Казаки-разбойники — страница 34 из 39

бы не портить строй. А ещё она сможет поднимать руку в салюте и давать честное пионерское — самое честное слово. Ни один человек на свете не скажет тебе: «Врёшь», если ты дал честное пионерское под салютом. И ещё — просто будет хорошо. Она не могла объяснить самой себе, как это прекрасно, если тебя примут и ты со всеми. Ты и они — пионеры, отряд — все вместе. И верность, и единство, и жизнь не такая, как была, а смелая, яркая, неизвестно какая, но лучше, чем сейчас.

После школы Люба стояла недалеко от Бережковской церкви и старалась сбить портфелем сосульку. Сосулька висела невысоко, на крыше одноэтажного длинного дома. Но портфель пролетал мимо, сильно дёргал руку, а потом бил по ноге. Люба размахивалась снова, но никак не удавалось попасть по сосульке. А сосулька висела чистая, голубоватая, мутно-прозрачная и такая большая, что можно было бы сосать её до вечера. Как же дотянуться до неё? Любка положила портфель на снег, а сама влезла на него. Но портфель оказался недостаточно толстым, она не дотянулась даже до острого конца сосульки. Уйти, оставить сосульку, было невозможно. Очень уж она была хороша. И сил было потрачено немало, из-за этого сосулька уже казалась необходимой. Любка почти чувствовала во рту её вкус: холодный, хрустящий, поламывающий зубы. Она опять раскрутила в руке портфель, чтобы сильнее размахнуться, и кинула его вверх. Он пролетел мимо и свалился Любке на голову. В голове загудело, на глаза навернулись слёзы.

—      Ты чего маешься? — услышала Люба за спиной знакомый голос. — Ледяшку, что ли, добыть?

Ваня Литвинов стоял рядом. На нём был туго подпоясанный ватный пиджак; плечи у пиджака были широкие и сползали Ване на локти. И валенки были огромные, с большими галошами.

Ваня подошёл, взял у Любы портфель и одним ударом сбил сосульку. Она упала, проткнув сугроб, и утонула в нём. Ваня шагнул в сугроб, запустил в него руку и достал припылённую снегом сосульку.

—      Держи. — Он смотрел на Любу чуть насмешливо: что за детская забава — сосульки сшибать. Но во взгляде его была и снисходительность. Пусть возьмёт, раз просит.

Люба взяла сосульку осторожно, как стеклянную, она примёрзла к мокрой варежке. Люба посмотрела на свет. Солнце расплывалось, смотреть на него сквозь матовый лёд было не больно. Потом она отвела руку подальше и полюбовалась, склонив голову набок. Сосулька сверкала, лучи отскакивали от неё, как твёрдые золотые кисти. Люба вздохнула: жалко было есть такую красоту. Но есть было надо, иначе зачем же её сшибли. Она разломила сосульку пополам и протянула половину Литвинову:

—      На.

Ваня взял.

Любка откусила ледяной кусок и захрустела. Сосулька теперь не казалась такой вкусной, на зубах поскрипывал мелкий песок, рот свело от холода. Ваня тоже грыз, громко хрустя.

—      Ты почему в школе не был?

—      Я-то? — Ваня не спешил отвечать. Он всегда говорил медленно. И когда Литвинов говорил, Любе казалось, что вообще-то спешить некуда, а она этого раньше не знала и всегда спешила. — Как же мне в школу иттить? Снегу за ночь нападало. Так? А отец простыл. У нас с полу дует, он и простыл. И не вышел. Он хотел выйтить, а я ему не посоветовал. Говорю: «Лежи, папаня, что я, маленький, что ли, сам не управлюсь с твоей лопатой?» Ну вот. Стал, как светло изделалось, снег убирать, а его вона сколько. И в школу иттить некогда. Недавно кончил.

Люба стояла рядом с этим Ваней Литвиновым; он был чудной и непонятный. И от этого немного неприятный. Любе хотелось сказать ему, что надо говорить «идти», а не «иттить», «простудился», а не «простыл». Но она постеснялась сказать.

—      Завтра придёшь в школу? — спросила она.

—      Приду. Только вот боюсь, учителка заругает.

—      Не заругает. Она хорошая. А нас в пионеры будут скоро принимать. Только не всех, а лучших. — Любка вздохнула и замолчала.

—      Тебя-то примут, не опасайся, — сказал Ваня. — Я пойду. До свиданья тебе.

Ваня быстро пошёл вдоль низкого длинного дома, валенки шаркали по снегу.


ПЕТУШКИ НА ПАЛОЧКЕ


Что бы Люба ни делала, о чём бы ни думала, она всё равно думала ещё и о том, примут её в пионеры или не примут. Иногда она думала: «Примут. Почему же меня не принять? Не такая уж я плохая». А чаще думала, что, скорее всего, не примут. И тогда вспоминались разные проступки. Маме врала сколько раз. Олово украла вместе с Юркой Зориным, правда, давно, но всё равно, наверное, считается. Грубила соседке и даже один раз крикнула ей в открытую форточку: «Мордастая нахалка!» А ещё был поступок, про который Люба старалась не вспоминать, потому что даже вспоминать про него было так неприятно, что Любу начинало знобить. Но теперь и это вспомнилось во всех подробностях. В то утро Люба сказала маме:

— У меня тетрадки кончились, в клеточку. Дай мне, мама, денег, я сегодня куплю.

Мама открыла сумочку и достала рубль:

—      Хорошо, что вспомнила, после школы и купи.

