А в России — она представлялась Крману обширной плоской равниной, поросшей лесом и почему-то окутанной туманами, — в ней воцарился странный молодой царь, который прибрал К рукам всех этих московитов, а также калмыков, казаков и медведей, сбросил с себя пышные византийские одежды и отважился начать войну со Швецией.
Крман заказал несколько папок, для того чтобы собирать в них разные любопытные документы. На одной из них жирным итальянским карандашом написал: «Rex Petrus» — «Царь Петр». Но документов и сведений о Петре было очень мало. Пользоваться приходилось слухами, записывать рассказы бывалых людей. Но такие сведения немногого стоят. Бывалые люди далеко не всегда отличаются прозорливостью и умением делать выводы из того, что видели или о чем слышали. Между тем архив должен быть точным — факт к факту, документ к документу. Крман не любил дилетантства. Огорчался, что идет к истине такими любительскими путями.
Время от времени он расстегивал замочек папки «Rex Petrus», перечитывал лежавшие в ней записки. Сюда же он внес сведения о поражении русских под Нарвой, после чего, как говорят, царь Петр велел снять часть церковных колоколов и перелить их на пушки; это позволило острословам заметить, что пушки будут стрелять с погребальным звоном.
Между тем Россия, сколько мог судить Крман, вовсе не собиралась заключать со Швецией мир и, надо думать, готовилась к длительной войне. Как можно решиться на такое? Кто в состоянии противостоять первоклассной шведской армии? Почему же царь Петр упорствует?
Временами Крману надоедало думать обо всем этом и пытаться отыскивать глубоко прячущуюся от простых смертных истину. Кто знает, а вдруг истины вовсе не существует? Его тянуло во Львов. Еще раз поговорить с сыном. Он дни и ночи, если они случались бессонными, репетировал этот разговор. Ему казалось, что теперь он смог бы объясниться с Василием иначе. Вот только одного не придумал Крман — первой фразы. Может быть, она вовсе не нужна, а следует подойти к сыну, погладить его по голове и улыбнуться? Кто это знает! Да и многие ли отцы умеют толково разговаривать со взрослыми сыновьями? Крман вспомнил ту ночь, когда он с разрешения Василия перелистывал тетрадь с его заметками о датском принце по имени Гамлет и о Юлии Цезаре. Страницы рукописи были разделены надвое. Слева Василий сделал перевод пьес англичанина Шекспира, а справа, вероятно, были пометки самого Василия. Одна из фраз особо поразила Крмана. Вот она: «Сам ли Цезарь позднее пришел к мысли провозгласить себя императором или же обстоятельства постепенно подтолкнули его к таким действиям?»
Почему это интересовало Василия? Какие мысли бродили в его голове? Задумываясь над всем этим, Крман пугался. Неужели новое поколение, в частности его собственный сын, задумывается над такими вопросами? Что им Юлий Цезарь? С какой стати интересоваться его судьбой? Откуда Василий столько знает, если не учился в университетах, не бывал в великих столицах?
Да, очень трудно беседовать со взрослыми сыновьями. Даже если это всего лишь мысленные беседы.
Их величество лицедеи!
И вот он — Цезарь. В тоге, с венком на лысеющей голове. Со взглядом мудрым и усталым.
— Salve Caesar! Да здравствует Цезарь!
Он опускает руку: достаточно! Разумный правитель обязан беречь эмоции подданных. Нельзя допустить, чтобы народ растратил себя в славословиях. Тогда кто же будет строить дороги и акведуки, выращивать хлеб и виноград?
— Salve Caesar!
— Да, да, конечно! — буднично произносит Цезарь. — У нас с тобой взаимная любовь, великий римский народ!
Он исчерпал земную власть и славу. Ни новые победы, ни еще более щедрые подарки ничего не прибавят к имени Цезаря.
— Salve Caesar! Vivat!
Кто посмеет не отдать должное Цезарю, первому из людей сумевшему стать богом? Впрочем, подлинные боги уже от рождения бессмертны. Куда труднее добиться бессмертия земному человеку. И — слава удачливому и дерзающему! Впрочем, понаблюдайте за действием. Заговорщики окружают Цезаря. Среди них те, кому Цезарь верил больше других. Кто не только не должен был поднимать на него руку, но и обязан был защищать от любых покушений.
— И ты, о Брут мой?
— Во имя великого римского народа!
— Неужели и ты поднял на меня меч?
— Во имя республики! Смерть тирану!
— Ты стал бы моим преемником!
— Vivat Caeser! И умри!
Цезарь закрывает голову тогой, падает на пол. Нет, Цезарь был не богом, а обычным человеком, хоть и с бесстрашной душой. Но вот беда — великая душа эта была заключена в хрупкую оболочку, что, если хотите, несправедливо, обидно и нелепо.
Египетские фараоны требовали, чтобы их тела бальзамировали. Так они пытались вырвать у природы иллюзию бессмертия. Но Цезарь умен. Он знал, что уже убит, и потому накрыл голову тогой, чтобы не видеть лица собственной смерти.
— Да здравствует Цезарь! И будь ты проклят!
Неужели это маленькое тело с короткими ногами еще минуту назад было Цезарем, перед которым падали ниц державы и цивилизации!
Факелы льют на лица испуганных зрителей пляшущий свет. Трагедия свершилась. И странно было сознавать, что все это лишь театр, лицедейство. Игры взрослых людей. Уже поднялся только что обрушенный колосс — стареющий человек с набеленными щеками. Тот, кто только что был Цезарем, смиренно ждет суда зрителей — монахов и продавцов зелени, столяров и купцов. Сейчас простые горожане решат, одобрить ли того, кто только что был Цезарем, или же осудить его, аплодировать актеру или освистать его.
