние века были рыцари, князья, империи и ханства. Они существовали намного дольше, чем казачество. И — бесследно исчезали. Навек порушили революция и Гражданская война казачий край, советская власть ликвидировала сословие, его войска. За четверть века не только выросло поколение строителей социализма, но и вымерла значительная часть носителей стародавних традиций. Как окраинцы на реке с теплом становятся всё шире, — всё дальше отбрасывало время молодёжь от атаманской старины. И как могли дед Тихон и отец, разумные люди, попасться на фашистскую уловку, поверив в возможность возрождения казачества? Горестно, что именно это заблуждение стало роковым для десятков тысяч донцов, кубанцев и терцев, ушедших с немцами. Впрочем, отец, как говорил сам, согласился стать старостой лишь для того, чтобы уберегать хуторян. В отличие от деда он слабо надеялся на казачью вольницу...
В сумерки доковылял Яков, окружённый детворой, до подворья Наумцевых. Тётка Варвара, узнав хуторянина, запричитала, кинулась целовать. На крики явился из омшаника Михаил Кузьмич, пахнущий, как все пчеловоды, смешанным духом воска, мёда и дымом. На радостях он тоже было почеломкался со служивым, крепко обхватил своими мозолистыми лапами.
— Мать честна! Ты, Яша, как Христос, — прости, Господь, богохульство! — на третий день Пасхи воскрес! — улыбаясь до ушей, топорща востренькую бороду, частил балагур. — Как получила Лидия на тебя вторую похоронку, мы всем хутором было плакали, слёзы аж по улице текли! Когда слышу — ты письмом объявился, на излечении.
— Мне бы присесть, — вымученно улыбнулся гость и опустился на верхнюю ступеньку крыльца, брякнув медалями. — Сил не рассчитал...
— А ну, такую тяжесть на грудях носить! — подхватил хозяин, усаживаясь рядом и с почтением подавая кисет. — Вон ты, сколько наград нашшолкал! За какие ж бои?
Яков терпеливо скрутил цигарку, прикурил от поднесённой спички.
— «За отвагу» дали в Молдавии, по две — за Румынию и Венгрию. А вот эту в виде звезды — орден Славы — уже в госпитале полковник вручил. Давай про хутор. Как вы здесь? Лиду давно видел?
— Живём — хлеб жуём. Я зараз колхозной пасекой заворачиваю. Только приехал, конячку распряг. Пчёлы из зимы квёлые вышли. Думал, семьи укрупнять придётся. Ан нет! Пергу несут, матки засевают. Лучшие рамки поставил! Даст Бог, приплодятся... Про твоё геройство, Яшка, в районке прописали! Прислали из казачьей части доклад, хвалят тебя. Дескать, танк подбил. Ранетый, а бился вусмерть!
Яков смущённо усмехнулся и вздохнул:
— В окопах о наградах некогда думать. Это в штабах, Кузьмич, хорошо мечтать! Из нашего эскадрона в живых осталось человек тридцать, а может, и меньше...
— И про то, как ты полицая из Пронской застрелил, тоже упоминули. Эх, молодец-казак!
И дядька Михаил метлой прошёлся по двору, наказал старухе собирать на стол, достал из погреба припылённую бутылку с медовухой, заткнутую кукурузной кочерыжкой. Яков докуривал и, когда хлопотун вышел из хаты, снова спытал:
— Жену мою давно встречал?
— Жива твоя Лидия Никитична, сын учится. Ну, пошли вечерять!
— Ты, Кузьмич, не обижайся... Я, конечно, зайду. Но ты меня бы подвёз домой! По хутору хромать... непривычно...
— Само собой, довезу! — с угодливостью, за которой Яков почуял нечто з ное, отозвался хитрован, пропуская его в горницу. Тётка Варвара выставила на стол квашеную капусту, мочёный терен, оладьи, зеленоперый лук, нарезанное сало, миску с щучьей икрой Яков достал из вещмешка четвертушку хозяйственного мыла, — вымыв руки, оставил на полочке рукомойника. Заметив столь нужный подарок, хозяйка тем не менее не преминула пошутить:
— Так ты домой с голыми руками доберёшься!
— Лидия нехай дожидается, а ты, мать, не корми побасёнками! — перебил Михаил Кузьмич и поднял рюмку с мутноватым зельем. — За дорого гостечка и героя! С прибытием на родину!
Тётка Варвара, по всему, тоже хотела разделить застолье. Даже пригубила крепкой браги, что случалось крайне редко. Но муженёк всячески перебивал её, мешал говорить, спорил и в конце концов принудил уйти, заняться грядками. Засобирался и Яков.
— Ты сиди, отдыхай и не суетись, — зарокотал краснослов, в очередной раз наполняя рюмки. — Нехай сильней потемнеет, чтоб меньше видели. Конячка служебная, а я навроде такси... Ешь икру! Царская закуска. Две щучары в сетку влезли. Одна дыру прорвала и утикла. А другую выхватил! Икры — полный кувшин... Уже и карась, и краснопёрка на червя дюбает.
— Хочу, Кузьмич, опять в МТС. Сегодня утром заходил. Директор, из фронтовиков, пообещал взять на трактор. Чуть отдохну, окрепнет нога — ив поле! Истомился по делу, по земле. Ну, поехали?
— Маленький случай освещу и — айда! А теперича, Яша, выпьем... — и, закусывая, не тратя времени, завёл: — Жила у нас в хуторе одна бегличка из Ростова. Дамочка из благородных. И завезла с собой в хутор кошку невиданной породы! Сиамской по-научному. На провесне вдарилась она в гульки. Всех хуторских котов обслужила эта самая Тигруша, хотя цветом она — светло-гнедая, ажник коричневатая, с тёмными ушами. Да, отгужевалась с хвостатыми хуторцами и — пропала. Хозяйка ребятежь наняла шукать. Когда вдруг иду вдоль речки — ещё лёд держался, — глядь, а сиамская мадама с натуральным камышовым котом обнюхивается! Это как?!
— Поехали! — Яков встал, придерживаясь за спинку стула. — По дороге расскажешь...
— Цыть! Не ерепенься... Заприметил я место. Было это прошлым мартом, когда на пленного немца облаву делали. А в начале лета нашёл я двух помесных котят: голова материнская, змеиная, с прижатыми ушами, а мастью — тёмно-серые, в разводах, как батька. Взял на пасеку, вскормил. Кошечка стала рано охотиться, и птиц, и мышей, и сусликов душить. И убегла. А котика я приручил, домой привёз. И что оказалось? Рыболов! Как-то отчаливаю лодку от берега, а он с разгону — сиг! Закинул удочки. Он — на самый нос уселся и за поплавками следит не хуже меня. И только поймал ласкиря, над лодкой занёс, — на задние лапы встал, хвать! Тут чекамас[84] взялся, с полкило. Не тронул! Понятие имеет — это для хозяина. Так кажин раз с ним ловили. И вот слабо засек я краснопёрку, сорвалась у самой лодки. Он — в воду, за ней! Выныривает, а рыба в зубах!
Яков засмеялся, стуча тростью, пошёл к выходу.
Светлогривая лошадка вынесла с забазья тарантасик, зацокала по улице. Сидевший рядом с возницей Яков весело оглядывал дворы, угадывал в темноте случайных прохожих. Истомлённо-радостно ныла душа в ожидании встречи с домом! Но у околицы аксайский баламут вдруг развернул лошадь и, стеганув кнутишкой, погнал в противоположную от Ключевского сторону. Яков с недоумением привстал с лавки, схватил за руки хуторянина:
— Куда ты меня везёшь?
— Везу, куда надо!
— Кончай дурью маяться! Дай вожжи!
— Твой дом там, где жинка. Правильно? А Лидия зараз в Пронской, в больнице! — За сердитым криком Наумцев старался спрятать своё волнение. — Вторую неделю там. В силосную яму на ферме соскользнула и — на вилы! Хорошо, только бок проштрыкнула!
Яков минуту потрясённо молчал, затем вцепился в вожжи, остановил кобылку. Спрыгнув наземь, бросился снимать посторожи, гужи. Все увещевания Михаила Кузьмича канули бесследно. Поняв, что Яков решил скакать в станицу, раздосадованный пчеловод сокрушённо твердил:
— Коли останешься в больнице, конячку смело отпускай! Она сама дорогу в хутор найдёт. Не держи при себе! А то мне голову бригадир открутит...
Яков чуть не загнал лошадь, безостановочно жаля кнутом. Он осадил её у самого больничного крыльца, валко слез, захромал по ступеням. В начале коридора за столом с ясной керосиновой лампой, сидела дежурная медсестра. Невысокая калмыковатая девушка встревоженно вскочила, преграждая проход:
— Вы куда, военный? Все спят!
— Шаганова у вас? Здесь лежит?
По плоскому лицу легли строгие тени.
— Допустим, у нас. Вы не орите! Больные...
Яков пошёл по коридору прямо, не обращая внимания на возмущённую скороговорку медички. Громкий стук сапог сбоисто покатился вдоль стен.
—Лида! Шаганова! — вызывал он взволнованно-горячечным шёпотом, заглядывая в открытые двери. — Лида!
И когда в предпоследней палате напротив мутно белеющего окна возникла женская фигура в напахнутом халате, Яков безошибочно узнал жену. Не в состоянии унять крупной дрожи, он бросился к ней. Поймал лёгкие руки, ощутил родной запах волос, скользнувшие по его щетинистой щеке пушистые завитки. Они застыли, обняв друг друга...
— Как ты? Тебе можно подниматься? А то я налетел... — говорил Яков, отрываясь и в темноте ища взгляда любимой, чувствуя его.
— Уже можно... Ничего! Оклемаюсь... Главное — ты живой! А мне это за один грех... Не помогла человеку... — сквозь слёзы торопливо прошептала Лидия, переводя дыхание. — Ты дома был? Видел Федю?
— Нет, сразу к тебе. У Кузьмича лошадь забрал... Ты скажи, ластушка, в чём нуждаешься?
