Казаки-разбойники — страница 6 из 39

—      Кс-кс-кс-кс... — позвала она, но Барсик не пришёл, только мяукнул за дверью Устиньи Ивановны. — Опять тебя заперли, — сказала Любка в закрытую дверь. — А ты уйди в форточку, я тебе отопру.

Но Барсик не понял. Зазвонил телефон. Мама сказала:

—      Пообедала?


САМАЯ ЛУЧШАЯ ПОДРУГА


Любе редко приходится бывать дома — всегда она на свежем воздухе. Но сегодня ей повезло: у неё болит горло.

— На улицу не выходи, — сказала мама, — полощи горло марганцовкой.

Любка вылила фиолетовую марганцовку в раковину, сняла с шеи толстый кусачий шарф и стала смотреть в окно, поджидая Белку. Из окна было видно Белкино окно и немного можно было рассмотреть, что происходит в комнате. Вот Ольга Борисовна встала на подоконник и открывает форточку. Вот слезла с подоконника и пошла в глубину комнаты. Наверное, к столу. Там, наверное, обедает Белка. Ольга Борисовна говорит ей:

«Кушай, Белочка, не торопись, куда ты спешишь?»

А Белка спешит к Любке, они не виделись со вчерашнего дня. Люба садится на диван и начинает листать «Робинзона Крузо»; она ещё летом прочла «Робинзона», но всё возвращается к нему. До чего же складно всё получилось. Особенно нравится Любе перечитывать то место, где море спасает припасы: топоры, бочонок рома, костюмы, сухари, прекрасные ружья и ещё кучу всяких нужных для Робинзона вещей. Почему-то сам список этих вещей, крепких, добротных, приносил чувство надёжности, уверенности, что всё кончится хорошо. Она раскрыла книгу на своём любимом месте: «...я нашёл съестные припасы: хлеб, рис, три круга голландского сыру, пять больших кусков вяленой козлятины. Я нашёл также несколько ящиков вин и пять или шесть галлонов арака, или рисовой водки, принадлежащих нашему шкиперу». В это время в коридоре раздался звонок. Любка побежала открывать дверь, заранее радуясь, что пришла Белка.

Белка снимала пальто в коридоре, топала ботинками, стряхивая снег. А Любка достала из буфета коробку с печеньем, оно называлось смешно и непонятно: «Пети-фур». Мама убрала коробку повыше и сказала, что печенье — для гостей. «Но Белка ведь тоже гость», — подумала Люба, открыла коробку и поставила её на стул возле дивана.

—      Знаешь что, — сказала Белка, — меня мама отпустила на сколько захочу. Она будет мыть пол, а я мешаюсь.

Белка осматривалась, вертела головой, коричневые глаза блестели. Люба видела, что Белке у них нравится. И Люба вдруг сама заметила, как нарядно и хорошо у них в доме. Занавески прозрачные, белые, даже голубоватые. На столе твёрдая накрахмаленная скатерть, на полу зелёная дорожка, как трава. На диване вышитые подушки. На этажерке на каждой полке салфетка, постланная углом. И есть хрустящее вкусное печенье «Пети-фур».

—      Хочешь, патефон заведём?

—      Патефон после. — Белка перестала вертеть головой. — А давай знаешь что? — Она не могла сразу придумать. — Знаешь что? Давай лучше знаешь что? — Наконец придумала: — У тебя есть переводные картинки?

Глаза у Белки чуть косили, от этого Белкин взгляд казался немного неуверенным и просящим.

—      Есть картинки. Сейчас принесу воды, а ты доставай из ящика альбом.

Они устроились за папиным столом, Любка лицом к окну, а Белка — боком. Стол был светло-жёлтый из тёплого гладкого дерева, а сверху гладкая холодная клеёнка.

Раньше, когда стол только купили, он был папин, а когда Люба пошла в школу, папа сказал: «Теперь стол будет общий, твой и мой», — и вытащил свои исписанные бумаги из самого большого ящика.

Теперь в ящике лежали Любины тетрадки, гладкие, холодные крымские камешки, подаренные тётей Аней после отпуска. Валялись скомканные разноцветные лоскуты, узкие розовые и красные ленточки от конфетных коробок, сломанные цветные карандаши. Ящик еле открывался. Мама говорила: «Разбери ящик, половину барахла надо выкинуть».

Люба садилась около стола на пол, всё вываливала из ящика и долго перебирала камни, пуговицы, фантики. Оттого, что мама называла всё хламом, вещи казались обиженными и становились ещё любимее, ничего нельзя было выбросить. Всё богатство Люба запихивала в ящик и, наваливаясь плечом, задвигала ящик в стол.

Люба с Белкой раскрыли толстый альбом с толстой бумагой, поставили блюдце с водой. Белка вырезала картинку и опустила её в воду. На мутной голубовато-серой картинке трудно было понять, что нарисовано: не то собака, не то человечек с бородой. Люба осторожно вытащила картинку и прижала к альбому. Потом легко поводила по мокрой бумаге пальцем.

—      Тихо, — шёпотом сказала Белка.

—      Ладно, — тоже шёпотом ответила Любка.

Почему-то переводные картинки почти никогда не получались. То закрутятся края, то размокнет и слезет вместе с бумагой сама картинка. Любка боялась, что и сейчас всё испортится. Она медленно-медленно стаскивала разбухшую бумагу, бумага сползала, как край занавески. И вдруг на белом листе альбома оказался весёлый, очень яркий блестящий розовый поросёнок с голубым бантом в горошек. Он был как лакированный, ноги у него были тонкие, с аккуратными копытцами на концах.

