Казаки-разбойники — страница 29 из 39

Люба быстро поправлялась. Она лежала целыми днями в постели потому, что так велела мама. А сама мама теперь с утра уходила на работу.

—      Мам, а сегодня я встану? — спросила Люба утром.

—      Ни в коем случае! — Мама затрясла головой. — Рано вставать, лежи.

Возле кровати стоял стул, застеленный салфеткой, на стуле лежал пакет с мандаринами, тарелка с котлетами стояла рядом и два стакана — один с молоком, другой с ядовито-фиолетовой марганцовкой, чтобы полоскать горло.

—      И пожалуйста, без фокусов, — сказала мама на прощание.

В голосе мамы снова слышался металл. Это было неприятно. Значит, мама уже забыла, как сильно болела Любка. И Люба смотрела на маму немного жалостно, чтобы напомнить, что совсем недавно мама обращалась с ней бережно и нежно, и неплохо было бы такое отношение сохранить подольше.

Но мама как будто не замечала укоризненных взглядов. Она надевала пальто и, быстро проведя рукой по Любкиным волосам, уходила, крепко хлопнув входной дверью. В открытую форточку Люба слышала мамины частые и твёрдые шаги по двору. Потом шаги ушли к воротам и стало тихо. Люба стащила повязку с шеи и спрятала под подушку. Потом всунула ноги в тапочки, пошла на кухню и вылила в раковину лиловый раствор марганцовки. На обратном пути прихватила с этажерки книгу потолще, уютно устроилась под тяжёлым одеялом, читала и ела мандарины, разламывая их заранее на дольки. Мандарины были нежные, прохладные, и Люба съела их все подряд.

Зазвонил телефон, мама спрашивала:

—      Ну как ты? Ноги тёплые? Котлеты ела? Горло полоскала?

—      Всё хорошо, мам,— сказала Люба. Мама беспокоилась, и Люба сразу простила ей утренний строгий голос.

—      Что тебе принести? — спросила мама. У здоровой она бы никогда не спросила так. — Может, вкусненького чего-нибудь?

—      Ничего не надо, — великодушно ответила Люба. Оказывается, быть великодушной тоже приятно.

Незадолго до маминого прихода Люба завязала горло. Получилось не так, как у мамы, повязка держалась криво, клочьями торчала вата. «Ничего, как будто сбилась за целый день, — успокоила себя Люба. — Зато молоко выпью по-честному».

Она взяла стакан, но молоко было затянуто сморщенной пенкой. Пить молоко с пенкой Люба не могла, даже когда мама была дома. Пришлось опять пойти в кухню и вылить молоко Барсику.


НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ ВЕРНУТЬ


Школа показалась Любе просторной, гулкой и непривычно чужой. И ребята в классе как будто стали другими за это время: слишком много кричали, бегали. У Любы немного закружилась голова, она села за парту и сидела молча. И почему-то подумала, что никогда, совсем никогда Белка не заглянет к ней в класс. А Белка и прежде никогда не приходила — стеснялась, да и училась на другом этаже. И Люба никогда не заходила к ней. А теперь подумала, что не заходила, а могла зайти на любой перемене, сунуть голову в дверь и крикнуть: «Белка! Это я пришла!»

А Белка бы обрадовалась и вышла к ней. А теперь её нет насовсем. Пока болела, Люба почти не думала про Белку. Тяжёлые мысли вытеснялись из сознания, — они были рядом, но Люба их не пускала, отгоняла. Теперь они пришли. Любка сидела одинокая, хотя класс был полон шума, смеха.

—      Это тебе, — сказал суровый голос, и Митя положил перед Любой длинную, как карандаш, конфету в полосатой бумажке. Красно-белые полоски нарядно сияли, Люба смотрела на конфету и не брала её, только смотрела. От слёз конфета отбрасывала в разные стороны лучи, белые и красные. — Ты бери, бери, у меня ещё есть.

Зазвенел звонок. Дверь раскрылась, и вошла Вера Ивановна. Она постояла у стола, посмотрела на всех по очереди. Люба тоже смотрела на всех, на кого смотрела Вера Ивановна. Денисов мнёт промокашку. Панова листает учебник. Длинный Никифоров вытянул шею и сидит смирно — боится, что ему сделают замечание. Сонино место пустое. Вера Ивановна посмотрела на Любу немного дольше, чем на других, и улыбнулась глазами:

—      Поправилась? Вот и хорошо.

Обыкновенные слова. Но Вера Ивановна редко говорит ласково. А сегодня говорит, и Люба благодарна ей. Все заёрзали, повернулись к Любе и посмотрели на неё, но ничего не сказали, потому что не знали, что сказать. Тут дверь открылась, и влетела Соня. Она дышала тяжело и в такт дыханию качала головой — видно, мчалась бегом полдороги.

—      Вера Ивановна, можно войти?

—      Сядь, — сказала учительница почти не сердито.

Люба подумала, что в другой раз опоздавшему так легко бы не отделаться. Сегодня Вера Ивановна была особенная.

—      Начнём урок. Митя пойдёт к доске.

Соня повернула голову и смотрела на Любу. Глаза у неё печальные, добрые. Люба покивала Соне. А Вера Ивановна сказала:

—      Соня, не вертись, сядь как следует.

День был долгий, он тянулся и тянулся без конца. Люба давно уже дома, сделала уроки, а на улице всё ещё светло. Она сидит и смотрит в окно. Гулять мама не велела, сказала:

—      До школы и назад — на сегодня хватит свежего воздуха.