— У меня всё есть. Лечат хорошо... Как я по тебе соскучилась! — всхлипнула Лидия. — Дождалась! Господи, дождалась... Забери меня!
Яков только теперь обнаружил, что в палате, кроме жены, ещё пациентки. Они, конечно, все слышали. Но лежали не шелохнувшись!
— Как разрешит хирург, так и увезу! — пообещал Яков, гладя руки жены. — Мне эта... музыка привычна. Три месяца в госпитале...
Дежурный врач, рассвирепевший как бес, медсестра и сторож нагрянули в палату, не позволив Якову договорить. Досталось и ему, и Лидии!
Лошади, как предупреждал Кузьмич, у крыльца не оказалось. По всему, махнула обратной дорогой. Яков спустился на землю, ослабевший, потерянно одинокий. Он успел приметить, что окно палаты, где находилась Лидия, было напротив цветущего дерева. Он поковылял за угол, прокрался по дорожке к яблоне, источающей медвяную свежесть. С ней мешался аромат сирени, разросшейся вдоль больничной стены. Тут же кособочилась скамья. Яков устало присел. За окном, всего метрах в пяти, была его Лидия. И он, объятый радостью и тоской, остался до утра. Вспомнив, однако, что красноармейская книжка в кармане гимнастёрки, Яков надумал воспользоваться случаем и отметиться в военкомате.
Уже под утро, озябнув, он очнулся, открыл глаза. И вздрогнул от близкого выщелка! Соловей ударил снова, самозабвенно и дерзко, дивя руладой. «Признается в любви, — улыбнулся Яков и рывком поднялся. — И моя любимая здесь... Пой, дружище!»
Так и просидел до утреннего часа, когда проснулась станица и вновь пошла по своему распорядку больничная жизнь. Но, избегая стычек с медиками, Яков переменил планы и направился в военкомат. По улице полыхали сирени. Празднично белели дома. И в солнечной тишине послышались возгласы радости эхом летя от двора ко двору. Яков настороженно прислушивался, не мог взять в толк.
Наконец на улицы высыпали и бабы, и старухи, и казачата. Весёлый гомон вскипал на школьном дворе. Две краснолицие, возбуждённо улыбающиеся тётки, заметив красноармейца, бросились к нему. И не успел Яков опомниться, как повисли у него на шее!
— Ой, тётеньки, замучаете! Что стряслось? — уворачиваясь от поцелуев, спрашивал Яков.
А к ним бежали станичники от проулка, с приплясом, со слезами восторга.
— Победа, солдатик! Войне конец! Капитуляция! — жарко и оголтело кричала ему в лицо дородная казачка. — Левитан победу объявил!
А дальше было уж совсем невообразимое! Якова подхватили на руки подоспевшие парни и долго качали. Несмотря на его отказы, угощали самогонкой и вином, водили с песнями по улицам. А на площади, возле братской могилы, какая-то светлоликая старушка в платочке, перекрестившись, — точно иконку! — поцеловала его солдатскую медаль...
6
Семнадцатого мая войскового старшину Шаганова отозвали из юнкерского училища, разместившегося в Амлахе, в штаб Стана. Соломахина нашёл Павел чрезвычайно усталым и удручённым. Вначале генерал осведомился о боеготовности юнкеров, расспросил о дислокации казачьих подразделений в долине Пустерталь. А затем, сославшись на головную боль, предложил прогуляться по Лиенцу. От сопровождения адъютанта и охраны Михаил Карпович отказался, и — неспроста.
— Будете постоянно со мной в штабе, — приглушённо заговорил он, когда остались вдвоём на набережной Инзеля. — Дисциплина катастрофически падает. Ещё хуже ведут себя кавказцы. Они буквально терроризируют Обердраубург и окрестные сёла. Грабят, разбойничают, насилуют. Клыч-Гирей, их командир, пытается навести порядок, но тщетно. Пошаливает и наша братия, забывая о том, что находимся в английской оккупационной зоне. Пока англичане снабжают нас продовольствием через Красный Крест. Но долго это продолжаться, конечно, не может! Войне — конец. И что ждёт Стан, известно только Богу...
— Люди прибывают, поселение растёт, — заметил Павел. — И постоянно путают два города: Линц, на севере Австрии, и этот, южный Лиенц. Корпус Паннвица тоже неподалёку?
— Да, вывел его из Словении и переехал со штабом в Мюллен. Он немец, и его статус ясен — военнопленный. А вот наше положение весьма туманное! Не исключено, что всем Станом будем репатриированы.
— Даже эмигранты? Но мы ведь не имеем никакого отношения к подсоветским, — с недоумением проговорил Павел. — Впрочем, одной казачьей крови...
— Ещё в начале мая, из Кетчаха, генерал Васильев ездил на переговоры к командиру бригады Мэссону, который заверил, что британское руководство не считает нас, казаков, военнопленными, но — добровольно передавшимися. То бишь нам отведена территория — от Обердраубурга до Лиенца — для свободного проживания, но с ограничением передвижения. На каждое разрешение — «но»! А в «но», как говорят французы, Париж может поместиться! Здесь штаб 8-го Аргильского батальона. В основном шотландцы. Майор Дэвис, прикреплённый к нашему штабу, весьма любезен. Утверждает, что казакам обеспечено покровительство не только правительства Великобритании, но и короля Георга Английского. Врёт, очевидно!
— Казачий табор вдоль шоссе — на двадцать вёрст, — напомнил Павел, осмысливая сказанное генералом. — Неужели у англичан хватит бесчестья выдать Советам измождённых беженцев, стариков, детей? А как считает Доманов?
— Тимофей Иванович, к сожалению, стушевался! Раздосадован тем, что по инициативе кубанцев казаки 15-го корпуса собираются провести большой круг и выбрать походным атаманом Паннвица. По-моему, это безумие! Речь идёт о судьбе десятков тысяч людей, а невежды делят власть... Доманов тянется к англичанам, частенько посещает командира... — Соломахин не без мрачной иронии произнёс: — 8-го Аргильского Сутерландского Шотландского батальона Мальколма.
— Быть может, это на пользу? — возразил Павел, останавливаясь и встречаясь взглядом с начальником штаба, постаревшим, осунувшимся за последние недели.
— Сомневаюсь. Мы должны держаться твёрдо, а не лебезить! По старости лет чудачит и Краснов. Состряпал обращение к команующему 8-й английской армией Александеру, своему знакомцу по Гражданской войне. Он воевал с большевиками и даже орден получил от Юденича. Наш старик столь наивен, что полагается на помощь чужестранного генерала! Увы, англичане — союзники Сталина... Вон, полюбуйтесь на их флаг!
С моста через быстроводный Инзель, на который они ступили, открылось изящное здание эпохи барроко вблизи католического собора Святого Антония. На балкончике второго этажа развевался стяг оккупантов, стояли английские танкетки и автомобили. К заведённому джипу подбежали солдаты, запрыгнули в открытый кузов с весёлыми криками. Шофёр лихо рванул с места, машина пронеслась мимо, обдав выхлопной гарью. На солдатах были рубашки цвета хаки и... клетчатые юбки!
— Что за маскарад? — не сдержал Павел насмешки. — Гомосексуалы, что ли? Чернокудрые, как евреи.
— Да, радуются жизни, — с неприязнью отозвался Соломахин и вздохнул. — Я хорошо знаю вас. И убеждён, что со своим опытом и характером вы наведёте порядок в нашей казачьей комендатуре. Она при штабе, как известно. Главная задача — патрулирование города наряду с англичанами.
— Могу ли я взять жену с ребёнком? Они с моими родными в лагере Пеггец.
— Устраивайтесь и забирайте. Здесь многие офицеры с семьями.
Расставшись с генералом, Павел получил в штабе предписание и на патрульном мотоцикле поехал в лагерь, чтобы предупредить Марьяну и повидаться с отцом. По дороге несколько раз встречались с англичанами. На сытых лицах освободителей провинции Кернтен не было и тени войны! Но интуиция подсказывала ему, что в этом выжидании кроется недобрый умысел. Дети Альбиона играют на две руки! Разоружив казачьи полки, офицерам, однако, оставили пистолеты. Карабины и шашки разрешили носить конвойцам. Щедро раздают консервы, сигареты, банки со сгущёнкой. И в то же время установили комендантский час...
День ото дня отношение британцев к «добровольно передавшимся» неуклонно менялось! Прежде они взирали на казачьи патрули снисходительно, даже козыряли. С двадцатых чисел мая дежурные машины оккупантов стали чаще останавливать казачьи разъезды и одиноких казаков, придирчиво проверять документы. Вдруг майор Дэвис передал требование своего командования: сдать оружие полностью, в первую очередь, офицерам. Получив домановский приказ подчиниться англичанам, комендант Шаганов подал рапорт о невозможности нести дальнейшую службу. В приёмной начальника штаба, несмотря на субботний вечер, толпились офицеры. Соломахин проводил совещание с высшими чинами, непредвиденно затянувшееся. Незнакомый Павлу полковник, несомненно эмигрант, изрядно захмелевший, перебирал в руках чётки, откинувшись на спинку дивана. Павел сел рядом, держа в руках рапорт. Одутловатое пунцовое лицо полковника кривилось в усмешке.
— Как вам приказ англичан? — обратился он к Павлу, забрасывая ногу на ногу, покачивая носком зеркально отливающего сапога.
— Мы лишаемся всякой самозащиты. Фактически сегодня, 26 мая, казачье войско прекращает своё существование!
— Когда мне сообщили о тотальном разоружении, о том, что нам выдадут более совершенное английское оружие, я вспомнил анекдотец. Сидит цыган на телеге и смотрит на свою чумазую орду. И думает: то ли этих отмыть, то ли новых, чистеньких наклепать? Вот так же, как этот болван, думают некоторые казачьи генералы! Дело идёт к выдаче нас Советам. Сегодня утром в Мюллене арестовали фон Паннвица! Из короткого донесения, которое успели получить, явствует, что он передан сталинцам.
