ем сожалеюще-брезгливый, словно от меня исходил неприятный запах нашей бедности.
Иван Исаевич слыл просвещенным учителем, чуждым грубых замашек своего предшественника — Степана Ивановича. Он никогда не бил учеников, хотя и посылал стоять за доску в продолжение долгих уроков, а иногда даже выгонял за шалости в коридор. Единственный раз я видел, когда он за ухо вывел из класса очень ленивого и самого отчаянного баловня. После он долго вытирал пальцы надушенным платком и брезгливо кривил губы.
Мне нравилось, когда Иван Исаевич, откинув назад полы тужурки и заложив розовые ладони за спину, мерно вышагивал по классу и неторопливо объяснял урок. Иногда он останавливался и, пощипывая под длинным крупным носом своим коротко остриженные, желто-белесые усы, выслушивал ответы, морщился, когда ученик ошибался и путал.
Иван Исаевич лишь заметнее розовел в лице и спокойно спрашивал:
— Ты скажи: будешь учить уроки или хочешь быть отчисленным из школы? Имей в виду — тратить на тебя время мне некогда. Вместо тебя всегда найдется более достойный ученик. Садись. Завтра придешь с отцом.
Ученик садился, испуганный и пристыженный.
Особенно интересными были уроки Ивана Исаевича по русскому языку и литературе. Он с вдохновением читал нам отрывки из сочинений Льва Толстого, Тургенева, стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, рассказы Чехова. Но ни разу не назвал Горького. Читал он выразительно, останавливаясь на особенно художественных местах, повторяя их по два раза, и спрашивал:
— Вы слышите? Слышите, какая тут красота?! Какая музыка?! Какие слова?! И слова, как видите, бывают разные — здесь они звенят, как золото, и сверкают, как алмазы.
Он заставлял нас писать пересказы, изложенные своим языком, и задавал на дом сочинения.
Когда Иван Исаевич прочитал мое первое сочинение «Гроза в деревне», он удивленно взглянул на меня, спросил:
— А ты, братец, скажи, кто написал тебе? Отец, мать? Или какой-нибудь дядя?
Я чуть не заплакал от возмущения, ответил:
— Отец и мать у меня малограмотные. Я сам писал.
Афоня Шилкин, целиком содравший сочинение из «Обломова», как видно из зависти, кинул из-за парты:
— Иван Исаевич, ему мать написала. Она сама мне говорила.
— Ты лжешь! — не помня себя от ярости, закричал я и, не удержавшись, кинулся к нему с кулаками.
— Ну хорошо, хорошо, — улыбаясь, остановил меня Иван Исаевич и впервые за все время положил на мою голову руку так же, как делала это Софья Степановна. — Я тебе верю.
Он тут же, при всем классе, поставил мне четверку.
После этого случая Иван Исаевич чаще прежнего требовал, чтобы я первый пересказывал прочитанный им текст. Я делал это со всем старанием, но обнаружил: письменные переложения и сочинения получались у меня гораздо лучше, чем устные.
Математика же мне определенно не давалась. Я просиживал долгими зимними ночами над задачами «на смешение» и над решением геометрических задач, грыз до крови ногти, плакал и все-таки уходил в школу, так и не решив одной или двух. Тут выручал меня сын торговца Миша Лапенко: уж он-то знал, как смешивать товары и определять им цену.
С приходом в училище Ивана Исаевича изменился и порядок в школе: установились твердые отметки по поведению по четвертям, чего не было при Степане Ивановиче — такие отметки заменялись при нем крепкими затрещинами, они и определяли меру воздействия. В классах стало намного опрятнее и чище. Появились наглядные пособия и приборы. И несмотря на то, что побои прекратились, дисциплина учеников укрепилась, ослабело и религиозно-законоучительское рвение батюшек. Но мы по-прежнему зубрили и катехизис, и богослужение, и историю церкви, все так же переводили мудреный церковнославянский текст евангелия на русский и наоборот, делая что-то вроде гимназической экстемпоралии. Но это уже не так тяготило нас. Ведь существовали теперь и другие, полезные, предметы…
Преподавание литературы оставило во мне на всю жизнь чувство благодарности к Ивану Исаевичу.
Совсем иное впечатление осталось у меня от преподавания Александры Николаевны. Просто удивительно, как уживались в ней светскость манер и чопорность классной гимназической дамы с грубостью базарной торговки.
Являлась она в класс элегантно одетой: волосы ее были всегда завиты самым искусным образом, в ушах посверкивали крупные изумруды.
На груди Александры Николаевны висел лорнет, видимо оставшийся от того времени, когда она преподавала в гимназических классах. Это двуглазое противное приспособление особенно пугало учеников: нам казалось, что, прикладывая его к своим выпуклым, как у громадной зеленой лягушки, глазам, она просматривала нас насквозь и сразу узнавала, кто не выучил урока.
Учеников бросало в дрожь при одном звуке ее голоса. Я готовил уроки прилежно, но почему-то отвечал Александре Николаевне намного хуже, чем Ивану Исаевичу, — путался, сбивался. Она пронзительно смотрела на меня в лорнет и язвительно цедила сквозь зубы:
— А говорят, ты — один из лучших учеников. Не похоже. Потрудись, сударь, остаться после занятий и повторить. А пока придется поставить тебе двойку.
