Казачья бурса — страница 8 из 35

Кстати, о «батюшках», о законоучителях. Их было у нас два — отец Петр Автономов и отец Александр Китайский. Первого я не любил до дрожи и не терпел всем существом своим, второго боялся не меньше, но в то же время подмечал в нем и нечто привлекательное, интересное.

Отец Александр был стройный, худощавый, с бледным красивым лицом. С высокого лба назад и на плечи спадали густые темные кудри. В его взгляде было что-то задумчиво-одухотворенное. Знающие живопись местные интеллигенты уверяли, что он похож на Иисуса Христа с известной картины Крамского «Христос в пустыне». Голос у него был звучный, бархатистый, во время богослужения поп преображался, особенно в большие праздники, когда выходил на амвон в сияющем облачении, с устремленными в глубину церкви глазами, сверкающими на бледном лице подобно двум жарким свечам.

Хуторские бабы были от него без памяти и, когда подходили к нему для благословения, трепетали от волнения.

Отец Александр приходил в школу не часто, пропускал уроки, а когда занимался, слушал учеников рассеянно, сидя, по обыкновению, на подоконнике и задумчиво глядя на улицу. От его шелкового подрясника всегда пахло хорошим турецким табаком и никогда ладаном. Александр Китайский не наказывал учеников, не повышал голоса, а, уловив ошибку, бросал небрежно и равнодушно: «Не так. Слушать надо». Он не донимал нас молитвами, и на его уроках мы отдыхали.

Однажды, отвечая ему урок, я сбился и мужа девы Марии Иосифа из Назарета превратил из плотника в садовника.

Отец Александр внимательно взглянул на меня, не поправив ошибку, улыбнулся, пробормотал:

— Плотник… Садовник… Не все ли равно?.. Валяй дальше… — Зевнул и добавил чуть слышно: — Ах, как все это осточертело!..

По хутору среди казаков ходил слух, будто отец Александр пошел в священники не по своему желанию, а по воле отца, Андрея Китайского, восьмидесятилетнего сурового старца, который, несмотря на преклонный возраст и дрожание рук и голоса, все еще справлял церковную службу. Говорили, что Александр мечтал стать артистом или офицером, а отец погнал его в попы.

Каждое воскресенье рано утром мы должны были являться в школу и под командой учителя строем — попарно — идти и в грязь и холод в хуторскую церковь. Просыпаться ни свет ни заря, ходить за две версты в непогодь, в снег и дождь — это доставляло мне немало мучений.

Заутреня начиналась рано — часов в пять. Глубокой осенью и зимой в это время еще ночь. Идешь, бывало, по хутору — темень непроглядная, грязь по колено — ноги не вытащишь, в лицо хлещет дождь со снегом. На улице не слышно никого, даже собаки и те спят, а идти надо. Не придешь — в учительском журнале против графы «поведение», появится «птичка», а по окончании учебного года — «тройка» или «четверка» по поведению.

Шагаешь, закусив губы, по улице и заливаешься горькими слезами. Потом, когда я стал умней и хитрей, то приноровился не являться к заутрене, ссылаясь то на болезнь, то на неимение подходящей обуви или еще на что-нибудь. Да и сам Степан Иванович постепенно сбавлял свой религиозный пыл, так как особенным благочестием никогда не отличался, а просто привык быть исполнительным, чтобы не бросали в него камнем те, от кого зависела сто учительская репутация — попечитель школы, атаман и прочее местное начальство.

Потом, когда Степан Иванович сблизился в своем увлечении пчеловодством с моим отцом, мне и совсем полегчало. Религиозные обряды я должен был соблюдать лишь в большие праздники и в дни великопостного говения — тут уж нельзя было отделаться никакими увертками.

Ко всему привыкает человек, привык и я к частым хождениям в церковь и ко всей обрядности, что входила в строгий уклад церковноприходской школы, незаметно пронизывая каждый шаг учеников.

Здесь действовала расширенная, спущенная сверху программа. В первых трех классах гнет ее еще не чувствовался так сильно. Потом же, когда были введены четвертый и пятый классы, программа стала еще более сложной и трудной.

Без тоскливого чувства не могу вспомнить четыре книги моего детства: евангелие с двойным, церковнославянским и русским, текстом, катехизис с включенным в него сборником молитв, псалмов, кондаков и ирмосов, «Историю церкви» и учебник «Богослужение». Если сложить часы, которые уходили на изучение этих книг, то окажется: на преподавание краткой русской истории по Иловайскому, географии, геометрии и естествознания тратилось не более двух третей учебного времени. Особенно много часов отбирали «История церкви» и «Богослужение». Никогда не забуду этих двух тощих, унылых книжонок. Не было ничего тягостнее заучивания имен древних патриархов, архиепископов и святителей от византийского царя Константина и Иоанна Златоуста до Антония и Феодосия Печерских и более поздних русских митрополитов и исторических церковных дат, вроде древних вселенских соборов и учреждения святейшего синода в России…

А знание псалмов и ирмосов на каждый праздник, изучение богослужения открывали мне путь не куда-нибудь, а прямо на должность дьячка или псаломщика хуторской церкви. В четырнадцать лет я наизусть знал порядок и исполнение всех литургий, знал, когда певчие на клиросе должны подхватить хором тот или иной ирмос, как готовится «таинство евхаристии» (причастия), когда выносятся из «царских врат» «святые дары»…

Чтобы закрепить теоретические познания в богослужении, пятерых лучших учеников (в их числе и меня) отобрали из четвертого класса для прохождения церковной практики. Мы должны были дробить ладан, разжигать кадильницу, собирать просфоры и поминальные книжечки «За здравие» и «За упокой», гасить свечи, чтобы не горели лишнее время и чтобы церковному ктитору можно было вторично продать их или вновь переплавить на воск и сбыть на свечную фабрику.

