И, может быть, ничего так не било мужика, ничто так не подкашивало его энергию, как то, что был он на Руси не хозяин, а только сирота. Сперва, до прикрепления, он бежал всё дальше и дальше от центров и от «скудости»: богатые угодья и воля манили его. Но и там он не находил ничего своего, и там он оставался всё тем же сиротой. Его земля была не его земля и потому он ни в грош не ценил то, чем обладал. Он приучался хозяйничать не как заботливый и бережливый хозяин, который думает и о будущем своего клочка земли, а как страшный хищник, которому на всё наплевать, ибо всё вокруг него чужое. Он выпахивал без пощады прекрасные земли, не заботясь унавозить их, он истреблял леса, он был сам себе и государству Российскому первый и опаснейший разбойник. Уже в XVII веке отмечено это сумасшедшее истребление лесов и обмеление рек: уже тогда многие меленки-колотовки исчезли за недостатком воды! Переводился зверь, становилась более редкой дикая птица, рыба исчезала. Но ему было всё равно, потому что всё это, от бобра седого до его покоса, было чужое. Он привык исстари не хозяйничать, а истреблять, и это свойство своё страшное он пронёс через века вплоть до самых новейших времён.
Невысоко витала мечта этого «подлого» народа, этого «смерда», этого «сироты». Он говорил: «Хлеба край да угол тёплый, – вот и жив человек». И так и жил. Пища его состояла из каши, репы, капусты, огурцов, луку да чесноку. Изредка перепадало ему солёной рыбки – больше «с душком». Мясо он ел только по большим праздникам, хотя корова в те времена стоила всего два рубля. Запивал он все эти снеди свои больше всего квасом прокислым, в праздники брагой, а весной он угощал себя березовцом, то есть соком берёзовым. И потому вполне справедливо писал князь Курбский Ивану IV, что напрасно беспокоится так грозный царь о соблюдении его подданными постов: вся работная Русь и так постится довольно исправно! Его «угол тёплый» представлял из себя жалкую избёнку, в которой молодожёны, старики и дети в невероятной тесноте и смраде неимоверном жили вместе с курами, поросятами, ягнятами и телятами. Дымниц не было, и дым, разъедая глаза, выходил в волоковое оконце вместе с теплом. Не было и света, потому что маленькие оконца были затянуты за отсутствием стекол бычьим пузырём…
Мужик был на всё горазд, но путём не умел делать ничего; всё его хозяйство было жалкой самодельщиной: вместо сапог – липовые лапотки, вместо доброй ткани – самодельная посконь, вместо освещения, – лучина, вместо плуга – вся деревянная соха, вместо бороны – сучок, вместо мельницы – домашние жернова. Немногие гроши, которые к нему попадали, он за отсутствием кошеля клал в рот и поражал иноземцев, что и с деньгами во рту он может разговаривать без всякого стеснения. И защитой от холода был ему бараний тулуп, а тот же тулуп, но шерстью вверх, служил ему защитой и от летнего дождя…
Деревеньки того времени были очень малы: инде пять дворов, инде – три, а то и один. Правильно говаривали тогда мужики: в деревне мира не наберёшь. И когда летом выгорали они дотла, никто об этом не знал, когда зимой заносило их снегом до коньков, только стаи волчьи были их гостями. Вместо календаря были у них испорченные святцы с их семиками, Прасковеями-Пятницами, Кирикуликами, Миколой Милосливым, всякими спасами и покровами, а вместо науки – предание дедовское да всякие приметы. Местами среди таких деревенек стояли погосты и даже монастыри, и батюшки – как это до сих пор во всех хрестоматиях пишется – насаждали среди мужиков христианское просвещение. Просвещение это, однако, касалось больше мира потустороннего. Мужики отлично знали, что будет там тьма кромешная, погреба глубокие и мразы лютые – неправедным священникам и судиям, котлы медные, огни разноличные, змеи сосущие – мужьям беззаконникам и жёнам беззаконницам, смола кипучая, и скрежетание зубное, и плач непрестанный – глумотворцам и пересмешникам, языков вытягание и за языки повешение – клеветникам и злоязычникам, за хребты повешение над калеными плитами и на гвоздьё железное – плясунам и волынщикам, червь неусыпающий – сребролюбцам и грабителям. И все эти грешники поют там на распев староверский, упрекая родителей своих в даровании жизни:
И зачем вы нас породили? На роду бы нас задавили!..