Когда Люба шла из школы, она увидела на Плющихе лоточницу. Пожилая тётенька в белом халате поверх толстого пальто и в голубом картузике с непонятной надписью «Моссельпром» стояла, переминаясь от холода, и выкрикивала весёлым голосом:

—      Петушки на палочке! Ириски-барбариски! Лимонные кисленькие! Апельсинные сладенькие! Кому петушки на палочке?..

И Люба остановилась. Раньше этой лоточницы на Плющихе не было. И петушков на палочке здесь никогда не продавали. Люба подошла поближе. Петухи блестели выпуклыми узорчатыми боками. Были они ярко-красные, с круто изогнутыми хвостами и выгнутой грудью. Они лежали рядом плотно друг к другу и даже на вид были сладкие. Белые, гладко оструганные палочки так и просились, чтобы их взяли в руку.

—      Что, глазастая, раздумываешь? — заметила Любу лоточница. — Бери петушка, смотри, какой красавец!

И Люба решилась. Если бы писчебумажный магазин попался раньше, чем лоток, она бы уже купила тетради, и тогда всё бы обошлось. Но до магазина был ещё целый квартал, а петухи были вот они. И Люба расстегнула портфель, достала рубль, почти не соображая, протянула его женщине и сказала:

—      Два петушка на палочке дайте, пожалуйста.

Она понимала, что если мама узнает, то ей несдобровать. Мама категорически запрещала есть петухов, мама говорила, что в них добавляют вредную краску и вообще есть на улице негигиенично. И к тому же нельзя есть перед обедом. И вдобавок, уж конечно, нельзя было тратить деньги, выданные на тетради.

Обо всём этом Люба думала, а всё равно была впереди всех мыслей одна бедовая мысль: «А вдруг не узнает?» Почему не узнает мама и как это может быть, что она не узнает, Люба старалась не думать. Она взяла двух петухов, пошла по Плющихе и начала есть. Она лизала петуха.

Петушок всё равно оставался петушком, только похудевшим и не таким ярким. Пока Люба шла до своего двора, она съела обоих петухов. И ей сразу нестерпимо захотелось ещё. Она ничего не могла с этим поделать. Побежала обратно на Плющиху. И пока бежала, беспокоилась только об одном: вдруг лоточница ушла и унесла петушков. Но лоточница была на месте; ещё издали Люба увидела моссельпромовский картузик, а потом услышала отчаянный голос:

—      Петушки на палочке! А ну-ка налетай! А ну-ка разбирай!..

В варежке тяжело позванивали восемьдесят копеек. Если бы Люба сейчас пошла в магазин, она бы могла купить тетрадки; их было бы немного меньше, но всё-таки она бы принесла тетрадки домой. И мама, наверное, не стала бы пересчитывать их, мало ли у мамы забот. Так размышляла Люба, а ноги несли её к петухам, заманчиво расположившимся под стеклом.

—      Четыре петушка, пожалуйста!

—      Ишь как запыхалась! — засмеялась лоточница. — Мало взяла, вкусные мои петушки, правда?

—      Очень! — Люба даже глаза закрыла, до того были вкусные петушки.

Четырёх петухов хватило до самой двери. Когда Люба подошла вплотную к этой знакомой-презнакомой двери, обитой чёрной клеёнкой и крест-накрест пересечённой белыми тесёмками, от последнего петушка остались две почти невидимые тоненькие, острые сосулечки. А пока доставала из кармана ключ, петушок и совсем исчез. Осталась одна палочка. Люба кинула портфель в коридор, а сама, не заходя в дом, захлопнула дверь и опять побежала на Плющиху.

Она бежала со всех ног. Ей даже не очень хотелось есть петушков: во рту была приторная горьковатая сладость, в горле сильно першило, но остановиться Люба уже не могла.

—      Четыре петушка, пожалуйста.

Люба протянула последние сорок копеек. Продавщица рассмеялась:

—      Ну что за покупательница золотая! Вот бы побольше таких, за минуту бы весь товар распродала. А то стоишь, мёрзнешь...

Люба не слушала её. Она шла домой и громко чмокала. Остальных трёх она держала, зажав палочки в кулаке, как держат букет. Петухи не казались уже такими красивыми и яркими: красный цвет был с противным коричневым оттенком. Есть их было невкусно. Но она съедала одного за другим, разгрызала со стеклянным хрустом, с трудом проглатывала липкие кусочки.

И вот всё было кончено. Не осталось петушков, не было ни копейки, не было тетрадок. Пришло тупое горькое облегчение.

Люба сразу села делать уроки. Она писала упражнение по русскому языку, а в голове всё вертелась одна мысль: «Что скажет мама, если узнает?» И другая мысль приходила на выручку: «А откуда она узнает?» Но та, опасная, не отступала: «Спросит, купила ли тетрадки, а я тогда что скажу?» Но не хотелось бояться, хотелось как-то успокоить себя. Скажу: «Купила». А она скажет: «Покажи».— «Ну, скажу, не купила». А она скажет: «Почему?» Скажу... Что же я тогда скажу? Скажу: «Денег не было». А она скажет: «А рубль?» А я скажу: «Никакой рубль ты мне не давала, это тебе просто приснилось. Приснилось и всё. Бывают же такие сны, что как будто по правде, вот и у тебя так».

Этот ответ показался Любе таким убедительным, что она сразу успокоилась: конечно, мама поверит. Даже удивится, как же это она не разобралась, что это был сон, а она ошиблась и всё перепутала. Хорошо, что Люба ей всё объяснила.