Мальчишки бегали по рядам с медными кружками в руках. В них, звякая, падали мелкие монеты — пожертвования на монастырский театр.
— Хотя я сам написал эту пьесу, но сейчас испытываю очень странное чувство: будто подсмотрел запретное… Кто знает, может быть, лицедейство следует и вправду запретить.
— Но почему? Не ты ли сам только что хлопал актерам? Разве они плохо играли?
— Дело как раз в том, что спектакль мне слишком понравился. Но мне и в голову не приходило, что театр может так будоражить людей. Я как бы на минуту сам себя почувствовал Цезарем. И это ощущение было настолько ярким, что мне стало страшно. Я на мгновение забылся. Мне стало казаться, что я могу, как сам Цезарь, повелевать Римом, казнить или миловать народ… А позднее я почувствовал, что убивают не кого-то там вдали, на сцене, а меня самого… Нет, театр все же очень опасная штука.
— Да почему же? В чем его опасность? По — моему, интересно. Я бы ходил в театр каждый день… Посмотри, сколько собралось народу.
— Немало. Но ты подумал о том, что хоть некоторые из них могли тоже на мгновение увидеть себя Цезарем? Им могло передаться сладостное и пугающее ощущение власти и всесилия… Да, эту пьесу написал я сам. Вернее, переделал наново пьесу одного малоизвестного английского драматурга. Но писать — одно, а смотреть свою же пьесу на сцене — совершенно иное. Оставим этот разговор. Может быть, я слишком устал и многое мне видится в мрачном свете.
— Ты много работал в последние дни?
— От петухов и до петухов.
— Вот и чувствуется. Знаешь, что тебе сейчас не помешало бы? Чарка вина и кусок горячего мяса. Именно это у меня сегодня на ужин стараниями тетушки Фелиции.
— Идем.
И они направились вверх по узкой улочке, к арке, соединяющей два четырехэтажных дома. Василий и Фаддей были одного роста, худощавы, белокуры. Да и походки и у того и у другого были одинаковые — легкие, свободные. Со спины, если бы не различного кроя сюртуки, юношей можно было бы спутать.
Тетушка Фелиция уже спала. Пришлось долго стучать молотком в дверь. Отворила она минут через десять, как была — в теплом чепчике и капоте. Впрочем, в возрасте тетушки Фелиции уже не было никакого смысла заботиться о внешности.
— Я не знал, что вы уже спите, — начал было Фаддей.
— С каждым днем я ложусь спать все раньше, — сказала тетушка Фелиция, передавая ему подсвечник. — Но я не сержусь, что меня разбудили. Я вообще ни на кого и никогда не сержусь. Зачем сердиться? Это совсем не полезно для здоровья. Тем более смешно сердиться на молодых людей. Они же не виноваты, что молоды, что им хочется гулять до полуночи и делать все так, чтобы волновать людей пожилых. Молодые со временем тоже станут старыми и мудрыми. Это меня утешает…
Если тетушку Фелицию не остановить, она будет говорить день или два кряду, пока в изнеможении не рухнет на пол и не уснет тяжелым сном без сновидений. Вот почему, может быть, заботясь о ее здоровье, все ее бесцеремонно перебивают…
Пока тетушка Фелиция разжигала на кухне плиту и громыхала данцигскими чугунными котлами, Фаддей провел Василия в свою комнату. Тут он зажег дешевый, но все же пятисвечный канделябр, смахнул с табурета мятые листы бумаги. Сам сел на кровать.
— Театр что? Театр чепуха! — сказал он гостю. — Вот погляди-ка… Как тут не вспомнить золотые слова о том, что искусство требует жертв… И больших!
У стены стояло пять совершенно одинаковых портретов. Голландские подрамники с уже грунтованным холстом — их часто доставляли через Краков во Львов. Рамы обычные, местной работы — резьба и краска под бронзу. Но важны были не рамы, не подрамники и не холст. Совершенно невероятным, ошеломляющим была удивительная схожесть портретов. Да, собственно, их никто не мог бы отличить один от другого.
Казалось, что пятеро близнецов внезапно вошли в комнату и выстроились у стены. Это были богатые и надменные люди. Тщательно завитые парики, матово поблескивающие легкие латы, шпага… Пять гордых взглядов. Десять пар кружевных манжет.
— Что это за индюки?
— Свят, свят! — засмеялся Фаддей. — Это наш бывший государь Август II Сильный.
— Неудачник!
— Как сказать… Чтобы прокормиться, ему и Саксонии достаточно. Не обязательно владеть еще и Польшей. В неудачниках будет ходить, скорее, новый государь, Станислав Лещинский. Он ведь нечто вроде дворянина при покоях великого Карла. Карл — вот кто герой эпохи, счастливчик, избранник богов. Его я и изображу. Таким, какой он есть: со стриженой головой, в простом синем сюртуке и ботфортах. Он воин, победитель. Цезарь наших дней. Августа я соскоблю. Вот гляди — заготовки… Это как раз для сюртука. Очень удобно. Накладываю на холст и прорезь заполняю синим цветом. Затем еще одна — это ботфорты. Их черным. Точно так же руки, лицо. Хоть десять холстов за месяц можно сделать. Правда, потом еще кое-что довести кистью…