Что-то оборвалось в груди у Павла, он с острой, внезапной болью подумал: «Началось!» Ждать аудиенции у Соломахина, пожалуй, не имело смысла. Он вернулся в комендатуру, забрал свои документы, паспорт, подтверждающий французское гражданство. Пересчитал жалованье за два последних месяца. Затем кликнул мотоциклиста и, дав распоряжение сотнику Якимчуку, своему заместителю, вновь направился в Пеггец.
Минули окраину Лиенца, пересекли железную дорогу и разогнались по шоссе к подгорью, где громоздились бараки лагеря. Солнце высвечивало долину Драу, расступающуюся меж горных громадин к юго-востоку. Вдоль дороги мелькали потравленные казачьими лошадьми луга. Местами на выступах скал громоздились сосны. А в глубине долины туманно синели неведомые, наверное уже словенские, горы... Отрешённо поглядывая по сторонам, Павел обдумывал, что следует сделать, в какой последовательности. Решение покинуть Стан было твёрдым. Впервые он подумал об этом дня три назад, когда один из его подчинённых сообщил о странных плакатах. Английское командование обращалось к местному населению с просьбой: в случае «масштабных массовых мероприятий» не помогать казакам и не давать им укрытия.
К разочарованию Павла, его родные перебрались на правобережье Драу, в Тристах, где биваком жили донцы и терцы. Объезжать было далеко, и он, оставив мотоциклиста, по шаткому подвесному мосту перебрался к беженским подводам. Они стояли рядами близ шоссе и в прибрежных лесках. Павел шёл по табору, слыша родную речь, вдыхая запахи костров, свежескошенного сена, лошадей. Стреноженные табунки паслись на виду. Наконец увидел знакомую кибитку, в сторонке — отца, ошкуривающего топориком кол, Полину, хуторянина Звонарёва. Он подошёл к ним. Спустя минут десять, когда остался наедине с отцом и Полиной, сообщил, для чего приехал.
— Собирайтесь. Оповещу через день-другой. Поднимемся в горы. Поживём у тирольцев. Они охотно берут работников в летнюю пору заготавливать дрова и сено. А затем переберёмся в Швейцарию. У меня там знакомый. Русский. У него — ферма.
Тихон Маркяныч, прихворнувший с вечера, выпутал из поредевшей бороды щепку, устало опустил руку. Он сидел на чурке сгорбившись. И, подумав, поднял на сына свои светлые подслеповатые глаза.
— Тобе, сынок, видней. Ты чина высокого и заправляешь с генералами. Раз припекло — дожидаться нечего... Тольки ты, Паня, не обижайся. Не горячись. Мы с Полиной надысь совет держали. И порешили остаться тута, при подводе. В мои ли годики по горам сигать? От смерти удирать? От ней не скроешься! И рад бы, да запас силёнок вышел. Стратил до копейки... Нет! Мы всю жисть с казаками, блукатили с ними и обчий суд примем! А ты ишо крепкий, тобе казачонка поднимать. Раз даёт так Господь — его не переспоришь. Мне на самом деле всё немило кругом. Должно, и на покой пора... А Полинка... Я её не держу. Как сама хочет... Могет, уговоришь?
— Меня уговаривать нечего! — сурово отозвалась старшая сноха. — Как я вас одного брошу? Такого греха не приму. Как Бог присудит, так и будет.
— Вас выдадут Советам, — произнёс Павел с интонацией, которой обычно говорят с упрямыми детьми. — В лучшем случае не расстреляют сразу, а замучают в сталинском концлагере. Это вы понимаете?
И отец, и Полина неуступчиво молчали. Павел вспылил, прошёлся вдоль подводы.
— Собирайтесь! Приеду — заберу. А нет — увезу под арестом. Будет так! А меня вы знаете...
Тихон Маркяныч с живостью поднялся, сердито топнул.
— Цыц! Тута я старший! Ишь, моду взял командовать! Такое сказануть: отца под арестом! Моё порешенье ты слыхал. И не суперечь! Одно дело — твоя семья, другое — мы. Нас не перекуёшь. И любо нам со своими казаками. На миру, как молвят, и гибель красна!
Через час войсковой старшина Шаганов был уже в комендатуре. Вечером наведался к себе на квартиру, рассказал Марьяне, возмущаясь и негодуя, о решении родных. Однако жена их отказ восприняла с пониманием, пыталась защищать.
Гостиница «Гольденер Фиш», где размещался штаб походного атамана, в эту ночь сияла огнями. У Доманова были гости. Павел видел, как адъютант атамана, подъесаул Бутлеров, прогуливался с майором Дэвисом, посасывающим трубку, оживлённо болтая по-английски. В манере держаться, в походке усатого красавца-майора в берете с помпоном прежде сквозили дружественность и расположение. Теперь же проступали напряжённость и неведомая скованность.
Батько Шкуро со своей свитой нагрянул внезапно. По-прежнему щеголял он в дорогой чёрной черкеске. Только поменял немецкие награды на орден Бани, полученный от англичан ещё в Гражданскую войну. Павел в эти минуты, сопровождаемый тремя терцами, патрулировал центр Лиенца. На площади «Ам Маркт» ему почему-то запомнились два священника-францисканца с тонзурами (выстриженными плешками), в кофейных рясах, перетянутых шнурами, которые, стоя под фонарём, обнимались как влюблённые. Столь открытое выражение чувств покоробило Павла, навело на мысль, что никогда его отец не сблизился бы с этим европейским миром...
Несмолкаемый шум Драу различал слух и на отдалённой улице Беда-Вебер-Гассе, дугой выходящей к площади Михаэльсплатц перед средневековой базиликой. По ней разгонисто пронеслась целая колонна английских танкеток! Что за совещание удумал среди ночи Мальколм?
Павел с тревожным чувством поспешил к штабу.
На балконе второго этажа слышался сумбурный спор выпивших людей. Легко угадывалась скороречь Шкуро. Вдруг «батько» напористо и с нарочитой дрожливинкой затянул «Цвитэ терен», свою кубанскую. Кто-то умело подтянул. Дюжий конвойный, стоящий у входа в штаб, улыбался. По городу шло усиленное передвижение англичан, ощущалась их неслучайная суетливость, а генералы «песнячили» да пили винцо в гостиничных номерах! Если сам Шкуро примирительно явился к Доманову, то, вероятно, ситуация изменилась к лучшему, и оккупанты имеют особые виды на казаков, на долговременное сотрудничество? В подтверждение всему, Павел слышал от штабников, что майор Дэвис — порядочный человек, джентльмен, и ему следует верить. Несколько успокоившись, комендант повёл казаков на Бундесштрассе, где снимал квартиру. Осторожно отомкнул дверь, вошёл в комнату, озарённую месяцем. Марьяна, вероятно, недавно покормила и убаюкала сынишку, — оба спали. Павел подошёл к приоткрытому окну. Ночная прохлада опахнула лицо, дурманя запахом шпалерных роз, разросшихся у стены. Смутно мерцали над чёрным изломом гор знакомые с ребяческих лет созвездия. Правда, располагались в небе они по-иному. Почему-то это простое открытие напомнило, что десятки тысяч казаков, занесённых на чужбину, ожидают своей участи...
Незадолго до рассвета к отелю «Гастхоф Гольденер Фиш» подрулили английская танкетка и автомобиль. Павел встревоженно вышел. Конвойцы Походного атамана беспрепятственно пропустили двух офицеров-англичан. Спустя четверть часа в спальных номерах разразилась ругань! А затем английские вояки, подталкивая, вывели на улицу арестанта — казачьего генерала Шкуро. Нарождалась уже над пиками Альп зорька. В зыбком утреннем освещении лицо Андрея Григорьевича было мертвенно-бледным. По щекам, по складкам морщин текли слёзы. Он ступал мелкой, неподатливой походкой, глядя в землю, и потрясённо повторял:
— Предал Доманов! Пригласил, б..., напоил и предал... Меня, Шкуро, передадут Советам... Ах ты, сука английская! Иуда!
Измятая чёрная черкеска, застёгнутая наполовину, мелькнув, исчезла в глубине чёрного авто. Он рванул с места. Сзади прикрывала танкетка. Это было похоже на похищение. Поборов замешательство, комендант Шаганов подбежал к дежурному по штабу есаулу Палуеву, спокойно взиравшему на произошедшее. Тот, выслушав войскового старшину, с нажимом на каждом слове отчеканил:
— Я выполняю приказ походного атамана. И не вправе обсуждать! Шкуро просто пьян, и его повезли домой. Впрочем, мне неизвестно. Я подчиняюсь своему атаману!
Шёл седьмой час утра.
7
А вечером Павла Шаганова вызвал в штаб посыльной. Там войскового старшину ознакомили с приказом Доманова: завтра, 28 мая, в понедельник, в 13.00 прибыть в штаб всем офицерам казачьих войск, служащим в нём, а также командирам отдельных подразделений (форма — парадная). Все остальные офицеры обязаны собраться в это же время на плацу в местах дислокации своих частей. Командующий английской 8-й армией генерал Александер намерен провести в Обердраубурге совещание со всеми офицерами Стана.
Марьяна меняла пелёнку, когда Павел вернулся подавленный и молчаливый. Увидев голенького карапуза, он посветлел взглядом, улыбнулся. И только жена отлучилась на кухню, где сушилось бельё, украдкой наклонился и поцеловал сынишку в пяточку. За минувший месяц он заметно подрос, окреп, на ножках появились перетяжечки. Отрадное тепло окатило Павла...
Перепеленав, любимая села кормить. Вовочка присосался к груди, зачмокал губками. Павел прикорнул на подоконнике, сняв китель, закурил. Ветерок, по-летнему мягкий, споро вытягивал дым в открытое окно, задувал под ворот нательной рубахи. Взглядывая то на мужа, то на младенца, Марьяна заговорила, и её голос дрогнул:
— Я уже знаю о поездке. Только что забегала Лиля, жена Коли Краснова, твоего сослуживца по юнкерскому училищу. Он теперь у генерала Васильева адъютантом. Лиля очень взволнована! У них югославские, по эмиграции, паспорта, и они могут выехать куда угодно. А Николай решил, как и все Красновы, отправиться на совещание к английскому генералу. Это — его личное дело. А ты?
Павел ответил не сразу:
— Всю жизнь то мной командовали, то я приказывал. А теперь поступлю так, как хочешь ты, — с непривычной поспешностью пробормотал он и отвёл взгляд.
— Почему?
— Ты же понимаешь...
— Нет! Принимай решение сам, — отрезала Марьяна, перекладывая сыночка и выпрастывая из-под халатика другую грудь. — Я не хочу, чтобы потом упрекал меня. Это слишком серьёзно! Среди этого сброда есть такие, как ты, достойные офицеры. Вот и Володенька таким же будет!
Столько наболевшей нежности было в голосе Марьяны, что у Павла защемило сердце. Стройная, большеглазая, с повителью пепельных волос до плеч, она обрела не только прежнюю красоту, но и несуетную уверенность. И вот такую, обновившуюся Марьяну он любил ещё сильней, отчаянней!
— Утро вечера мудренее. Решу завтра.
Дождавшись, когда жена уложила сынишку, Павел порывисто подошёл к ней, обнял — и вдруг с грустью ощутил разницу в их возрасте, невыразимо мятежную ласковость. От кожи и волос Марьяны излучался запах розы! Он зарылся носом в шорохливую шелковень прядей.
— Я розовой водой голову мыла. Нравится?
Он улыбнулся, заглядывая в любящие глаза, легко прикоснулся к зовущим её губам...
Эта майская ночь — как никогда — показалась короткой. И восторг обладания друг другом, и страх, что могут расстаться навек, изводили души. Марьяна дважды поднималась к младенцу. Павел, на минуту покинутый милой, ощущая неизбывное желание и силу, упивался оставшимся в постели тончайшим духом роз и теплом молодого женского тела...
Утром, наблюдая за тем, как муж старательно бреется, Марьяна всё поняла без слов.
Потом он надел парадный мундир. Сказал, где спрятал свой пистолет.
— Значит, всё-таки едешь? — уточнила Марьяна, подавая мужу белый отглаженный платочек. — Иначе нельзя?
— Да. Иначе нельзя, — утвердительно кивнул Павел, и в тёмно-голубых глазах, к её изумлению, вспыхнула некая озорная лукавинка, как будто речь шла о невинно-весёлой проказе. На оживлённом лице с порезом на подбородке не было и тени страха. — Либо пан, либо пропал.
— Ты себе хозяин! Только ведь обещал всех нас увезти в горное селение...
— Пока это невозможно. Я обязан выполнять приказ походного атамана, хотя полностью с ним не согласен. Пётр Николаевич Краснов, Семён Краснов, Головко, Соломахин, Васильев, Тихоцкий. Почти весь генералитет едет! А я должен ховаться? Чтобы потом, если всё кончится благополучно, любой офицер имел бы право назвать меня трусом? Я присягу давал казачеству... Нет! Срывать погоны, как делают это сейчас в Стане негодяи, я не в состоянии... Ты это должна понять, Марьянушка!
Стоически сдерживая копившиеся слёзы, дрожа подбородком, — такая беззащитно несчастная! — Марьяна нашла в себе силы взять одёжную щётку и смахнула с рукава мундира приставшие соринки.
Чтобы хоть как-то приободрить жену, обнимая её на пороге, он командирским баском уверенно пообещал:
— Поеду. А там разберусь. Буду действовать по обстоятельствам. Вернусь! Можешь не сомневаться...
Освободив Шаганова от участия в совещании у походного атамана, на котором окончательно утвердили требования казаков к английскому командованию, Соломахин направил его в лагерь Пеггец, где проживало большинство офицеров.
Штабной автомобиль подвёз войскового старшину к бараку № 6. Помимо казачьей комендатуры тут же размещалась и канцелярия майора Дэвиса. Комендант, генерал-майор Бедаков, озадаченный и побледневший, пожал Павлу руку и забросал вопросами:
— Что за чертовщина? За спешка такая? Почему так срочно потребовались англичанам? Главное — все офицеры и военные чиновники? Всего два часа назад получил от Доманова телефонограмму. Требует к 13.00 собрать весь численный состав. Я разослал связников в полки, станицы, военное училище. Но не гарантирую, что все успеют.
— Странно. О поездке на конференцию в Виллах в штабе было известно вчера вечером, — возразил Павел, подходя к открытой форточке и закуривая.
— Вот как? — прищурился Бедаков. — Недаром подняли штабники тарарам! Потребовали в двух экземплярах списки офицеров — ив полках, и в училище, и тех, кто проживает в нашем лагере. Якобы для получения обмундирования. Что-то затевается!
Почти следом за Шагановым к коменданту прибыли два английских офицера, чтобы выяснить точную цифру делегатов и подать необходимое количество машин. Переводчица, Ольга Дмитриевна Ротова, жена изгнанного из Стана Донского окружного атамана, миловидная, худощавая женщина средних лет, задержалась после отъезда британцев, с откровенным сомнением сказала коменданту:
— Всё так неожиданно, Игнат Максимович, что трудно разобраться. Почему приглашают к генералу Александеру в Виллах всех офицеров, а не он, своей собственной персоной, приедет в Лиенц?
Между тем на площади лагеря уже собирались, как было приказано, делегаты. Павел с младшими офицерами комендатуры вышел к ним, дал команду строиться в колонны по войсковой принадлежности: впереди — донцы, за ними — кубанцы и терцы. Площадь полнилась не только офицерами. Пёстрым живым потоком спешили их жёны, сновала детвора, у бараков понуро покуривали старики.
Плотной цепью подъехало около двух десятков длинных армейских грузовиков, крытых парусиной. Один из двух приехавших лейтенантов был Павлу знаком — именно он принимал у казаков оружие десять дней назад. Через переводчицу Павел потребовал осмотреть машины. Под будками, в кузовах стояли скамейки лишь вдоль бортов. Узколицый лейтенант в панаме цвета хаки держался высокомерно. Но, узнав, что транспорта не хватит (из расчёта 20 человек на машину), вызвал по рации дополнительные грузовики.
Отъезд близился. Площадь гудела. Порой слышался женский плач. Будто предчувствуя беду, казачий люд расставался взволнованно, с неизъяснимой печалью. Офицеры курили. Не прекращались споры.
— Ну, явимся мы к ихнему генералу, послухаем речь. А чи будет толк, чи нет, — с ехидцей рассуждал хорунжий-кубанец в парадной черкеске. — Зряшный сполох!
— Козню нам строят! Вот что, — подхватил сотник в кителе и желтолампасных шароварах Астраханского войска. — Вырядились, как на свадьбу. И смирненько гуртуемся, не хуже ягнаков...
— Доманову, господа, видней! — перебил седовласый есаул, обмахивая лицо папахой. — Надо англичанам в глаза пыль пустить! Показать нас! Нашу красу и удаль! Дескать, казаки готовы сражаться с любым неприятелем! А у англичан их — не перечесть! Колониальная держава.
— Надо было оружию не сдавать, — сокрушался широкоскулый калмык в донской полевой форме. — Оружия была — кланялись нам. Воевать могли. А теперь совсем плохо!
— Посодют нас за колючую проволоку. Этого не избежать, — сулил длинноусый хорунжий, видимо из выборных атаманов, в шёлковой синей косоворотке и донской фуражке с красным околышем, моргая слезящимися от табачного дыма глазами. — За немцев воевали и должны мы понесть наказание. Месяц-другой подержат, да отпустят.
— Господа дорогие! Не порите горячку, — всех громче молотил языком смазливый быстроглазый здоровяк с погонами подъесаула. — Верный человек по секрету открыл: везут нас на банкет! Генералы будут с английским генералом брататься, ну а мы по своему рангу — с их офицерьём.
— Английцам верить низя! Склизкие они, как гады подколодные...
Подъехало ещё восемнадцать грузовиков.
Колонны подровнялись. Зычно прозвучала команда Бедакова приступить к посадке. Донцы слаженно загрохали сапогами по площади, — сине-красная волна казачьих офицеров в кителях с завесом царских и белогвардейских наград плеснула к воротам. За ними двинулись кубанцы, паруся обшлагами широких рукавов черкесок. Но красивей всех маршировали терцы — литыми шеренгами, в чёрных черкесках с синими башлыками и обшлагами. Павлу бросился в глаза величественный старик-терец с иконостасом орденов и медалей, сверкающим из-под края широкой бороды...
Английская предусмотрительность на этот раз подвела. Они прислали грузовиков вдвое меньше необходимого. Шаганов, наблюдая за погрузкой офицеров, поняв, что многим придётся ехать стоя, высказал узколицему британцу протест. Ротова перевод смягчила. Но деваться было некуда — Павел залез по навесной лесенке через задний борт в кузов. Два охранника забрались следом, застегнули полог.
Павел сидел на скамейке с краю (ему уступил место молоденький хорунжий), в прорехи парусины смотрел назад, по знакомым приметам определяя местность. Шоссе ускользало тёмно-серой змеёй. В будке было душно, разило потом, ваксой сапог. Говорили делегаты мало, разморённые жарой. Кто-то из них попытался отбросить полог, дать волю ветерку, но охранник ворохнул коротким автоматом, что-то залопотал.
Проехали Дользах. Павел успел заметить железнодорожные вагоны.
Дорога вскинулась на подъём. Зарябили в глазах белые домики и розарии Николсдорфа.
Но вот на крутом левом повороте грузовик занесло, застёжка сорвалась, и ветер взметнул парусиновый полог, широко открывая обзор дороги. И все офицеры с удивлением обнаружили, что их грузовик сопровождает танкетка, снабжённая пулемётом, и, сколько забирал взгляд, между машинами двигались либо броневички, либо джипы, с английскими солдатами. А из лесных укрытий также выезжали мотоциклетчики, вклинивались в колонну.
— Что случилось, чёрт возьми! — раздражённо-растерянно выкрикнул кто-то из молодых. — Почему так много английской техники? По-моему, нас везут в другую сторону!
— Не орите, милсдарь, — с укоризной осадил смуглый, на горца похожий складом лица и шевелюрой есаул. — Уже поздно. Угодила птичка в лапы. Но посмотрите, какой почёт! Нас, безоружных, эскортирует бронетанковый полк! Боя-ятся, канальи!
Дружно вспыхнули негодующие возгласы! И — быстро угасли. Ничего сверхъестественного не произошло. Лишь подтвердились худшие опасения.
На третьем часу пути грузовики и автобусы-камионы, везущие штабников, подрулили к длинному ограждению из колючей проволоки, за которым сквозил второй ряд «колючки», ещё более плотный. Замаячили наблюдательные вышки по углам большого лагеря, бараки. У открытых ворот — множество английских военных, оцепление. Автоколонна распалась. Грузовики въехали в ворота и остановились. Зазвучали резкие команды по-английски.
Забухали по утрамбованной земле сапоги прыгающих с борта казачьих офицеров. Лесенкой воспользовались только престарелые.
Павел, слыша смешанный гул голосов, огляделся. Горы с трёх сторон. Лагерь — точно на дне каменного колодца. Колючая поржавелая проволока. Штыки английских солдат. Плен...
Он как в бреду воспринимал происходящее. Всех доставленных англичане построили, произвели беглый обыск. Затем стали поодиночке пропускать во внутреннюю зону, записывая имя, чин и место прежней службы. Переводил английскому капитану низенький еврей с польским акцентом. Он туда-сюда водил пугливо вытаращенными глазами, всем видом показывая оккупантам старание и серьёзное отношение к делу.
Называя себя, Павел встретился взглядом с английским капитаном, и тот, вежливо-суровый, высокомерный, отвёл глаза. Значит, всё же осознавал, что на его английский мундир ляжет пятно позора!
Красновы всем кланом стояли вчетвером в начале внутренней зоны. Заметив Шаганова, Николай Краснов-младший, как всегда, в безупречно сидящей на нём форме донского офицера-артиллериста, призывно махнул рукой. Павел подошёл, пожал руку. Пётр Николаевич, слегка сгорбившись, опираясь на трость с набалдашником, ровным голосом говорил сумрачному полковнику:
— Нет оснований для паники. Обычная процедура. Положено проверить. Не забывайте, что мы воевали в армии противника. На конференции все вопросы разрешатся. Держитесь, мой друг, уверенней!
Последовала команда англичан: занять для размещения бараки. Отдельный был отведён только для тех, кто служил в штабе походного атамана. Бесцельно и тревожно волновалось людское море, — невольники группами, в парадной форме, бродили по лагерю, укрывались от солнца в тени барачных стен. Тем временем к их будущему жилищу быстренько подкатывали джипики. Солдаты выгружали на землю ящики с тушёнкой, сгущённым молоком, бисквитами, минеральной водой в бутылках.
Шаганова разыскал посыльной и срочно вызвал к Соломахину. Начальник штаба попросил Павла присоединиться к порученцам, помочь провести перепись всех, кто находится в лагере. Щека генерала непроизвольно подёргивалась...
Хватились Доманова. Походный атаман бесследно исчез, хотя его автомобиль под конвоем мотоциклетчиков въехал сюда одним из первых. Павел обходил с писарем бараки. Многие называли себя нехотя, занижали звания, безо всякого стеснения сдёргивая с плеч погоны. Взбудоражились эмигранты. Собираясь в отдельные кружки, что-то горячо обсуждали. Всё разрешилось просто, когда к Павлу — он не поверил глазам! — подбежал взъерошенный, бледный как мел Василий Лучников, держа в руке измятый лист бумаги с каким-то текстом и карандаш.
— Павел! Измена! Как хорошо, что разыскал тебя. Мы обращаемся к командующему англичан Александеру. Мы, эмигранты первой волны, не подлежим выдаче Советам. Согласно конвенции, политэмигранты имеют юридическую защиту. Англия её подписала. Вот наше обращение! Поставь подпись.
— Погоди. Как ты здесь оказался? — полюбопытствовал Павел. — Ты ведь служил в Цветле.
— Прибыл в Стан с резервным полком. И вот очутился за колючей проволокой! Разве думали мы о таком...
— А где погоны? — заметил Павел щетинку ниток на плече его кителя. — Избавился?
— Так точно. И тебе, дорогой, советую. Выживать надо! Ну, что же ты?
— Обойдётесь и без меня... Все мы здесь — офицеры. Воевали за общее дело. Одни клятвы давали.
Василь встормошил остатки своих мокрых от пота волос, тылом ладони отёр выпуклый глянцевеющий лоб. Обозлился:
— Ты умерь пафос! Какое тут братство? Мы, эмигранты, страдаем по вине подсоветских, которых требует Сталин. Да, для него они — изменники. Ради бога, забирай. Но мы-то — за-щи-ще-ны конвенцией! На нас распространяется международное право.
— У меня одно право: оставаться казаком.
— Подписывать отказываешься?
— Сгинь! И больше не подходи! — леденея от гнева, бросил Павел и обошёл остолбеневшего бывшего приятеля.
По результатам переписи оказалось: в лагере — одна тысяча семьсот офицеров, среди них — донские генералы Пётр Краснов, Семён Краснов, Васильев, Головко, Фетисов, Силкин, кубанский генералитет — Шкуро, Соломахин, Тихоцкий, Есаулов, Тарасенко и другие представители высшего командования Казачьего Стана...
8
Сгущалась над долиной Драу ночь.
Тёмной тревогой полнились души казачьих офицеров.
Павел, ища уединения, ушёл на край лагеря, за бараки. С ближней вышки ударил в глаза луч прожектора, на мгновение ослепив. И тут же погас. Но взгляд успел чётко зафиксировать бетонные столбы и прямые строчки колючей проволоки...
А между тем ничего необычного вокруг будто и не было. После зноя яснел горный воздух, неся с прохладой смутные запахи цветущих кустарников и луговых трав. В сиреневых потёмках долины, совсем рядом, мерцал огнями старинный Шпитталь, скрадывая небо чёрной изломистой каймой остроконечных кровель и башенок. В подгорном лесу в устоявшемся безмолвии обрывались чуткие трели птиц, а грохот торопливых поездов слышался отдалённей и дольше. Мрачные откосы гор подступали к лагерю с обеих сторон, точно угластые паруса стыли в неподвижности. И все эти голые скалы — близкие и несокрушимые — как манили сейчас спасительной волей!
Павел затравленно ходил вдоль тройной ограды, тревожа охранников и заставляя их освещать прилегающую зону. Немцы строили лагерь для врагов, а угодили — казачьи офицеры, те, кто воевал под знамёнами вермахта. Смутными призраками, коря себя за доверчивость, бродили они в одиночку и группами. Клубком путались всевозможные версии и догадки. Однако большинство мнений сходилось на том, что их, пленных, либо переоденут в английскую форму, привлекая на службу в туземных колониях, либо выдадут Красной армии. Расстрел здесь, на месте, гораздо предпочтительней застенков и пыток сталинских палачей!
С каждым часом всё явственней охватывало Павла предчувствие опасности, неизбежности риска. Он вернулся к бараку, убедившись, что преодолеть колючие ограждения невозможно. Наверняка средний ряд под напряжением. К тому же всю территорию прощупывают не только прожектора вышек, но и фары танкеток. Нет, с голыми руками не выбраться! Что же остаётся? Он не знал ответа, хитрого и дерзкого решения, и вместе с тем подсознательно искал выход...
Он накурился до головной боли, до тошноты и, выпив целую бутылку минеральной воды, поспешил в барак. В комнате, загромождённой двухъярусными нарами, на которых валялись тюфяки-клоповники, громыхали голоса.
— Нам во что бы то ни стало нужно выиграть время, — твердил рослый полковник, рубя по воздуху рукой и позванивая висевшими на груди орденами. — Мальколм занимается самоуправством! Арестовывать нас нет необходимости. Просто решил, очевидно, постращать.
— Вы ошибаетесь, Михаил Матвеевич! Нас бросят на заклание Сталину, — с вызывающим равнодушием возразил чернявый есаул, ехавший с Павлом в одном грузовике. — Я немного говорю по-английски. И капрал при обыске сказал мне, что всех нас повезут дальше. Не зря ведь грузовики здесь дежурят!
— Значит, необходимо настаивать на своём. Не повиноваться! — загорячился круглоголовый сотник в очках, старший картограф штаба. — Не садиться в машины!
— Во всяком случае, мы, эмигранты, так и должны поступить! — подхватил полковник. — Если отпустили из лагеря Кучука Улагая, черкесского полковника, отпустили по югославскому паспорту, то чем мы хуже?
— Кто сказал об этом? — осведомился Павел.
— К нам заходил Султан-Гирей. Ему не верить нельзя, — холодно бросил неизвестный лобастый подъесаул, раскуривая свою изогнутую трубку в виде змеи.
Надежда обманчиво ворохнулась в груди, и Павел тотчас направился к отдельной комнате, где ютились Красновы. Николай-младший об освобождении Улагая ничего не знал. В неведении были и его отец, и дядька. Пётр Николаевич лежал на кровати, лицом к приоткрытому окну. Под потолком точила слабый свет электрическая лампочка, вокруг которой каруселили мотыльки. Напряжённое ожидание прервал вдруг вбежавший в комнату атаман Доманов. Всех поразило его плаксиво-жалобное выражение лица, разительное несоответствие солидной фигуры и суетливой походки. На мундире генерала... не было погон!
— Пётр Николаевич! Мой великий друг! — истеричной скороговоркой воскликнул Доманов, бурно дыша. — Нас обманули! Окончательно предали! Мы только что от полковника Брайара. С ужина... Завтра утром... Господи, это ужас! Нас всех доставят в Юденбург. А там поголовно передадут Советам!
Пётр Николаевич, по-стариковски крякнув, встал. Опираясь на трость, сделал к горевестнику несколько порывистых шагов. Вытягивая жилистую шею, клонясь вперёд, с недоверием спросил:
— Откуда вам это известно? Вероятно, вы ошибаетесь. Или что-то путаете...
