Казачья бурса — страница 15 из 35

Я с любопытством смотрел на Маркиана, вспоминая рассказы о его жадности и жестокости. Это он кормил батраков гнилым пшеном и тухлой чехонью, арендовал казачьи паи, спекулировал землей, не платил батракам, а потом, когда те, плача, приходили к нему и просили отдать сработанное, выталкивал их в шею или травил собаками. Это перед ним, ничтожным «хохлом», атаман и заседатель снимали шапки, считали за честь, когда он приглашал их на майское богомолье. Сначала у Белой балки служили молебен с полным составом причта, затем расстилались прямо на шелковистой траве брезенты, выставлялись всевозможные яства и сантуринское вино, и пир вставал горой. Здесь ело и кутило все избранное общество хутора — лавочники, прасолы, наиболее крупные земледельцы и арендаторы, а поодаль угощалась чернь — обыкновенные казаки и иногородние. У них, кроме сухой тарани да жидкого пива, ничего не было. Но перепивались все вдрызг — «монополька» ведь ехала следом.

То-то было раздолье! Попы и певчие в пьяном угаре теряли в степи иконы и хоругви, хуторские лавочники, хлеборобы-казаки и сам атаман лобызались с «жуликом Маркиашкой» так, как не лобызались с близкими родичами…

Доверчивых, шедших в петлю к Маркиану казаков-тружеников, в хуторе было достаточно, но удивительнее всего было то, что в их число попал и зажиточный казак Матвей Кузьмич Рыбин. В ту осень почти совсем иссяк завоз на вальцовку и дела Рыбина окончательно пошатнулись. А тут нагрянула беда: пробудился старый недуг…

Изгнание беса

Вальцовка Рыбина уже месяц не работала, железная труба не коптила небо, у завозни густела необычная тишина. Затихла, улетела куда-то, не стала веселить хозяина игриво-резвая полька-коханочка. В дом Рыбина непрошено, как нищий в праздничный день, постучался призрак разорения.

В сумрачный ноябрьский день семья готовилась обедать. Неонила Федоровна, как всегда, резала черствый, пахнущий хмелинами хлеб (экономили топливо, поэтому хлебы пекли раз в месяц по двадцать-тридцать буханок в одну закладку — засыпали сразу в квашню по два-три пуда муки). Фая расставляла тарелки. И в это время в курень ввалился Матвей Кузьмич.

Бледность проступала на его лице сквозь темную кожу, голова странно тряслась, нижняя толстая губа отвисла. Он сорвал с взлохмаченной, уже начавшей седеть, курчавой головы шапку, остервенело швырнул ее в угол, не раздевшись, опустился на табурет и вдруг захлюпал, закрыв глаза согнутой в локте рукой.

Я впервые видел плачущего пожилого мужчину, и мне стало не по себе. Я только что пришел из школы и ждал, по обыкновению, когда мне скажут:

— Ёрка, сидай-ба обедать.

Но на этот раз никто меня не пригласил. Неонила Федоровна кинула нож, стала отсасывать кровь из порезанного пальца, болезненно и зло морщась. Фая побледнела, даже розовые бутончики на ее лбу мигом выцвели. Аникий огненно поблескивающими глазами презрительно смотрел то на отца, то на сестру.

— Ну чего ты, Матюша? И не совестно? Как дите малое, — строго упрекнула Неонила Федоровна. — Что там у тебя сверзилось?

Матвей Кузьмич скрипнул зубами, взмахнул кулаком:

— Маркиашка… С-сукин сын… Собачье мясо… Не отдал деньги за молотьбу. Сказал: ты, дескать, пьянствовал, хлеб погноил мне, зерно пустил с половой в мешки, а я тебе платить буду? Убирайся, говорит, а то вытурю в шею. А? Маркиашка… Меня, казака… — Матвей Кузьмич всхлипнул и из зажмуренных глаз его покатились прямо на усы крупные слезинки. — Я месяц на его току работал… двести десятин обмолотил… А он — ни копейки… Как же это, Нилушка… Аника, сынок…

И Матвей Кузьмич вновь шумно задышал, заскрипел зубами.

— А ты у атамана был, батя? — сверкнув глазами, спросил Аникий.

— Был. Да что толку! Атаман говорит: в суд подавать надо. А что — суд? Чтоб судиться, молотилку надо продавать… Зараз без денег никто ничего не высудит. Все деньги, что с Маркиана получить надо, и просужу.

— Ладно. Сидай обедать. Ёрка, садись, — пригласила и меня к столу Неонила Федоровна.

Матвей Кузьмич впервые не сел за стол, подхватив с пола шапку, вышел. Обед отмахали ложками в тягостном молчании. Аникий ни над кем не подшучивал, ожесточенно хлебал остывший борщ.

А перед самой полуночью Матвей Кузьмич явился вдрызг пьяный. Он едва держался на ногах и самыми срамными словами поносил «кожедера» и «кровопивца» Маркнашку. С этого и пошло. Начался у Матвея Кузьмича запой — страшный, безумный. Теперь уже не безобидный медный стаканчик утолял его горючую неутолимую жажду, а бутылка за бутылкой, купленные в хуторской «казенке».

Рыбин пропадал вне дома днями и ночами. Неонила Федоровна, Аникий и работник Трофим находили его то в принадлежащем тому же Маркиану Бондареву хуторском грязном трактире с музыкой и бильярдом, то в пивной вблизи майдана, то среди кутящих, пропивающих улов рыбаков, то под забором, на улице.

Матвея Кузьмича привозили домой на линейке мертвецки пьяного, часто босого, в одном белье, вывалянного в грязи и трактирной скверне. Укладывали в постель, а на утро он опять исчезал.