Я чуть не закричал от обиды, но ничего не мог сказать своей мучительнице. Увидев однажды в журнале против моей фамилии двойку по географии, Иван Исаевич удивленно поднял брови, спросил меня:
— Почему ты так снизил балл? Не знал урока, что ли?
Я объяснил:
— Я знал, Иван Исаевич. Спросите меня, пожалуйста. Честное слово, знал. Это Александра Николаевна…
Иван Исаевич покраснел, покачал головой и, подумав, исправил отметку на три.
Колючим и грубым был преподавательский словарь Александры Николаевны. Она давала ученикам насмешливые и уродливые прозвища, намеренно искажая имена и фамилии. Узнав, очевидно, о занятиях моего отца, она называла меня Медовым, толстого увальня, сына хуторского мясника, — Саловым, Ваню Рогова — Жуком-долгоносиком.
Подобные клички так и сыпались из ее уст и очень раздражали учеников. Они жаловались Софье Степановне:
— Наша учительша дразнится. Не хотим у нее учиться.
Когда Александра Николаевна заходила в класс, сразу же вместе с ароматом духов в атмосферу класса как будто врывалась холодная струя всеобщего страха и отупения. Лучшие и самые бесстрашные ученики робели, терялись, отвечали уроки с запинками, мололи чепуху. И никто не решался противоречить ей, дать отпор ее грубым выходкам.
Ставя в журнал единицы и двойки, она, казалось, испытывала наслаждение.
Но однажды все-таки нашелся смельчак, который надерзил ей, выказал неповиновение. Это был Сема Кривошеин, сын богатого, причем очень чванливого казака. Не случайно осмелился он на эту дерзость: отец его был в родстве со станичным атаманом и сам когда-то в хуторе держал атаманскую насеку.
— Кривошеин! — обратилась к нему на уроке истории Александра Николаевна. — Отвечай: кто такие были Гедимин и Витовт?
Кривошеин ответил не без присущей ему самоуверенности:
— Известно, кто такие — литовские князья.
— Чем отличалось их княжество?
— Известно…
Александра Николаевна насмешливо перебила:
— Мне-то известно, а вот тебе — известно ли… И что это за манера отвечать. Стань как следует и гляди прямо мне в глаза. Убери с парты учебник.
— У меня учебника нету… — Черные и узкие, как миндалины, чуть сведенные к переносице дерзкие глаза Семы засветились упрямством. — Если вы не верите, я не стану отвечать…
— Это еще что такое, Кривошеин? Отвечай: чем было знаменательно великое княжение Гедимина?
— Не буду отвечать.
— Почему? Ты не приготовил урока?
— Нет. Я знаю его лучше вас, но отвечать не буду.
Широкое с вздернутой кверху тонкой губой лицо Александры Николаевны побагровело, лорнет в смуглых унизанных перстнями пальцах завертелся игрушечной мельничкой.
— Что такое? Как ты смеешь, болван?! Выйди вон! За доску!
— Не выйду.
На скулах Кривошеина перекатывались бледные желваки.
— Ты не хочешь отвечать о литовских великих князьях?
— Не хочу. Вы обращаетесь со мной как с хамом. Я — казак…
Ответ был в полном соответствии с амбицией Семы Кривошеина. Александра Николаевна фыркнула:
— Мне все равно, кто ты — казак или кацап. Я тебя заставлю выйти и отвечать.
— Не заставите, — огрызнулся Кривошеин.
— Посмотрим.
Класс затих, притаился. Александра Николаевна подошла к упрямому ученику, хотела взять его за ухо, но Кривошеин с силой отбросил ее руку и, как видно, сделал ей больно: она вскрикнула. Кривошеин был большим, сильным парнем. Глаза его бешено сверкали.
Александра Николаевна истерически закричала:
— Негодяй! Ты будешь исключен из школы.
Лицо ее стало землисто-серым. Мне даже показалось — изумруды в ее ушах стали еще более зелеными, а в глазах блеснули слезы.
— Ты будешь исключен! — задыхаясь, повторила Александра Николаевна и вышла из класса, хлопнув дверью.
— Посмотрим! — крикнул ей вслед Кривошеин.
— Ну, будет тебе теперь, Семка! — загомонили его Товарищи.
— Ничего не будет, — ответил он с той же загадочной уверенностью. — Я — казак, а она — литовка. Приехала сюда командовать.
Все были ошеломлены: впервые мы услышали о том, что Александра Николаевна была литовка. И какое это имело значение?
Не прошло и трех минут, как в класс вошел Иван Исаевич. Он не набросился на Кривошеина с руганью и кулаками, как это сделал бы Щербаков, а лишь строго оглядел весь класс и только после этого тихо и спокойно сказал Кривошеину:
— Кривошеин, возьми сумку и уходи домой.
Сема только пожал плечами, неторопливо вынул из-под парты ранец, вложил в него тетради и книги и, не вымолвив ни слова, не оглянувшись, ушел.
Весь остальной урок прошел очень тихо. Ученики отвечали так, будто боялись разбудить кого-то спящего. На другой день все думали, что Кривошеина исключат и в класс он больше не придет, но, к всеобщему удивлению, он явился как ни в чем не бывало, сел за свою парту, разложил учебники.