— Это так! Это абсолютно точно... Мне англичане снова повторили в ультимативном тоне!
Семён Краснов, морща рукава генеральского мундира, схватил и отбросил единственный стул-кресло, преграждавший дорогу. В упор глядя в лицо Доманова, гневно выкрикнул:
— Повторили?! Выходит, они и раньше сообщали? Вы обо всём знали? — Кровь бросилась в лицо генерала. — Вы — преступник, Доманов!
А того трясло как в лихорадке, он потерянно бегал глазами, всхлипывал.
— Семён, держи себя в руках! — строго произнёс Пётр Николаевич, поражая присутствующих редким для его возраста самообладанием. — Не время для распрей, господа! Необходимо предпринять меры. Сию же минуту! Полагаю, нужно обратиться к королю Георгу, направить петицию в Международный Красный Крест. Они обязаны разобраться! И если специальный военный суд признает нас виновными, мы готовы понести наказание. Но чтобы так беззаконно, огулом... Коленька, будь добр, мне нужны бумага и чернила. Или хотя бы карандаш! Тимофей Иванович, казаку не пристало лить слёзы! Где ваш переводчик?
Через час, выполняя поручение Петра Николаевича, группа офицеров и капитан Бутлеров вызвали начальника конвоя, английского майора, и вручили ему два послания — к английскому королю и в организацию Красного Креста. Ухмылисто глядя на казачьих офицеров, конвойщик зевнул, сонным голосом пообещал переправить петиции в Лондон и Женеву. А на прощание пожал плечами: есть ли в этом смысл?
Сопровождавшие переводчика Павел и Краснов-младший медленно возвращались к бараку. Ночь заметно посвежела. Обеспокоенные тем, что потревожили их командира, засуетились английские охранники. Ревя моторами, стали прокатываться по лагерю танкетки. Павел спросил, что в петициях, подписанных Красновым и другими эмигрантами.
— Дед просит, чтобы первого судили его. Он, бывший атаман Краснов, готов взять на себя всю ответственность и сполна отвечать за всех, кто открыто и честно боролся против коммунизма как в эту войну, так и в прошлом. Во имя Бога, человечности и справедливости просит не выдавать всех нас — Сталину...
Пленные не спали. Кто сидел на нарах, кто лежал с закрытыми глазами, запрокинув руки под голову, иные неприкаянно бродили. Павел поправил свободный тюфяк на верхнем ярусе, не снимая сапог, запрыгнул наверх. Лёжа, глядя в потолок, попытался забыться. В глазах рябило, плыли цветные пятна... Он явственно представил Марьяну, увидел её весёлой и броско красивой, идущей с ним по людной улице. Возле магазинчика жена остановилась и попросила продавца показать платье. Тот подал сразу два — ослепительно-белое и чёрное. Марьяна повернулась к мужу, спрашивая, какое из них выбрать...
Павел вздрогнул всем телом, просыпаясь. И, открыв глаза, уставясь в крашенный белилами потолок, озарённо вскочил! Он вспомнил, что в предпоследнем бараке, когда делал с писарем обход, взгляд его случайно скользнул по листу фанеры, отставшему от поперечины крыши. Он слез на пол, и в эту минуту лампочка померкла. Англичане отключили электроток.
Был глухой час ночи. В коридоре никто не встретился. Дверь комнаты Красновых была открыта. Напротив сумрачного окна, то и дело озаряемого прожекторами, одиноко сидел Пётр Николаевич, сгорбившись, положив большие тяжёлые ладони на набалдашник трости и опершись на них подбородком. Родственники что-то обсуждали вполголоса. Старый атаман поднял голову, слегка повернулся и, вероятно отвечая на какую-то реплику, возразил:
— Господь дал нам это испытание. Роптать не пристало. Хотя и он, как сказано в Евангелии, вопрошал: если возможно, да минёт меня чаша сия... А после говорил ученикам: бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение; дух бодр, плоть же немощна... Да, я не жалею о своём решении и согласен понести наказание — принять венец правды, который пошлёт мне Господь.
Павел торопливо дошёл до малолюдного барака. Подождал, пока у входа никого не останется. С разбегу он допрыгнул до потолочного бруса, подтянулся и плечом навалился на край фанерного листа. Гвоздики, скрипнув, вылезли. И он всем телом подался в образовавшуюся широкую щель. Соседний лист тоже стал под тяжестью предательски зыбиться, и если бы Павел не догадался схватиться руками за планку стропила и не нащупал сапогами потолочную лагу, он наверняка бы рухнул вниз! Присветив в темноте зажигалкой, оглядевшись, понял, что чутьё не подвело, — под черепичной крышей таился чердачок...
Многое, многое передумал войсковой старшина Шаганов, сидя в укрытии, наблюдая в расщелину черепичин, как увозили офицеров в сталинский плен! Сперва возможное спасение радовало, затем жгла мысль, что поступает как дезертир. Но отчётливо вспомнился Крым! Нечто похожее было и тогда. Врангелевские гордецы-офицеры убеждали Павла сдаться, поверить красному генералу Фрунзе. Он не послушался! И уцелел. Почему же сейчас, когда походный атаман, сговорившись с англичанами, предал своих казаков, он должен погибать за компанию? Он до конца выполнял приказы штаба, не побоялся приехать сюда, надеясь на генеральскую честь Доманова. Наконец, он не сорвал погоны, как сделали это уже многие в лагере. Нет, он ни чести казачьей, ни достоинства не посрамил! И если выберется, должен рассказать обо всём...
Ранним утром из бараков высыпали пленники. Построились на молебствие. Тихо слетели папахи, фуражки. Полторы тысячи ратников опустились на колени. Черноволосые, светлокудрые, седые головы склонённо поникли. Сверляще и высоко взметнулся тенор войскового священника, воспевший «Спаси, Господи, люди Твоя»! И мощный мужской хор раздался, грянул следом, скорбно взывая к Спасителю на этой чужой австрийской земле!
Английские танкетки сновали рядом, заглушая молитву. Солдаты перекрикивались и, смеясь, показывали на коленопреклонённых. Со своими сродниками донцами, кубанцами и терцами молился и Павел, плача и задыхаясь от боли в груди...
А потом в лагерь нахлынули английские солдаты с дубинками и карабинами. Взревевшая толпа сгрудилась. Крайние офицеры сцепились ладонями. Англичане подступили. Среди них сновали переводчики, криками призывая «панов» садиться на машины. Терпение англичан наконец иссякает! Солдаты бросаются на неповинующихся. Орудуют прикладами, дубинками, валят с ног. Избиение безоружных длится несколько минут. Очевидно, кто-то из казачьих генералов приказывает прекратить сопротивление. Начинается тягостная погрузка. К длинному автобусу, «камиону», офицеры на руках проносят ослабевшего своего «батюшку» — Петра Николаевича Краснова...
Одна за другой выезжали из лагеря машины. Таял тесный островок казачьих офицеров на плацу. Павел потрясённо всматривался в лица, фигуры обречённых на гибель, — прощался не только с ними! Во всей истории казачества этот час, этот день выдачи офицерской казачьей элиты — один из самых скорбных. Без истинных своих поводырей куда отныне идти казакам?..
Ночью он осторожно выбрался из барака, прислушиваясь к безлюдной тишине. Англичане сняли охрану. По заранее высмотренному маршруту миновал открытое пространство, в дальнем конце пробрался сквозь линии колючей проволоки, поранив руки. В темноте вскарабкался по склону, побрёл по ельнику, подыскивая укрытие. Однако в спасение ещё не верилось...
На второй день скитаний, высмотрев у окраины Лиенца повозку со скошенной травой, Павел упросил её хозяина подвезти. Уселся позади, до пояса забросав себя метельчатым пыреем. Белая нательная рубашка (китель он оставил в лесу), бойкая речь по-немецки, абсолютное спокойствие — всё выдавало в Павле местного жителя и не вызвало у английских постовых на въезде в город никаких подозрений.
9
Беспримерное злодеяние со времён фарисеев и первосвященников замышлялось англосаксами в первый летний день тысяча девятьсот сорок пятого года за Альпийскими горами! И, ведая о великой беде и муках, подстерегающих казачьих беженцев, и не в силах уже помочь, выручить старейшину рода Шагановых, Дончур стенал, ночами метался по домовладению. Терял силу не только его казачий род, но и множество других, связанных одной землёй и памятью. Безвозвратно гибли донцы, кубанцы, терцы. Пустели курени и хаты. Чужаки осваивались в станицах. Совершенно иные люди, пришельцы. Оттого становились немощными охранители казачьих жилищ — домовые. Нещадная война осиротила казачий православный край...
И открылась Дончуру речная долина меж высоких чужих гор, в ней — барачный городок, окружённый тележным табором, смятенное сонмище людей: тысячи принаряженных казачек, молодиц, стариков и старух, косяки вездесущей детворы, шеренги подростков-юнкеров и казаков. Они сходились с разных сторон на серый плац, собирались вокруг походного аналоя, подле которого в праздничном облачении уже стоял войсковой причт, и золотились хоругви...
О вероломном аресте казачьей делегации узнали в лагере Пеггец вечером того же дня, когда за последними дежурившими в нём офицерами опять приехали англичане и обо всём рассказали уже безо всякой утайки.
Глубокой ночью в лагерь явился как всегда жизнерадостный и деловитый майор Дэвис и сообщил, что порядок выдачи продовольствия казакам изменен. Теперь его в лагерь будут доставлять сами англичане. Но главной целью приезда, как выяснилось, было уточнение списков вахмистров и урядников. Вслед за офицерами, несомненно, арест ждал именно их.
Утром вновь примчался Дэвис и, не обинуясь, объявил избранному коменданту лагеря подхорунжему Полунину, представителям полков и станиц, что 31 мая все полки и станицы поездами будут отправлены в Советскую Россию. Последовательность погрузки такова: первые — донские станицы и полки, затем — кубанские, последние — терские. Во избежание разъединения семей дотошный шотландец потребовал точные списки беженцев.
В знак протеста и скорби в лагере Пеггец вывесили чёрные флаги!
Англичане перенесли отправку казачьего люда на день позже ввиду своего христианского праздника.
Ошеломляющая весть о захвате казачьих генералов и офицеров вызвала у Тихона Маркяныча сердечный приступ. Лёжа на подводе с закрытыми глазами, он тяжело дышал, бормотал в отчаянии:
— Одного сыночка Бог забрал, а зараз и со вторым, должно, навек расстались! В плен попал! Заманули, аманаты! Брехнёй казаков победили!
Утешать его было некому — Полина Васильевна, зная, что и станицы ждёт такая же участь, лишь печально молчала.
Собравшись с силами, Тихон Маркяныч рискнул пешком идти в город, к Марьяне. И до него дошёл слух, что весь казачий люд возвращают на родину. На везение, старика подвёз на подводе какой-то отзывчивый молодой тиролец, наряженный в национальный костюм: в светлую рубашку с широкими рукавами, высокий жилет со множеством пуговиц, обтягивающие штаны и шляпу с пером. Причину праздничного вида парня разгадал Тихон Маркяныч уже в Лиенце, когда повстречался на улице с огромной процессией. Впереди несли под балдахином Богоматерь, за ней шествовали аккуратно причёсанные и одетые в белые рубашки мальчики с колокольчиками, девушки в прозрачных вуалях, с белоснежными лилиями в руках, за ними — в шёлковых рясах духовенство, поющие торжественно миряне. Столько отрешённого покоя и умиротворённости было в лицах празднующих, что Тихон Маркяныч подумал: потому так хорошо им, что живут на родной земле, дома... А ему, и снохе, и всем скитальцам уже никогда не возвратиться в свои дворы...
Марьяну старик предполагал застать в слезах, но держалась она внешне твёрдо. И не только не ждала утешений, а сама попыталась успокоить свёкра, что Павел обязательно вырвется, сделает невозможное. Она будет ждать его здесь, на квартире, и никуда не поедет. Гость пробыл недолго, поглазел на здоровенького весёлого внучка, подзакусил сыром. Встреча с молодой снохой — сильной и привлекательной женщиной — как-то приободрила Тихона Маркяныча. Перед уходом он постоял у кровати ещё раз, пристально всмотрелся в спящего малыша и с улыбкой заключил:
— Нашенский! На Павлика дюже скидается... Как оно ни будет, Марьяночка, а сына своего ты сохрани и вырасти. Возвернётся Паня — одно дело, а ежели что... Сохрани внучка! Такой наказ. Как гутарят, последняя просьба...
Старый казак заплакал, поспешно вытер платочком глаза. Бережно обнялся с несуетной, серьёзной женой сына, вслух попросив Господа сохранить и помиловать всех их, Шагановых...
И в это первое летнее утро Тихон Маркяныч был на редкость бодр, решителен, лицом светел. Оно странно преобразилось, стало напоминать лики святых, изображаемых на вратах храмов, немирским успокоением. Причиной тому было ночное посещение в лагере Пеггец походной церкви, куда он с Полиной ходил молиться и исповедоваться. Весь лагерь гудел! Все его обитатели были оповещены, что ещё до семи часов утра, до прибытия английских машин, начнётся спасительный молебен. Почему-то общим было мнение, что англичане не посмеют прервать молитву, поднять руку на богомольцев.
Старик тщательно умылся, расчесал кудельные пряди волос и бороду, испросил у снохи праздничные шаровары с лампасами и васильковый, побитый молью бишкет. Выстиранный и заштопанный Полиной, он всё же имел довольно жалкий вид. Но Тихон Маркяныч, надев свою ветхонькую одёжину, в которой, как ему казалось, выглядел по-генеральски, даже грудь выпятил, прошёлся вдоль подводы строевым шагом.
Из лагеря на противоположном берегу Драу, пробиваясь сквозь речной шум, доносились призывные удары церковного колокола. Чета Звонарёвых, понурых и безмолвных, ушла первой. Их повозка тоже стояла неподалёку. А Тихон Маркяныч, поджидая старшую сноху, перебрёхивался с разбитным соседом, чубатым терским урядником, сбежавшим из полка. Он увязывал узел с одеждой, торопил жёнку и сына-подростка, а принаряженному бородачу насмешливо бросал:
— Ты, дедушка, ночью к попам ходил, кажин денёк молишься. Тебе заутреня заместо удовольствия! А я — грешный. Нам сейчас креститься некогда! Пока не сцапали английцы, надо уматывать. И вам бы с тёткой Полей посоветовал!
— Куркуль ты и безбожник! Ишо гутарят у вас, на Тереке, — гындык. То бишь — неумный человек, неудалюга. Я поблукатил по вашим горкам, до Синтуков досягнул. И все навроде тобе. Единоличные. А хваст-ли-вые! Ты, Терентий, от Бога отвернулся, и он умстит!
— Гм, на кой я ему ляд? Других мало? Вон, целый лагерь гвалтует. Я столько девок попортил, что Боженька сбился со счёта. «Нехай, — думает, — живёт. Надоело за ним приглядывать!»
— Один вроде тобе богохульствовал — ему бабы овечьими ножницами подкоротили. Зараз путает, иде перёд, иде зад...
— Тебя, Маркяныч, не перебрешишь. А про баб... Вчера в лагере был. И такое зло взяло! Явились два офицера Красной армии и с ними грудастая агитаторша. Убеждают ехать домой, в Союз. «Остовки», кого немцы вывезли или сами добровольно приехали, в очередь стали. Записываются. Жёны офицеров вразумляют их, дескать, не верьте. А те, сучки фельдфебельские, шалавы, рожу кривят, через губу отвечают: «Мы — пострадавшие от немцев. А вы — власовки, не чета нам!» Чуть до драки не дошло.
Тем временем Полина Васильевна, обойдя палатку терца, уже шагала к подвесному мосту через полноводную Драу. И она надела свою любимую поплиновую тираску бежевого цвета с белыми оборками, выходную юбку зелёного шёлка, но покрылась — тёмной косынкой. Бездомная тоска точила не только душу, но и старила. За последнюю неделю она заметно похудела, ссутулилась. Напрочь седыми стали волосы... Ковыляя сзади, Тихон Маркяныч посматривал на неё с неуёмным беспокойством. Не дай бог сляжет или ещё что, — куда ему, старцу, деваться?
Полина Васильевна сторожко переходила шаткий мост, придерживаясь рукой за канат. На середине моста она почему-то остановилась, с нахмуренным лицом глянула вниз, — под ней клокотала, перекипая водоворотами, бешеная река, замутнённая талыми водами вершин. Даже на двадцатиметровой высоте её шум закладывал уши, холодил тело влажноватый воздух. И Тихон Маркяныч крепко прижал рукой фуражку, боясь, что её унесёт в лихомётные буруны...
Уже алело над горами. Нарождался просторный день. Богомольцы сходились к дощатому помосту, на котором стояли престол и жертвенник, и чернели рясы войсковых священников. Паства поминутно росла! Шли стар и млад — жёны офицеров, старики и подростки, многодетные казачьи семьи, любопытствующие «остовки», гражданский люд, приютившийся в лагере. Подоспели — для охраны молебна — казаки и рота юнкеров.
Шагановы протолкались к походному аналою, взволнованные досель невиданным многолюдством. На лагерном плацу уже было несколько тысяч казачьих изгоев, а народу всё прибывало. Приглушённый гул голосов разом стих, когда на помост взобрался чернобородый, величественный отец Владимир. Первые лучи солнышка, алым гребнем показавшегося из-за гор, озарили войсковые иконы в окладах, знамёна и высокий лес красно-золотистых хоругвей с ликами Спасителя и Богоматери.
— Мир-ром Го-осподу помо-олимся-я... — нажимая на низы, громкоголосо воспел священник, встав перед иконостасом и крестясь.
И тысячи православных осенили себя, молясь и зорко следя за пастырем, с неуёмным трепетом ловя его слова...
А утро уже во всю ширь открывало живописную долину среди гор, унося туман и кроя росой глянцевитые листья деревьев. Откуда-то из-за лагерной ограды парусил тополиный пух. И эта дивная пороша в начале лета многим напомнила далёкие снега родины, скитания, безвозвратно утраченное... С каждым молитвенным восклицанием коленопреклонённые, взывая к Господней помощи, ощущали в своих душах прилив сил и благоверия. Истово молились и Шагановы, изредка поглядывая друг на друга. И никогда прежде не видела Полина Васильевна свёкра таким просветлённо-отрешённым, тихим...
Но вдруг голос священника, расплескивающийся над людским морем, заглушил рёв автоколонны. Тревога тенью пробежала по тысячам лиц. И в открытые ворота лагеря вкатились джипы, танкетки, тяжёлые английские грузовики с парусиновыми будками. Они уже приезжали сюда, забирая офицеров!
Толпа смятенно качнулась!
Казаки и юнкера, взявшись за руки, взяли молящийся люд в оцепление.
Из машин и танкеток споро высаживались мощные шотландцы с резиновыми дубинками, палками, у многих в руках поблескивали карабины с примкнутыми штыками.
Молебен продолжался.
Командир английских солдат, длиннолицый верзила, расположил пулемётчиков с двух сторон. Затем, тыкая пальцем, отсчитал несколько рядов молящихся, повернулся к подчинённым и отдал приказ! Они бросились на толпу, занося дубинки...
Между тем литургия подходила к концу, и отец Владимир принялся причащать. Пригубить из чаши вина успело человек пять, когда донеслись первые исступлённые крики. Клир у помоста заволновался. Подоспевший войсковой священник отец Василий, отлучавшийся в Лиенц отправлять телеграмму Папе Римскому, наскоро употребил Святые Дары и обернул чашу в плат. И едва духовенство сошло с помоста, как людское сонмище заколыхалось. Дети, посаженные отцами на плечи, видели с высоты и рассказывали, что солдаты бьют «наших» палками и волокут к грузовикам.