Во время служения мы часами стояли в алтаре, прислуживали отцу Александру, запоминая каждое его действие. Торчать в алтаре в продолжение двух часов и не разговаривать даже шепотом для нас, привыкших к играм и беготне на переменах, было невыносимо трудно. Даже наиболее набожный и прилежный Сема Кривошеин не выдерживал чинной обстановки и изобретал тут же, в алтаре, какую-нибудь озорную шутку: то повторял за спиной отца Александра его движения, то делал гримасы, надувал щеки и устрашающе выпучивал глаза.

Особенно трудно было выносить эти пантомимы очень смешливому Коле Рудневу, изнеженному сыну валуевского купца. Как только Сема Кривошеин начинал проделывать их, румяные щеки Коли надувались, как два малиновых мяча, а сам он весь разбухал, словно надуваемый воздухом шар, и, казалось, вот-вот готов был лопнуть. Из глаз Коли, точно из губки вода, выжимались слезы, он пыхтел и сопел на весь алтарь.

Теперь уже не безмолвные дурашливые выходки Семы Кривошеина смешили меня и моих товарищей, а вид Коли. Рано иль поздно по этой причине наша практика в алтаре должна была кончиться скандалом. И скандал разразился.

Однажды в большой праздник вся избранная пятерка, удостоенная приобщения к тайнам алтаря, стояла в маленькой нише и наблюдала, как отец Александр неторопливо готовился к выносу «святых даров». При этом двери «царских врат» всегда бывали закрыты, фиолетовая ширма задернута, и алтарь на какое-то время как бы отъединялся от остальной церкви, от всей толпы прихожан.

Первое, что он сделал, это, зайдя в маленький примыкавший к алтарю притворчик, выкурил папиросу. Запах табака проник и в алтарь, защекотал наши ноздри. Затем батюшка остановился перед широким «престолом» и громадной гребенкой тщательно расчесал свою густую темно-каштановую гриву. В эту минуту он, рослый, стройный красавец в шелковом подряснике (тяжелую парчовую ризу он снял на время, чтобы легче было двигаться), показался мне величественным. Жесты его были плавными, исполненными мужской грации.

Причесавшись, он взял с серебряного блюда несколько просфор и, ловко вырезывая из них тонким, напоминающим копье ножичком мелкие кусочки, стал бросать их в позолоченную чашу. Проделав такую, видимо, давно привычную операцию над несколькими просфорами, отец Александр откупорил стоявшую тут же на подносе бутылку и стал лить в чашу красное, очень густое донское вино. Налив сколько было нужно, он наполнил до краев другую чашу, поменьше, и не спеша выпил, вытер парчовой салфеткой усы и этой же салфеткой накрыл обе чаши.

В эту минуту я нечаянно взглянул на Колю Руднева. Лицо его испугало меня — из розового оно стало сине-багровым, из глаз текли слезы. Его душил припадок смеха, стало страшно за Колю, и я шепнул одним дыханием ему на ухо, чтобы он потихоньку убирался через заднюю дверь из алтаря в церковный двор.

Но предложение мое еще больше рассмешило Колю. Он прыснул и вдруг захохотал так громко, что было слышно не только в алтаре, но и во всех приделах церкви, переполненной молящимися. Оправдываясь потом, Коля сказал мне, что терпеть дальше он не мог: еще минута напряженной сдержанности — и с ним случился бы удар…

Отец Александр резко обернулся на хохот. Я никогда не видел у него таких больших глаз.

— Вытурите их вон! — разгневанно приказал отец Александр старому казаку, который прислуживал батюшкам в алтаре, и тотчас же начал креститься, громко читать молитву.

Коренастый и очень сильный служитель подбежал к нам на цыпочках и, схватив сразу обоих — меня и Колю — за уши, вытолкал в шею из алтаря в притворчик, а оттуда — в заднюю часть церковного двора.

Вслед за нами кубарем выкатился Афоня Шилкин. Последним ударом был вышиблен из алтаря мой приятель Ваня Рогов. Бедный Ваня! Он всегда хвастался своими мускулами, умением, проделывать всяческие атлетические упражнения на перекладине, перепрыгивать через высокие заборы, но сейчас ему не помогло даже это. В алтаре остался один Сема Кривошеин, как самый примерный и богобоязненный ученик.

Пожалуй, на этом скандал и закончился бы, если бы не неожиданная оплошность Вани Рогова. Когда он летел с каменных ступенек, из его карманов на глазах свирепого служителя посыпались маленькие белые хлебцы. Служитель торжествующе вскрикнул, схватил Рогова за уши, обыскал его и вытряхнул из глубоких карманов не менее десятка просвирок.