Богов они одобряли больше старинных, чёрных, домашних, и даже на далёкий погост, в церкву, носили они из дому этих вот своих собственных богов и им там и молились. Другие же перед такими богами и шапок не снимали: то боги не наши и не приходские, пренебрежительно говорили они, а не то Микулины, не то Яфимовы…
Имена носили они больше свои, домашние: Первуша, Смирной, Третьяк, Пинай, Дружина, Неупокой, Козёл, Салтык, Висл, Неустройко, а настоящих, христианских имён у них было большею частью по два: одно всем известное, а другое, совсем настоящее, тайное. Делалось это по совету батюшек-просветителей с тонким умыслом: ежели какой лиходей захочет испортить Ивана, то он цели своей достигнуть не может, потому что Иван на самом-то деле совсем не Иван, а Петруха. И только тогда, когда тайного Петруху этого, убрав, клали в домовину, и узнавали все, как он, Петруха, с помощью отца своего духовного их всех, а в особенности силу нечистую, объегорил. И лежит Петруха в домовине, довольный, что сдал он свое тягло навеки: не платить ему теперь уж больше празги (денежный оброк), не ходить на изделье (на барщину) к господину суровому, нечистую силу он надул, а так как перед смертью ему удалось «соопчитца», то вечное блаженство ему, по словам батюшки, теперь уже обеспечено в райских селениях, идеже и все другие такие праведные упокояются… А перед смертью такой весь прозеленевший старец, весь в волосах, обыкновенно тихо и умилённо радовался, что вот прожил он всю жизнь и ни с кем не судился и даже, слава Тебе, Господи, в городе своём ни разу не бывал…
Вообще батюшки держали мужика в строгости. Ему, дураку, иногда хотелось отдохнуть от труда беспросветного, повеселиться, хотелось радости хотя бы маленькой. Но заботники-батюшки предписывали настрого: «А воскресные господские праздники и великих святых приходить в церковь, стоять смирно, скоморохов и ворожей в домы к себе не призывать, в первый день луны не смотреть, в гром на реках и озёрах не купаться, с серебра не умываться, олова и воску не лить, зернью, картами, шахматами и лодыгами не играть, медведей не водить и с сучками не плясать, на барках песен бесовских не петь и никаких срамных слов не говорить, кулачных боёв не делать, на качелях не качаться, на досках не скакать, личин на себя не надевать, кобылок бесовских не наряжать», а буде не послушаются, «бить батоги нещадно, а домры, сурны, гудки, гусли и хари искать и жечь и на том сотском и на его сотне»…
Из всех строгих предписаний этих мужики исполняли только одно: в шахматы не играли. Но зато очень уважали они кружала царские с их огневым вином да шумные братчины на празднике престольном, которые заканчивались обыкновенно великим скуловоротом и зубодробительством. Московское правительство в этих разумных развлечениях чрезвычайно мужику помогало. Раз воевода верхотурский на просьбу Москвы порадеть, чтоб кабацкий сбор был побольше прошлогоднего, отвечал, что у него все пропились, одолжали и обнищали и что, по его мнению, кабак нужно было бы закрыть. И ему из Москвы отписали: «Вы пишете, не радея о нашем деле, что кабак хотите отставить. Переж вас многие на Верхотурье воеводы бывали, а о том кабаке к нам не писывали. И вы, делая леностью своею и не хотя нам служити, пишете к нам не делом». Точно так же, когда кабацкий голова Устюга Великого донёс, что государевой казне чинится недобор великий: питухов не стало, много людей оскудели и в напойных деньгах от прошлого головы стоят на правеже, то ему ответили: «…ищешь воровски, хочешь воровать, велим доправить вдвое»… то есть, другими словами, грозили ему «порастрясти его мирские животишки». А ежели который старался о пианстве всеобщем, того награждали на Москве сукнами дорогими, чарками серебряными и деньгами. И чтобы вообще кабацкое дело процветало, начальству разрешалось действовать «бесстрашно» и «никакого опасения себе не держать». И те скоморохи, гусляры, зернь и прочие забавы, которые так осуждались святителями, в кабаках с разрешения царского процветали, ибо они приманивали православных… Но ежели в пьяной драке кого православного убивали до смерти, то такого упокойника батюшки, как это ни было им убыточно, отпевать отказывались…
И так как сидели воеводы по городам крепким и не очень любили приказные забираться далеко в деревенскую глушь – одинокие кресты на проезжих дорогах очень предостерегали от легкомысленных поездок, – то управлялось мужицкое царство, как говорится, само собой. Крошечные деревушки эти собирались в волостку, а несколько волосток в волость, и были избираемы и десятские, и сотские, и старосты, чтобы было кого начальным людям под зябры брать для ответу. А над всеми этими выборными людьми царил сход, или мир. И хотя и придумали мужички о мире этом разные речения возвышенные, – «мир велик человек», «с миром жить советно надобно» и прочее, – но всё это были только цветы красноречия разных неисправимых фантазёров и мечтателей посконных, в жизни всеми делами на миру верховодили мужики-горлопаны, богатеи посредством штофа зелена вина. И при первом строгом «цыц» людей начальных все эти самоуправляющиеся граждане земли Русской забивались в тараканью щель, а то и дальше: бережёного и Бог бережёт, как говорится, и моя хата с краю – ничего я не знаю. На бумаге, которая имеет такое удивительное свойство, прельщая, вводить в соблазн учёных исследователей, – мужички имели даже право посылать своих представителей в суд, который правил над ними сперва более или менее неправедный судия-Шемяка, а потом приказчик господский; но не на бумаге, в жизни, приказчик показывал гражданам вынутую из-за голенища плеть, и все эти Неустройки, Филиски, Жданы да Макуты благоразумно торопились ретироваться и поучительно один другому говаривали: с сильным не борись, с богатым не судись… люди ссорятся, а приказные кормятся… на миру беда, а воеводе нажиток… воеводой быть, без мёду не жить… подьячий любит принос горячий… И так далее, без конца…