Казаки-разбойники — страница 25 из 39

Лицо у мамы было расстроенное, Любка не могла на него смотреть. Просто не могла. Она не считала, что сделала что-то ужасное, взяв фантики. Но она не считала так, пока не видела, какое лицо у мамы, какое гневное и в то же время обиженное и удивлённое лицо. А когда увидела, уже знала, что сильно виновата, раз у мамы из-за неё такое лицо. И знала, что сейчас ей попадёт.

—      Зачем ты это сделала?

Мама держала вазу с конфетами в белых, нижних бумажках, очень некрасивых. Любка только теперь увидела, какие они некрасивые — сероватые, тусклые.

—      Я думала... — забормотала Любка, — думала, мне фантики, а вам зачем? Думала, не всё ли равно? И развернула.

—      Не сердись на неё, — заступилась тётя Аня. Но когда мама сердилась, тётя Аня тоже её боялась, потому что она была младшая сестра, а мама — старшая.

—      Я с ней потом поговорю, — сказала мама.

И Люба поняла, что не просто так это говорится, что мама непременно поговорит, не забудет, как было один раз, когда Любка стрельнула из рогатки в лампочку и попала. Лампочка взорвалась с диким шумом. Стёкла посыпались маме на голову, потому что мама как раз вошла в комнату и стояла у стола. В комнате стало темно.

«Я с тобой потом поговорю», — сказала мама и пошла к Устинье Ивановне одалживать новую лампочку. Когда снова зажёгся свет, у мамы в волосах, как дождь, блестели стекляшечки. Любка сидела на диване, никуда не уходила и ждала, когда мама с ней поговорит, потому что никуда не денешься. Но мама не стала. То ли увидела, что Люба и так перепугалась, то ли забыла. Люба ждала, ждала и заснула прямо одетая, на диване. И мама перенесла её в спальню, и раздела, и уложила в постель. Но это было давно, целый год назад. Любка была маленькая, и ей простили. А теперь, она знала, мама не простит.

—      Иди спать, — сказала мама чужим голосом.

Люба отодвинула недопитый чай, вылезла боком из-за стола и, опустив голову, пошла на кухню умываться. Голову она опустила совсем низко: пусть мама видит, какая она послушная — не спорит и не просит, чтобы разрешили посидеть за столом ещё полчасика. Спать — значит спать, разве она не понимает?

Люба легла в постель. Подушка была прохладная, и приятно было прижаться к ней щекой. Люба свернулась калачиком и слушала весёлые голоса, которые доносились из соседней комнаты. Тётя Аня что-то спросила, все засмеялись. Потом тётя Галя запела негромко и вкрадчиво: «Сердце, тебе не хочется покоя... Сердце, как хорошо на свете жить». Любка повернулась на другой бок. Жить на свете не совсем уж хорошо. Человеку влетает, хотя он ничего плохого сделать не хотел. А если уж должно попасть, то пусть бы сразу. А ждать, пока тебя будут ругать, и знать, что всё равно этого не миновать, было совсем невыносимо. Хорошо бы уехать куда-нибудь далеко-далеко. Может быть, на Крайний Север. Из столовой донёсся жирный смех дяди Бори. Именно на Крайний Север. И ничего страшного, если потеплее одеться, — варежки заштопать, шарф потуже завязать... Мама утром встаёт, хочет Любу ругать, может быть, даже шлёпать, а Любы нет. «Где моя дочь?» — «Как, разве вы не знаете? Она уехала на Крайний Север. Она теперь радистка». — «Но она же маленькая, ей только десять лет. Какой ужас!» — скажет мама.

Она сразу поймёт, как любит свою дочь, но поздно понимать, когда человек уже на дальнем полярном побережье. И кругом льдины и вьюги. И мороз градусов двести. «Она же маленькая...» — будет твердить мама. «А это, гражданка, ничего не значит, — скажет ей Папанин. — Бывает и в десять лет смелый характер и большой ум». И маме станет стыдно. Маме станет так стыдно, что Любке даже немного жалко маму. Но она вспоминает, каким звенящим от злости голосом мама сказала: «Я с тобой ещё поговорю».

Мама сказала так, как будто для неё удовольствие свести с Любкой счёты, как будто сама мама ждёт не дождётся, когда ей удастся «поговорить». Да, уехать бы туда, где лишения и трудности. А потом, конечно, вернуться. Но тогда мама так обрадуется, что её дочь вернулась живая-здоровая, что навсегда забудет про фантики. Любка вздохнула погромче, чтобы в той комнате было слышно, и заснула.


ЕСЛИ ОСЛОЖНЕНИЙ НЕ БУДЕТ...


Утром во дворе всегда много народу, и все спешат, потому что утро. Торопливо проходит за ворота дядя Илья с широкой деревянной лопатой. Лёва Соловьёв бежит мимо и кричит:

—      Здравствуй, Люба!

И сразу бежит дальше, размахивая портфелем. А в школу спешить ещё не надо — рано.

Люба сегодня вышла пораньше и шагает не спеша.

Розовое утро поднимается над городом. На Плющихе розовый снег, и окна домов загорелись розовым светом. Вон впереди идёт Ольга Борисовна в белом вязаном платке, он тоже сегодня розовый. Любка догнала Ольгу Борисовну и пошла рядом.

—      В школу идёшь, Любочка? — спрашивает Ольга Борисовна, хотя и так видит, что Любка идёт в школу.

Любка понимает: она спрашивает для приветливости. И Любка охотно отвечает:

—      Ага. В школу. А Белку скоро выпишут?