— Уби-иваю-ют! — донеслись вопли с разных концов площади.
Крайние ряды, спасаясь, отпрянули назад. Толпа, будто сорвавшийся наскальный камень, неостановимо двинулась, круша лагерную ограду, на подгорный луг. Пулемётчики — для острастки — дали поверх голов очереди. Полина Васильевна, схватившись за свёкра двумя руками, удержала его и сама устояла на ногах. Но тут же их швырнуло в сторону, повлекло, потащило к деревянному помосту. Он спас их, не позволил толпе опрокинуть.
Ряды, отделяющие Шагановых от солдат, быстро редели. Уже стали проступать тела людей, распростёртых на бетоне. Поблизости от помоста лежал, по-птичьи подвернув голову, мальчишка лет десяти, подплывший кровью. На него, истоптанного сотнями ног, невыносимо было смотреть. Тихон Маркяныч поднял хоругвь на свежеструганой жердине, источающей ядрёный ясеневый дух. Шеренга чужеземцев, отбивая богомольцев, лупила дубинками напропалую. Дикие крики, горячка расправы неуклонно приближались.
Понимая, что оторваться от солдат невозможно, Полина Васильевна схватила в руки растоптанную икону. К ней подбежал веснушчатый шотландец с жёсткими рыжими завитками волос. В злом запале он схватил казачку за воротник тираски, потащил к грузовику. Ахнув, Тихон Маркяныч бросился следом. Догнал и во всю силу рубанул его древком. Удар пришёлся по шее — супостат, обмякнув, остановился. Полина Васильевна кинулась в толпу, но её перехватил другой солдат, носком ботинка сбил на землю...
Объятый гневом, с безумно одичалыми глазами, бывший старший урядник опять поспешил на выручку. Снова вскинул древко, метясь в обидчика невестки. Но чернокудрый солдатик с оскаленным ртом налетел сбоку. Мелькнувший штык, с хряском разрубив рёбра, глубоко вошёл в немощное тело старика. Тихон Маркяныч рванулся, роняя хоругвь, обратил к убийце скорбно застывшее лицо. Солдатик, дрожа, попытался выдернуть штык. Но он не подался, увязнув меж костей. К ужасу молоденького шотландца, этот седобородый казак, грозно хрипя, пошёл на него, заставив отступать, пятиться, пока не рухнул...
Превозмогая боль в спине, Полина Васильевна протиснулась к заднему борту грузовика, где легче дышалось. Несмолкаемые причитания и плач арестованных оглушили! С той минуты, как на глазах погиб свёкор, не покидало её всепоглощающее чувство отчаяния! Солдат, заподозрив что-то, отгоняя вглубь кузова, ударил Полину Васильевну по щеке. Но она не повиновалась, только пригнула седую голову. Принять позор тюрьмы — это было страшней смерти...
Перед большим мостом грузовик замедлил ход.
Открылось русло Драу. Донёсся шум воды. Колёса зашелестели по деревянному настилу. Показался берег, бурлящая поверхность реки... Сильно оттолкнув растерявшегося охранника, — точно большая непокорная птица, Полина Васильевна выбросилась за борт...
10
О том, что происходит в городе и его окрестностях, узнавал Павел от своего хозяина, благочестивого, пунктуального чиновника налоговой инспекции, толстяка Вилли и его жены-хлопотуньи. Они, несмотря на строгий запрет оккупационного командования, укрывали семью казачьего офицера.
Вести были страшные: из лагеря Пеггец ежедневно вывозили репатриантов; началась полная эвакуация, отправка эшелонами в сталинскую Россию и казачьих полков; по свидетельству очевидцев, огромное количество казаков и офицеров корпуса фон Паннвица сразу после передачи частям НКВД было расстреляно в лесной глухомани.
Пропускной режим в Лиенце ужесточился. Особые патрули рыскали вокруг города, по горным дорогам, излавливая скрывшихся казаков. Могли начать обыски и на городских улицах. И, опасаясь этого, не желая навлечь на хозяев неприятностей, Павел засобирался в горы, поделился планами с Вилли. И тот предложил отвезти Шагановых к брату, сыроделу и выдельщику кож, в селение Бургфриден, расположенное невдалеке. Родственнику в сенокосную пору крайне необходимы помощники!
...Выехали в предутренний час, избегая английских патрулей. Впрочем, у Павла был подлинный паспорт гражданина Франции, и за себя он был спокоен. У Марьяны — лишь беженская регистрационная карточка. И любая проверка дотошных шотландцев могла кончиться её арестом. Детей во внимание оккупанты не брали.
На посту при выезде из города их остановил сонный солдат, но, узнав повозку налоговщика, проезжающего здесь нередко, ни у кого не потребовал документов.
Редкостно везло! И Павел, обретая в дороге уверенность, решил, что, пожалуй, обойдётся. Трусоватые англичане вряд ли в столь ранний час решатся патрулировать по глухим дорогам. После всего содеянного не покидал палачей страх перед казаками-бродягами, способными подстеречь и открыть огонь. Однако карман его старенького пиджака, пожалованного Вилли, тяжело оттягивал верный парабеллум и запасная обойма. На первый случай достаточно...
Вовочка вёл себя неспокойно, разбуженный тряской на каменистой дороге. Марьяна, покормив его, дала соску, и малыш крепко уснул, сморённый утренней свежестью. Гравийка наконец, привела к затяжному подъёму. По крутому склону светлел среди сосняков двойник. Он, по словам хозяина, и вёл к крестьянскому селению. Туда можно было добраться и более пологой тропой, но вдвое длинней. И Павел выбрал её, жалея жену. На прощание Вилли ещё раз перечитал свою записку брату и отдал Марьяне, несущей в сумке и документы, и пелёнки, и вещички. Павел держал сына в охапке, боясь даже качнуть. Добродушный толстяк провожал уходящих постояльцев взглядом до самого поворота, убеждаясь, что они правильно поняли его...
Необычным — серебряным было это альпийское утро. То ли от тумана, сквозящего меж соснами и в речной долине, где остался Лиенц; то ли от блеска горных снегов, падающего с поднебесья и озаряющего склон, то ли от росы, сверкающей на кустарниках и травах вдоль широкой тропы. По ней, пожалуй, не только ходили, но и немало ездили. Рубчато тянулся проследок колёс. Павел, вдыхая холодящий, разреженный, чудесный воздух, осторожно неся сынишку, часто оглядывался на Марьяну. Сосредоточенная, с блестящими глазами и оживлённым лицом, выглядела она молоденькой девушкой — была особенно красива, желанна.
На минуту приостановились, делая передышку. Павел кивком отбросил чуть назад фетровую шляпчонку, тоже подаренную хозяином, спросил дрогнувшим голосом:
— Не устала?
— Рана немного болит. А так — ничего. Даже силёнок прибавилось... Ты не так несёшь! Выше подними ему головку, — улыбнулась, заметив на поросшем щетиной, малоузнаваемом лице мужа озабоченное выражение, когда малыш ворохнулся в свёртке.
— Есть! — шутливо отозвался Павел и на мгновение прильнул к жене, такой родной и прелестной. Тревожным блеском сверкнул у неё на шее рубиновый крестик.
Лес расступился. Они вышли к небольшому лугу, от которого дорога вновь устремлялась на подъём. Примерно в километре, вверху, замаячили красночерепичные крыши Бургфридена.
Павел первый услышал приближающийся рокот автомашины.
Она натужно, с подвывом мотора, уже карабкалась по двойнику. Острая тревога полыхнула в душе: неужели засекли, когда поднимались по тропе? И без всякого промедления передал сынишку Марьяне, достал пистолет. Оба ускорили шаги, сворачивая к ельнику. Джип, одолев подъём, вынырнул точно из-под земли! В его открытом кузове качались солдаты в летних мундирах и панамах цвета хаки.
Шотландцы ехали к ним. Напрямик, по скошенному лугу.
Павел побежал, торопя жену, к ближайшему укрытию. Огромный валун громоздился в стороне, прикрывая тропку к спасительному селению. То и дело оглядываясь на приближающийся джип, он отрывисто крикнул:
— Пригнись и беги! Что есть духу!
— А ты?
— Быстрей!
Павел отошёл в сторону, держа в опущенной руке пистолет. Так стоял, прикрывая собой жену, пока не стих за спиной её шорохливый бег.
Он подпустил англичан метров на тридцать и с первого выстрела поразил плечистого водителя. Джип, потеряв управление, завилял. Солдаты, спрыгивая на землю, давали очереди. Всего их было шестеро, не считая убитого. Перебежками автоматчики заходили от леса. Отвлекая их, Павел вскинулся во весь рост и метнулся в сторону пропасти, где дыбились скальные отломки. Кувыркнулся, броском ушёл от пуль, ударившись о камешник. Выиграл несколько секунд! И, увидев вставшего в полный рост темнокожего солдата, выстрелил. Очевидно, ранил, судя по жалобному вскрику. Но тут же свинцовые струи автоматов всклубили вокруг укрытия мельчайшую колючую пыль. Удушливо потянуло порохом. Яростная разразилась стрельба. Он изредка отвечал англичанам, стреляя только прицельно и не тратя зря патроны. Сейчас, в окружении врагов, им владело только одно желание — продержаться подольше, чтобы Марьяна с сынишкой успели добраться до крестьянского дома...
У Павла оставалось всего несколько пуль, когда подкравшийся из-за елей сзади неведомый шотландец застрочил из автомата. Внезапно сражённый, Павел качнулся, опершись рукой о шершавый бок валуна. Мысли стали тускнеть. Однако, ощущая, как странно немеет вдруг ставшее неподвластным тело, и всё явственней слыша молитвенное пение, он успел заметить, что Марьяна минула опасный склон — точно ушла в небо. В последнее мгновение Павел повернулся на восходящее солнце, в ту сторону, где были Дон и его хутор, и среди сверкающих снегами горных вершин, тронутых первыми лучами, увидел белый храм с позолоченными куполами, высоко и навечно вознесённый над тёмной гибельной бездной.