Его пытались связывать полотенцами и смоляными рыбацкими бурундуками, тогда он жалобно призывал свою Нилушку, плакал, клялся, что «росинки в рот не возьмет», что это в последний раз. Аникий развязывал его, а ночью, когда все, измученные борьбой и уговорами, засыпали глубоким сном, Рыбин удирал через окно…

В одну из таких ночей исчез граммофон вместе с трубой и горкой пластинок, потом оказалось. — Матвей Кузьмич снес его за долг в трактир тому же Маркиану, затем пропала плюшевая кофта Неонилы Федоровны, прюнелевые башмаки Фаи…

Но все это еще не было так страшно, пока до Неонилы Федоровны и Аникия не докатились слухи, что Матвей Кузьмич сидит в трактире Бондарева и составляет запродажную на молотилку. Это уже была катастрофа…

Рыбинчиха тотчас же побежала к атаману. Двое полицейских, таких же опустившихся от безделья пожилых казаков, привели Матвея Кузьмича в правление. Атаман пригрозил засадить его на пять суток в тюгулевку, но тут же подумал, что сажать казаков только за пьянство будет слишком смелым самоуправством. Другое дело, когда они нарушают порядок и выступают против священной особы государя, против войскового атамана или царских законов…

Атаман хорошо знал Матвея Кузьмича и не раз пользовался в молотьбе его услугами. Он пустился в пространные уговоры, стал упрашивать его вернуться домой и вновь начать трезвую жизнь.

Матвей Кузьмич слушал, склонив лохматую голову, и вдруг, вскочив, пошатываясь на расслабленных многодневной пьянкой ногах, крикнул:

— Ты, господин атаман, Маркиашку-жулика сначала уговори, чтоб отдал мне долг, его в тюгулевку засади, а не меня!

Атаман отвел глаза в сторону, заюлил:

— Долг — это ваше личное хозяйственное дело. И на сходе его мы разбирать не будем! А тебя, ежели и дальше будешь колобродить, посажу, ей-богу, посажу, Матвей! — И кивнул полицейским: — Отведите его домой. Живо!

Полицейские нехотя двинулись к Рыбину, чтоб взять его под руки, но он грозно цыкнул на них:

— Кого? Меня? Вести по хутору! Сам пойду. Проваливайте!

И, оставив Неонилу Федоровну далеко позади, чуть пошатываясь, зашагал домой. Два дня он, почернелый и мрачный, никуда не выходил из дому, отлеживался, маялся с похмелья, стонал и охал, а на третий — снова исчез.

Я встретил Рыбина на улице, когда шел из школы, испугался, хотел обойти его, но он остановил меня, позвал:

— Ёра, подойди сюда! Да не бойся! Не съем.

Я робко подошел. Вид у хозяина был жалкий: отросшая борода топорщилась на словно чугунном, обрюзгшем лице клочьями, мутные глаза блуждали, на рассеченной нижней губе засох черный сгусток крови. Вместо сапог на ногах были безобразные дырявые калоши, с плеч свисала чужая, рваная, вся в заплатках, венгерка.

— Ёра, заседатель запретил продавать мне водку и пускать в трактир. Вот тебе сорок копеек, катай в монопольку, купи полбутылку, а? — хрипло стал просить Матвей Кузьмич. — Христом-богом молю. Ёра, сынок…

Из воспаленных глаз его закапали слезы.

— А я тебя не забуду, Ёра! Ты славный парнишка. И не кажи кому — водка. И дома не говори. Слышишь?

— А вы пойдете потом домой? Там все плачут — Аника, Фая… беспокоются…

— Пойду… Только принеси водки… Я подожду тебя вон там у могилок на кладбище. — И Рыбин показал на деревянные и железные кресты, торчавшие из-за каменной стены.

Я схватил деньги, помчался в казенку. Она помещалась не близко — за церковью, и стало уже темнеть, когда я вернулся и нашел Матвея Кузьмича на кладбище.

Накануне подморозило, могилы присыпал первый ноябрьский снежок, и на белом фоне отчетливо выступали черные кресты, плиты, голые акации.

Матвей Кузьмич сидел на плоском камне, согнувшись, похожий на громадную нахохлившуюся птицу со сломанными крыльями. Мне показалось, что он заснул. Я легонько толкнул его в плечо. Он быстро поднял голову, изумленно уставился на меня темными провалами глаз, но тут же схватил бутылку и вышиб пробку. Трясясь и вздрагивая, стал жадно пить. Водка булькала в его горле, словно вода, льющаяся из крана.

— Спасибо, Ёра, — передохнув, прохрипел Рыбин и сунул бутылку с оставшейся водкой в карман.

— Дядя, Матвей Кузьмич, идемте домой, — попросил я — Вы же сказали…

Матвей Кузьмич покрутил головой:

— Не пойду, Ёра. Пускай пропадут они все пропадом. Нее пропью: мельницу, молотилку, свиней, коров — все, все, все! А Маркиашку запалю… Эх, Ёрка, какой я богач, а? Какой? Не нужно мне богатство! Не хочу быть богатым. Я только машину свою люблю… Паровик… Эх, распроклятая машина, мово милого утащила, — фальшиво пропел Рыбин и пьяно хихикнул. — Иди, Ёрка, домой. Иди! Чуешь?.. Ну? Шагом марш! И не говори, что видел меня…

— Дядечка, пойдем домой. Пойдем, дядя Матвей. Слышите? — тащил я его за рукав венгерки, но он упирался, отталкивал меня и наконец так толкнул, что я упал.

Рыбин засмеялся и, бормоча ругательства, заковылял между могил. Его фигура вскоре, слилась с пасмурными сумерками, с могильными памятниками. Я побежал домой, решив нарушить данное слово и рассказать обо всем Неониле Федоровне…