—      Теперь уже скоро. — Ольга Борисовна улыбается во всё лицо, платок сползает со щёк. — Врач сказал, что, если осложнений не будет, к Новому году выпишут. Она кушает хорошо. Я бульон вчера передала и кисель. Пусть домашнего покушает. Похудела, даже через окно видно. Ну, беги, не опаздывай в школу!

Ольга Борисовна легонько подтолкнула Любу за угол, а сама пошла прямо.

Люба шла и думала, что скоро вернётся Белка и они уж теперь станут ходить в школу вдвоём. Белка скажет:

«Давай побежим!»

А Любка скажет:

«Давай!»

И они побегут от угла до самой школы, и ветер будет студить щёки, а перед школой они прокатятся по ледяной дорожке. Лёд на ней чёрный, маслянистый, местами протёртый до самого асфальта. Карета «скорой помощи», которая стояла тогда во дворе, вспоминалась теперь без страха. И цвет был не тёмно-зелёный, а простой зелёный цвет. И шофёр в белом халате поверх толстого пальто был вовсе не хмурый, а обыкновенный. Надо человека лечить, он и отвёз. И вылечили. Потому что всё на свете должно кончаться хорошо.

Вот она, чёрная лоснящаяся ледяная дорожка. Любка разбежалась, толкнулась посильнее и прокатилась по всей длине.


ПАХНЕТ ЁЛКОЙ И МАНДАРИНАМИ


Сегодня в школе ёлка. Сколько уже было ёлок в Любиной жизни. И в детском саду, и дома, и на маминой работе, и на папиной работе. Но всегда ёлка — новое. Новый праздник, новые радостные переживания, ожидание чуда. И запахи забытые, будто никогда раньше не было этого запаха: хвоя и мандарины. Ещё в вестибюле пахнет ёлкой, хотя сама ёлка стоит на четвёртом этаже, в зале.

Вера Ивановна прошла в вишнёвом платье с кружевным воротничком. Платье из поблёскивающей материи и очень идёт Вере Ивановне. Любке даже показалось, что учительница немного стесняется своего нарядного вида. Она шла не посреди вестибюля, как всегда, а по стенке. И ноги не очень уверенно ступали на высоких каблуках.

—      Здравствуйте, Вера Ивановна, — сказала Любка, выходя из раздевалки.

Ей хотелось, чтобы Вера Ивановна не стеснялась. Не обязательно же, если человек — учительница, всегда быть в тёмно-синем костюме и белой кофточке с чёрным галстуком. Нарядная Вера Ивановна казалась не такой строгой и очень нравилась Любе.

—      Здравствуй, Люба, — сказала Вера Ивановна и улыбнулась. — Какая ты сегодня нарядная!

—      Это у меня новое платье, Верванна, мы только вчера с мамой купили.

Красное платье с белыми помпонами у шеи и широкой юбкой было действительно красивое. Любка и не глядя в зеркало чувствовала себя очень нарядной.

Вера Ивановна пошла наверх, а Любка увидела входящую в вестибюль Соню.

—      Я подожду тебя, — сказала Люба, — мы вместе пойдём.

—      Я быстро, — откликнулась Соня, — я сейчас.

Она повесила пальто и вышла. Белая выглаженная кофточка делала Сонино лицо румяным и радостным. Глаза блестели, а волосы не топорщились, как обычно, а были заплетены в две короткие толстенькие косички.

Девочки побежали по лестнице вверх. Люба впереди, Соня немного сзади. Утренник ещё не начинался, и в зал, где стояла ёлка, не пускали. Дверь была плотно прикрыта. А около двери уже собрались третьеклассники. Вера Ивановна стояла тут же, прямая, как всегда, и ни на что не облокачивалась. И ещё две чужих учительницы, немного похожих друг на друга, — обе с прямыми проборами в тёмных волосах и пучками на затылках. Вокруг толпились ребята из других третьих классов. Длинный Никифоров выделялся в чёрном бархатном костюме со штанами до колен. Воротник белой рубашки был завязан на чёрный бант. Как-то не по-мальчишечьи он был одет. Наверное, его наряжала бабушка. Вид у Никифорова был обречённый. Зато Генка Денисов чувствовал себя как дома. Генка никак не нарядился в честь праздника. Обычная рубашка, серенькая, в которой Генка всегда приходил в школу. И серые брюки с квадратной тёмной заплаткой на коленке.

—      Генка, у тебя что, дома никого нет? — спросила безжалостная Панова.

Генка понял, почему она про это спросила, но не смутился и ответил просто:

—      Ага, никого нет. Мать с утра с крёстной уехала, а отец у соседей сидит, приёмник слушает. — Генка оглядел всех, оглядел себя и махнул рукой: — Ладно, сойдёт!

—      «Сойдёт, сойдёт»... Чудной ты какой, — дёрнула плечом Панова.

Сама она была в голубом шёлковом платье, пышные короткие рукава делали Аньку похожей на принцессу из сказки. И конечно, мальчишки смотрели на неё разинув рты. Заметив Любу, Панова отстала от Генки и сказала, ни к кому не обращаясь:

—      Все нарядились — жуть. Будто на бал.

Получалось так, будто Люба, Соня и все сделали что-то неискреннее и стыдное: притворились красивыми.

—      Аня, не задирайся хоть сегодня, — сказала Вера Ивановна.

И Любка обрадовалась, что ей на этот раз не надо думать, как поставить на место ядовитую Панову. Тем более, что она бы, наверное, ничего не придумала. Всегда, когда Анька её задевала, она придумывала ответы язви