До чего же праздничной бывает переводная картинка, пока не высохнет! Все краски так весело сияют.

—      Вот это да... — задохнулась от восхищения Белка; она зажмурилась, а потом медленно открыла глаза и снова смотрела напряжённо.

Люба так гордилась, как будто это она изобрела переводные картинки.

—      Правда, здорово? Правда, какой красивый? Давай ещё!

—      Ага. Только теперь я буду пришлёпывать, а ты намачивай.

Любе самой хотелось делать главную работу, но не хотелось спорить. Потому что было хорошо. Хорошо было сидеть с Белкой и знать, что впереди длинный вечер. От печки несильно тянуло теплом, за шторой прозрачно синело небо. Они включили зелёную лампу, круг света лёг на листы альбома, на мутные картинки и на блюдце с водой, где ходили маленькие волны.

—      Смотри! — крикнула Белка.

Она потянула бумагу. На листе распласталась синяя бабочка с жёлтыми пятнами. Крылья бабочки были бархатистыми, синими, как вечернее небо, а жёлтые пятнышки горели, как звёзды.

Люба и Белка долго молча смотрели на прекрасную бабочку. Любе казалось, что крылья чуть шевелятся.

Следующая картинка не получилась: несколько разрозненных цветных пятен осталось на белом листе. И сразу расхотелось сводить картинки. Почему? Кто знает. Вдруг пропал интерес и к поросёнку, который просох и перестал блестеть, и к бабочке — всё стало обыкновенным, волшебное выдохлось. Пропал восторг. Девочки ничего не сказали друг другу, только Белка закрыла альбом, а Люба вынесла на кухню блюдце.

—      Давай теперь патефон заводить, — поскорее предложила Люба, пока им не стало совсем уж грустно. — Давай мы его заведём, пока мамы нет, а то ей иногда музыка действует на нервы.

—      Давай, — согласилась Белка. — А чего? Давай заведём.

Патефон стоял на верхней полке этажерки, прикрытый белой салфеткой с синим вышитым уголком. Люба, пыхтя, сняла тяжёлый синий чемодан, поставила его на стол, открыла, и сразу в комнате стало так, как бывает, когда приходят гости. Сверкали никелированные рычажки, нарядно синел суконный кружок, окаймлённый сверкающим кольцом.

Любка сняла с полки пластинки в бумажных конвертах с круглыми дырками посредине.

—      Моя самая любимая, — сказала Люба, — «По военной дороге».

—      А я лучше люблю нежные, — сказала Белка, — про печаль, про любовь.

Они грызли печенье, пластинка тихо шипела, певица пела загадочным голосом: «Ваша записка, несколько строчек, та, что я прочла в тиши...»

Любка представляла себе немолодую женщину, с прикрытыми от переживания глазами. Наверное, у неё длинное платье и дореволюционная шляпа с вуалью, как у Анны Карениной из толстой книги. И жизнь этой женщины проходила в красивых страданиях: тенистые беседки, как в скверике, записка, запах духов...

«Все, что волновать могло меня в семнадцать лет — ха-ха-ха...»

—      Ничего себе «ха-ха», — сказала Люба, — семнадцать лет. Мало, что ли? Дура какая-то.

—      Женщине не обязательно быть очень умной, — сказала Белка и вздохнула. — Главное, чтобы была красота. Ты хотела бы быть красавицей?

—      Ещё бы, — ответила Любка, — я бы хотела быть, как Любовь Орлова. Вышла бы я и нарочно встала посреди класса. Все бы сразу в меня влюбились. А я бы на них и не посмотрела, голову кверху и села бы за парту. Красивые всегда гордые.

—      И я бы хотела стать красавицей, — сказала Белка. — Я бы тогда ходила на высоких каблуках и в таком платье.

Белка показала руками, что платье должно быть волнистое, лёгкое, как воздух. И прошлась по комнате от дивана до окна такой походкой, как ходят на высоких каблуках — мелкими, неуверенными шагами, отогнувшись назад.

Любка с восхищением смотрела на Белку, она даже понарошку не умела так ходить, так держать голову. На Белке было старенькое, выгоревшее байковое платье, серое в белую полоску, чулки в резинку и коричневые ботинки с белёсыми носами. Но всё равно она была красивая. Ямочки на щеках, и, когда улыбается, зубы блестят, ровные, белые, как у негритёнка на коробке с зубным порошком. И волосы колечками вьются, как у негритёнка. Очень красивая Белка.

—      А я ни за что замуж не выйду, — сказала Любка.

—      И я, — сказала Белка. Она села на диван и подобрала ноги. — Зачем замуж выходить? Мы, когда вырастем, поселимся вместе, ты и я. Будем вместе на работу ходить, патефон купим, в каждую получку будем есть торт с шоколадной верхушкой.

—      И запивать лимонадом. И заедать петухами на палке.

—      Ага! Ты сколько можешь съесть петушков?

—      Я? Хоть сто или триста.

—      И я. А мороженого?

—      Триста пятьдесят эскимо!

—      А я — тысячу! Или миллион!

—      А я — сикстильон!

Глаза у них горели, щёки покраснели, они выкрикивали свои хвастливые цифры и сами знали, что выдумывают, и не пытались выдавать это за правду. Просто было приятно хвалиться и мечтать и приходить от этого в восторг. А дойдя до последней крайности, привлекать себе на подмогу никому не ведомый, но почему-то убедительный «сикстильон».