Люба не стала спорить. Дома тоже хорошо. За окном идёт снег, ложится на жестяной подоконник, залетает в форточку Ольги Борисовны. Идёт по двору Славка Кульков. Подошёл к самому окну и прижался носом. Разглядел Любку и показывает язык. Не обидно показывает, а чтобы повеселить. И пальцем выманивает: «Выходи». А Люба трясёт головой: «Нет». Славка постоял у окна, подумал-подумал, да какой разговор через двойную раму? И пошёл. Оглянулся напоследок и опять показал язык. Любка поняла: он хочет, чтобы она знала, что он уходит не потому, что плохо к ней относится, а просто — чего ж под окном стоять! Опять Люба смотрит, как идёт снег. Лёгкие снежинки не хотят опускаться на землю, кружатся, мечутся у самого асфальта. Зарокотало что-то, въехал во двор грузовик, серый, недавно окрашенный. Остановился напротив окна, вышел из кабины человек в синей кепке с большим козырьком, откинул задний борт и ушёл в подъезд. А через некоторое время вместе с Дмитрием Ивановичем вынес во двор пианино. Пианино погрузили на машину. Дмитрий Иванович стал весь красный, а дядька ничего. «Увозят Белкино пианино», — подумала Любка, и сердце защемило опять. Потом около машины появилась гречанка Елена Георгиевна, на плечи её был накинут белый шёлковый платок с длинными кистями. Она стояла, гордо подняв голову, что-то говорила Дмитрию Ивановичу, не глядя на него, а глядя вверх. А Дмитрий Иванович кивал. Пришёл Мазникер, как всегда торопливый. Он постоял, посмотрел, как снег падает на пианино, и ушёл. Дмитрий Иванович и дяденька в кепке вынесли знакомый комод и затащили его в кузов, положили ящиками вверх. Мазникер вернулся: он нёс в руке серое байковое одеяло с чёрной полоской по краю. Мазникер неловко вскарабкался на машину и заботливо укрыл пианино. Потом долго и трудно грузили шкаф. На улице шкаф казался маленьким, а дома он занимал полкомнаты и был похож на толстую стену. Грузили кровати, какие-то узлы. Белкины родители уезжали навсегда. Куда? Любке было всё равно. Они уезжали отсюда — от комнаты, где жила Белка, от двора, где Белка гуляла, от Любы, с которой она дружила. Больше всего от Любы, Люба это понимала. Она всё это время боялась встретить Ольгу Борисовну, потому что было совсем неизвестно, что тогда делать. Теперь никогда не встретит. Ольга Борисовна вышла из подъезда в расстёгнутом пальто, лицо у неё было больное и старое. Дядька в кепке подсадил её в кабину, а Дмитрий Иванович положил ей на колени чёрную сумку. Потом он влез в кузов, а шофёр крепко закрыл борт. Машина медленно уехала со двора, оставляя следы-ёлочки, как тогда «скорая помощь».

Любка сидела не двигаясь и не зажигая света, смотрела в окно, но ничего не видела. Стекло вдруг стало непрозрачным. Блестело перед глазами, а за ним ничего не было.


ДОСКИ ВО ДВОРЕ


Зима подходила к концу. Даже в самые холодные дни воздух был пронизан весенней лёгкостью, сиреневым светом, предчувствием радости. Любка не понимала, почему она так часто останавливается, чтобы посмотреть на небо.

Небо было высокое и по-весеннему отсвечивало. Даже в сплошных тучах скрывался голубоватый отсвет. Правда, не всё время, его надо было подкараулить. Люба стояла посреди двора, задрав голову.

—      Опять ворон считаешь? — Славка подошёл незаметно. — Зеваешь, а там доски привезли.

—      Какие ещё доски?

Любка с досадой возвращается из сиреневого простора в узкий темноватый двор, видит посеревший за долгую зиму снег. Забор отсырел и стал вместо зелёного чёрным. Воробей сидит мокрый и сердитый, вертит головой.

—      Доски около котельной свалили. Там и Лёвка Соловьёв, и Нина с Валей. Айда!

—      Айда, — согласилась Люба, хотя так и не поняла, почему доски, сваленные у котельной, такое событие.

Они были длинные, жёлто-серые, занозистые. Лежали у стены и были чужими в привычном углу двора. Вот лесенка в котельную, напротив ящик с мусором, за ним сараи, за углом вход в домоуправление. И вдруг куча досок. Что-то в них хозяйственное, непонятное, как в ржавых трубах за воротами или в каменистом, корявом антраците, сваленном горой. А ребята кричат:

—      Любка! Иди скорее, доски! — Это Лёва Соловьёв.

—      Доски! Смотрите, доски! — вторит Валя и прыгает около досок.

—      Ага, доски! — кричит Славка.

Люба подошла поближе. Доски пахнут свежими опилками, сыростью. Сняла варежку, потрогала: мокрая, шершавая доска.

Лёва забрался, как по лесенке, на самый верх:

—      Как здесь здорово! Полезайте сюда.

И все стали карабкаться. Доски скрипели, прогибались. Наверху было хорошо — под ногами сухо и твёрдо, видно весь двор, и можно высоко прыгать и громко топать. Любка следом за Славкой потопала ногами, доски отозвались глухо и уютно, как пол. Любка увидела, что конец одной доски висит над землёй и покачивается. Она перебралась на этот конец. Доска мягко пружинила, подбрасывала Любу вверх. Любка стала качаться всё сильнее, сильнее... Ей казалось, что она долетает до крыши, стало весело, бесшабашно, и хотелось кричать или петь. Любка запела: