Казак Евстигней — страница 3 из 5

— Вижу, тебе охота душегубствовать, — сказал Ванька.

— А ты, как баба, слюни распустил. Видал, как государь с врагами расправлялся… Ты же должен с него пример брать, раз он тебя начальством поставил.

— То враги были, а ты своего же брата, без вины…

— Без вины! — закричал Степан, стукнув кулаком по столу. — Я тебе говорю, всех по пальцам перечту, кто против начальства. Теперь, известно, прикинулись овечками, а ты и жди, как они волчьи зубы казать начнут и нас передушат.

Спор делался все громче и громче и благодаря выпитому вину мог перейти в драку. Вдруг кто-то постучал в дверь. Разгоряченные разговором казаки вскочили с мест, как бы ожидая услышать какую-нибудь страшную весть.

Ванька через сени пошел отворять. К его удивлению, у порога стоял взлохмаченный Евстигней со своей всегдашней улыбкой на губах.

— Тебе что? — спросил сурово Ванька, не впуская нежданного гостя за порог.

— Дело до тебя есть, Иван Лексеевич.

— Какое еще дело? Верно чепуха какая-нибудь?

— Не чепуха, Иван Лексеевич. Сделай милость, выдь ко мне. Я тебя не задержу, всего словом одним перекинуться.

Ванька минуты две в нерешительности постоял на пороге, затем, закрыв за собой дверь, вышел к Евстигнею в темную улицу. Они отошли шага два.

— Ну, говори, что ли, — сказал Ванька.

Вдруг Евстигней вместо ответа повалился перед ним на колени и даже стукнулся головой в землю. Ванька изумленно отступил от него.

— Ты что, ума, что ли, рехнулся?

— Не рехнулся я, — простонал Евстигней, — а мучусь весь — ты один разрешить меня можешь.

Ванька с любопытством нагнулся над лежащим перед ним Евстигнеем и с удивлением увидал на его лице вместо всегдашней улыбочки выражение неподдельного горя.

— Ну, сказывай, что ли, — сказал он, тронув его за плечо.

— Скажи мне, батюшка, Иван Лексеевич, слово одно. Одно слово единственное: царь он али не царь?

— Э, брат, да ты опять про то же!

— Батюшка, Иван Лексеевич, только не серчай и дай мне тебе всю правду выложить.

— Что ж, выкладывай!

И Ванька, заложив руки в карманы, с усмешкой, стал ждать Евстигнеевой исповеди.

— Пришел я нонче с площади, — начал Евстигней, — вошел к себе в избу, сел на лавку и нашла на меня дума. Такая дума одолела, что и сказать нельзя. Прикидываю так: либо он и вправду царь, либо не царь он вовсе, а только народ обманывает. Коли царь он, то как возьмет Москву, как заведет своих бояр, опять у нас то же пойдет. Чиновника какого ни сажай — все одно будет чиновником. Кому землю ни раздавай, всякий, как разбогатеет, так народ душить начнет. Дума у меня такая: от всякого царя, нам, окромя горя, на своем веку ничего не видать, и людей вешать да стрелять за царя — только даром души губить. Прикидываю так: ни царь он вовсе, а народ обманывает только. Тогда, значит, рано или поздно, а правда наружу выйдет. И что ж тогда будет? Опять же выйдет, что зря народ сам себя мучил и на смертную муку шел. Думал я, думал, и голова у меня замутилась. Пойду-ка я к Иван Лексеевичу. Так я рассудил. Рассердится, велит меня казнить — его воля. Значит, так тому и быть, а мне, сам знаешь, терять нечего.

Когда Евстигней кончил, Иван долго молча глядел на него, как бы думая о чем-то своем и забыв о присутствии другого. Затем он встряхнулся; на лице его не было ни малейшей злобы.

— А ты слышал, что он говорил?

— Слышал.

— Хорошее говорил?

— Такое-то хорошее, только думаю…

— Знаю, знаю, думаешь, что он обманет, когда и впрямь в Москву придет. Так слушай, брат Евстигней, что я тебе скажу. Я тебя до сей поры вроде как за дурачка почитал, а теперь вижу, что ты, пожалуй, вовсе и не дурак выходишь. Ты ко мне со всей душевностью пришел и я тебе такой же ответ дам.

Ванька опять задумался, глядя куда-то вперед необыкновенно заблестевшими глазами.

— Во всем мы с тобой разные, — продолжал он — и в одном только сходимся: у обоих жизнь горькая, невмочь; у тебя, вишь, братьям лбы забрили, а у меня тятьку насмерть запороли, да сынишка на заводской работе захирел и помер. И, куда ни глянь, весь народ в горе своем одинаковый. Так как же, брат Евстигней, терпеть нам али не терпеть дольше?

На этот раз задумался Евстигней.

— Кабы можно было с себя скинуть… — нерешительно пробормотал он.

— Скинуть? Неволя не кафтан, не так-то просто скинуть. Пока скидывать будем, много крови прольется. Иной раз впустую. Только ты вот что помни: коли мы все свою шкуру жалеть будем да о своей жизни только и мыслить — конца этому никогда не будет.

— Я жизнь свою не жалею.

— Ты спрашиваешь, царь он или не царь? Скажу тебе до конца, брат, как я об этом полагаю. Не царь он вовсе и царем никогда не был. Только человек он смелый и народную нужду знает. Ты говоришь обман. И пущай обман — народ-то наш больно темен, привык к царскому имени и за царским именем охотней идет. А кто голову на плечах имеет, тот судит так же, как я. Не все ли равно, с кем идти, только бы ярмо скинуть непосильное, только один бы разок всей грудью вздохнуть, а там хоть и смерть.

Опять помолчали, глядя в глаза друг другу.

— Значит, он за народное дело, не за царское?

— Выходит, что так, потому и мы с ним.

Евстигней поклонился Ваньке в пояс.

— Спасибо тебе, Иван Лексеевич, развязал ты мою душу.

Евстигней собрался уходить, по Ванька остановил его за руку.

— Стой, — сказал он, теперь я тебе слово скажу. В избе у меня атаманы собрались, судят и рядят, чтобы всех покончить, кто против дела пойдет. Тебе, брат Евстигней, не больно-то доверяют. Поразмысли, с нами ты илы против нас. Как душа твоя тебе скажет? Если боишься — уходи прочь, я тебя так и быть, за твою прямоту и душевность из крепости выпущу.

Евстигней вырвал свою руку из руки Ваньки и взглянул на него неожиданно смелым взглядом.

— Ты меня, Иван Лексеевич, трусом почитаешь, — сказал он, да я по сию пору и в самом деле трусом был, потому что не знал, для чего и храбриться мне. Ну, а теперь сам увидишь. Ты мне объяснил, я понял, а кто из нас лучше умереть сумеет, то время покажет. Будет тебе нужда, приходи к Евстигнею, а хочешь, хоть сейчас казни меня за то, что темен я. Твоя воля.

Ванька, покачивая головой, с улыбкой поглядел вслед удалявшейся фигуре Евстигнея.

— Чудак человек! — проговорил он, но в душе у него затеплилось ласковое чувство к этому чудаку.

* * *

— Честь имею донести вашему превосходительству, что на реке Иргизе отряды самозванца наголову разбиты войсками ее величества. В наших руках остались пушки, запасы провианта и большое количество пленных.

Молодой офицер стоит в дверях, вытянувшись, как струна. Старый генерал, которому он докладывает, делается красным как рак от волненья и крестится на образа.

— Слава богу! Как мы порадуем этим известием нашу матушку.

И он оглядывается на стену, где в небольшой золоченой раме висит портрет Екатерины.

— Откуда эти счастливые известия, капитан?

— Только что прискакал курьер. На пятьдесят верст впереди нам путь очищен от разбойничьих шаек. Наши войска продолжают преследовать мятежников. Штурмом занят целый ряд крепостей, где теперь идут суд и расправа над злодеями.

— Это хорошо, очень хорошо.

— Ваше превосходительство, наше продвижение вперед шло бы еще более быстро, если бы с тылу не угрожали нам оставшиеся в стороне от боя крепости, все еще находящиеся в руках у мятежников.

Генерал почесал себе затылок.

— Да, капитан, самое ужасное в нашем положении — это то, что когда мы побеждаем в одном месте, то в десяти других местах в то же время мятежи вспыхивают с удвоенной силой. Положительно ни на кого нельзя положиться; мне начинает казаться, что весь народ состоит из одних бунтовщиков, никому нельзя доверять.

— Точно так, ваше превосходительство.

— Подумайте только, и крестьяне и казаки; говорят, даже в городе есть жители, готовые передаться самозванцу. И чего нужно всем этим людям, не могу понять. Разве им плохо жилось?

— Не могу знать, ваше превосходительство.

— Есть у вас список ближайших крепостей, еще не занятых нами?

Капитан и генерал нагибаются над картой и долго рассматривают ее, водя пальцами по изображению рек и степей.

— Это такая дикая страна, — говорит генерал недовольно, — в сущности мы ее совершенно не знаем и всюду нас могут ждать неожиданности. Однако, наша победа все же будет очень приятна ее величеству: она начинает терять терпение. Этот негодяй Пугачев доставил ей слишком много неприятностей.

* * *

Известие, привезенное капитаном, было справедливо. Пугачев, разбитый войсками императрицы и едва сам избежавший плена, с небольшой горсточкой уцелевших казаков и с тремя пушками убегал от наступающих. Он не терял надежды. Он знал, что поднятый им мятеж имеет слишком благоприятную почву для того, чтобы быть погашенным одной временной победой. Он знал, что, где бы он ни явился, хотя бы совершенно один, лишенный оружия и товарищей, он тотчас же найдет тысячи людей, готовых поддержать его всеми силами. Теперь у него была одна цель — избежать плена, скрыться от врагов и, найдя безопасный приют, оправиться и собрать силы для нового похода.

Бросив по дороге весь задерживавший его груз, сменяя лошадей в казацких и киргизских деревушках, он скакал день и ночь в сопровождении небольшого отряда прочь от преследовавших его войск. Вплавь, на лодках и на конях отряд переправлялся через реки, скакал по открытым степям, влетал в прежде занятые крепости и, не в силах помочь растерявшимся казакам, скакал дальше, поневоле оставляя верных людей во власти наступающих правительственных войск. Так случилось во многих оренбургских крепостях, так случилось и в той крепости, о которой было рассказано выше.

Среди ночи, при дрожащем свете лучин, вынесенных из изб, предстал недавний победитель перед глазами верных атаманов. Наскоро попросил он подать себе ужин и накормить измученных лошадей. Кругом приехавших молча стояли казаки, предчувствуя беду. Лицо Пугачева было нахмурено и он избегал глядеть в глаза окружающим. Иван Алексеевич, несмотря на то, что чувствовал надвигающуюся опасность, был, как всегда, спокоен. Он подошел к Пугачеву и спросил его: