Она ловко крутила руль, ловко вертела своей забавной — в кудряшках — головкой, поглядывая назад при перестроениях из ряда в ряд и при опасных здесь правых поворотах, ловко щелкая ручкой передач и болтая без умолку.
— Вы русские очень умные и талантливые. Но вы совершенно не умеете поддерживать традиции. А только традиции дают стабильность и хорошую жизнь. Вот взять моего Джона. Он работал инженером в электрокомпании. Он любил крикет и футбол, каждую пятницу он ходил в свой паб. Но каждый сентябрь мы ездили с ним на Майорку. И наш Генри — тоже любит крикет и футбол. И тоже каждую пятницу он ходит в свой паб. И когда у меня будет внук… (и здесь миссис Сэмюэль почему то выразительно посмотрела на Маринку), он тоже полюбит футбол и крикет. Это в нас запрограммировано. И в этом залог нашей стабильности. У нас всегда будет королева или король. У нас всегда будет Парламент. Мы всегда будем островом. Наши мужчины всегда будут смотреть футбол со своими друзьями в своих любимых пабах… И поэтому у нас никогда не будет социальной революции и гражданской войны.
Вы, русские, вы очень умные и талантливые, но вы не стремитесь строить свою жизнь на накопленном. Я не имею ввиду только материальное. Хотя и это очень важно. Важно иметь свой дом. А у вас — у русских, у многих ли есть свой дом?
— У меня — есть свой дом, — твердо ответила Маринка
— Но там же война?
— Война кончится
— У вас? Ты думаешь, что у вас это когда то кончится?
Миссис Сэмюэль замолчала, сбитая с толку упрямой Маринкиной уверенностью.
Миссис Сэмюэль не понравилось, что Маринка осмелилась ей возражать.
Как эти русские, эти русские, которые живут столь вопиюще бедно. Как они еще осмеливаются не соглашаться, когда им говорят разумные вещи о традициях и корнях стабильности? Их учат уму-разуму, а они словно неблагодарные готтентоты или неразумные зулусы, проявляют какое то необъяснимое упрямство. Это бесило миссис Сэмюэль. Как так можно? Эти русские — они напирают против очевидного, они иррациональны, вся красивая и благополучная жизнь Европы служит доказательством их неправоты. Но они с дурацким упрямством не желают ничему учиться, предпочитая свой опыт. Свой опыт, который не принес им ничего хорошего.
— Вот ты посмотришь, как живет моя кузина Салли. Ее дом был построен еще в тысяча семьсот сороковом году. И он всегда принадлежал их семье. Это традиция. Ты понимаешь меня? Когда твой папа дает тебе свой дом, дом в котором ты родилась — в этом очень важная основа жизни. Это залог уверенности в том, что жизнь будет предсказуемой на много лет вперед. А это очень важно. И я не понимаю, как вы можете жить в России, когда никто у вас не уверен в том, будет ли он жив через пять лет и где будет его дом? Мы хорошо живем потому, потому что мы можем планировать нашу жизнь на всю ее длину. Когда я выходила за Джона, я знала, что через десять лет у нас будет определенный доход, деньги, собственность. И что через двадцать лет у нас будет денег больше, чем было через десять лет после свадьбы. И поэтому мы заводим детей и растим их….
— Мы тоже заводим детей и растим.
— Но вы растите их в Англии…
— Мы вернемся в Россию…
— Ты сумасшедшая. Вы все — все русские, вы все крэйзи.
И далее до самого Саутгэмптона миссис Сэмюэль не проронила ни слова.
Салли. Или миссис дю Совиньи (по бельгийцу мужу, что несколько подпортил чистоту островитянского высокомерия) сама повела Маринку в рашен черч.
Малюсенький, словно пасхальное яичко храм Усекновения Главы Иоанна Предтечи одним боком прибился к бензоколонке «Шелл», а с другой был подпираем громадным рекламным щитом, с которого каждые три минуты подмигивал битл Пол Маккартни, предлагая соплеменникам выпить «тайни галп оф Оулд Скотч», на том якобы основании, что он сам тоже в некотором роде — Оулд Скотч…
Маринка повязала припасенный черный платочек, трижды поклонилась и трижды перекрестилась… Вошла.
Купила свечей на пять фунтов.
Отыскала глазами икону святого Николы — Угодника. Подошла, поклонилась. Прошептала «Отче наш»
Свешница не говорила по-русски.
— Фазер Михаэль будет служить утреннюю службу завтра в девять утра. Исповедоваться? Исповедоваться можно завтра перед службой в восемь утра.
— А фазер Михаэль говорит по-русски?
— Да, конечно… И служба тоже по-русски, вы приходите!
………………………………………………………………………………
А в понедельник вместе с русскими журналами, что она навыписывала для себя, пришло письмо.
От Димы.
Она ждала этого письма.
Мариночка!
Представляешь, десять раз начинал писать и все черкал, бросал в мусор. Столько бумаги дефицитной извел. Все не знал, как начать. Здравствуй, Марина? Или, привет, любовь моя?
Я теперь ведь кроме Уголовного кодекса, да протоколов, которые подписываю, и не читаю ничего. А это портит стиль. А мне так хочется донести до тебя не скупой и сухой факт, мол так то и так то, гражданин Заманский утверждает, что ощущает душевную привязанность…
Вот, черт, опять не то пишу!
Марина! Маринка, возлюбленная моя!
Все бы отдал, за пять минут общения с тобой. Только бы на тебя на живую поглядеть.
Друзья мне передали, что у тебя все хорошо. И я уже наполовину счастлив этим. И особенно меня переполняет радость того, что я чем то смог тебе помочь. И сразу хочу оговориться. Пресечь любые мысли у тебя в голове, даже искорку каких то мыслей о том, что теперь жду от тебя какой то ответной благодарности. Поверь, я уже счастлив только тем, что у тебя все хорошо. И не могу даже подумать, что ты истолкуешь мои слова, как некий намек на ожидание расчета. Гони от себя такие мысли. Гони!
Я прочитал, мне передали, что у тебя родилась дочка.
Знаешь, я плакал. И это не от малодушия, не от слабости, а от счастья. Я люблю твою Аннушку как часть тебя. Как лучшую твою часть. И в моей любви к тебе теперь нет целостности без любви к Анечке. Я мечтаю увидеть вас обеих, и прижать к самому сердцу. И если бы мне представился выбор, я бы не раздумывая, отдал бы все за ваше здоровье, свободу и счастье.
Думаю о тебе каждый день. И знаешь, только эти думы и дают мне силы устоять и выжить. Не заболеть, не сломаться.
Думаю, мечтаю. Мечтаю о том, что когда-нибудь, ты сможешь полюбить меня. Хоть бы в десятую часть от той силы, с какою я тебя люблю.
Дела мои пока плохи.
Уже полтора года сижу в тюрьме, а суда все нет. Условия трудные, да что рассказывать, всем известно, как у нас в тюрьме. Не курорт, одним словом. Уж хочу, скорее бы суд, и пусть бы даже и в колонию. Там хоть чуть полегче будет.
Но перспективы вообще есть. Адвокаты крутятся помаленьку. У обвинения все очень зыбко. Так что, я полон надежд на лучшее. И ты — ты моя главная надежда.
Знаешь, у меня никого нет, кроме мамы и вас с Аннушкой и Юлей с Сергеем. Никого.
А мама уже очень старенькая.
И я даже запрещаю ей сюда ко мне приезжать в Ростов.
А вот тебя.
Все бы отдал. За три минуты — на тебя на живую поглядеть.
Любимая. Береги Аннушку. И себя береги.
Твой друг, Дима.
Письмо сильно взволновало ее.
Марина села на скамеечку против взлелеянного миссис Самюэль розового куста, и прижав письмо к груди, как то вся оцепенела. И долго так просидела, пока чуткое ее ухо не угадало легкого попискивания Анечки там — на втором этаже в кроватке возле раскрытого окна.
Поднялась.
Аннушка лежала на спине. Сна — ни в одном глазу. И улыбалась во весь рот с единственными в нем двумя нижними зубками.
— Ди-ди-ди! Пф-ффф!
Сережка просто обозвал ее дурой. Не по-русски, а по-английски. Он в последнее время вообще как то преобразился, завел в Лондоне модных друзей и все только требовал от Маринки денег и денег. Денег побольше. И дома говорил преимущественно на английском.
— Говори по-русски, я терпеть не могу, как ты из себя этакого коренного островитянина теперь строишь!
— Островитянина — не островитянина, а назад в эту вонючую задницу, как ты — не стремлюсь, и меня туда ничем не заманишь.
— Сережа, там же мама с папой похоронены, там дом наш.
— Мой дом теперь здесь, и если хочешь знать, мне часто стыдно, что я оттуда.
— Тебе стыдно, что ты русский? Как тебе не совестно так говорить, ведь и я русская, и Юлька, и мама с папой…
— Мне плевать. Разуй глаза. Ты что не видишь, как мы жили там и как люди здесь живут? Там… Тоже мне — дискотека «Млечный путь»! Да я за один здешний самый задрипанный паб отдам сто таких «Млечных путей» со всем Новочеркесском впридачу.
— Стыдись. Там вся наша родня.
— Так пускай деньги копят, да сюда переезжают. Ты вот их перевези сюда. И тетю Любу с дядей Вадимом. И Мишеньку своего Коростелева…
— Молчи, идиот!
— Я то не идиот. Я туда не собираюсь. Мне и здесь хорошо. А тебе, видать, очень к любовнику захотелось.
— Какая же ты скотина, Сережка. Димка Заманский Юлиньку нашу выручил, и теперь там совсем один. Какая же ты скотина неблагодарная!
— Так ты выбери, Мариночка, ты все же выбери — к кому ты едешь. К Мишеньке своему или к Димочке? Ты за них еще за обоих замуж выйди!
— Я тебе по морде нахлещу сейчас.
— Твое дело — поезжай. Только Мишка твой от Гали своей никогда не уйдет, а Дима Заманский — как ты ему поможешь? Что, побег ему организуешь?
— Да как ты понять не можешь, урод бесчувственный, что человека поддержать надо. Ты в тюрьме вот сидел?
— Ну, было.
— Хорошо тебе там было?
— Ну?
— И кабы не мы, кабы не Володя, муж мой, да не я… Как бы тебе там было?
— Так это другое.
— Нет, не другое! Надо иметь сердце и совесть… И сострадание. Ему поддержка нужна. И мы… Все мы — и ты, и Юлька, и я — все мы ему обязаны. И не забывай, как ты греческий паспорт получил. Кто помог.
— Ну и отдавай свои долги, а я туда не поеду. Все, разговор окончен, поезжай куда хочешь. Денег только мне оставь. И уматывай.
И Маринка вдруг разревелась. Совсем как в детстве разревелась-расплакалась. Поднялась в детскую, тыльной стороной ладони размазывая слезы по щекам. А там Юлька, остреньким личиком своим, прижавшись к Аннушке, сидит и поет, раскачиваясь в такт,