Казаки-разбойники — страница 10 из 38

— Ступайте, — говорит Лёва усмехнувшись. — Папка выйдеть — хуже будеть.

Они уходят: впереди Нюрка, за ней Славка. Спина у Славки уверенная.

«Может, он просто так сказал? — думает Любка. — Может, он забудет?» Она бы хотела, чтобы он забыл.

На следующий вечер все опять сидят на скамейке. Хорошо, что у ворот стоит такая длинная скамейка: все ребята могут на неё усесться. Подошёл Славка и сказал Рите:

— Подвинься чуть, — и сел рядом с Любой.

Люба сделала вид, что в этом нет ничего такого. Надо же человеку где-то сидеть. Можно и рядом, почему бы и нет. Но ей было приятно, что мальчишка из-за неё сказал кому-то: «Подвинься». И не постеснялся.

Колька, по прозвищу Коля, хмыкнул и стал шептать что-то головастому Баранову. Он шептал долго, чтобы все заметили, что он шепчет про Любку и Славку. Любка сказала:

— Давайте страшные истории рассказывать!

— Давайте! — крикнул Славка.

Страшные истории все любят. Откуда они берутся, никто не знал: в книгах таких историй не вычитаешь и от взрослых не услышишь. А ребята их знают наизусть. Чем страшнее история, тем она считается лучше. Но самая страшная и самая лучшая была, конечно, про золотую руку. Хоть сто раз её слушай, а всё равно страшно. Любка говорит про себя: «Не буду бояться. Это же не по правде». И всё равно боится так, что по спине бегают холодные мурашки. Рассказывает про золотую руку всегда Рита. Её не просят, она и так знает, что все хотят, чтобы она рассказывала.

Вот Рита повертелась на скамейке, уселась поудобнее. Помолчала и начала:

— В одном чёрном-чёрном доме жила чёрная-чёрная старуха. У этой чёрной-чёрной старухи была золотая рука…

Все пригнулись, чтобы смотреть на Риту. Все знают заранее, что́ будет со старухой и с её рукой, но слушают, боятся дышать. Рита говорит не своим — заунывным голосом:

— И умерла старуха ровно в полночь. И похоронили её в чёрной-чёрной могиле.

На этом месте все вздрогнули и придвинулись друг к дружке ещё ближе. Просто могила — было уже достаточно жутко. Чёрная могила, а в ней чёрная старуха — это почти невозможно было выдержать. Хочется как-нибудь проскочить поскорее это место в истории. Но Рита специально говорит медленно, делает длинные паузы. Торопить или перебивать Риту нельзя: она самая обидчивая девочка во дворе. Тогда Любка постаралась вспомнить что-нибудь нестрашное. Но нестрашное не лезет в голову. Только чёрная старуха в глубокой чёрной яме. Она удобно лежала на самом дне, могила была большая, как шахта метростроя. Любка один раз поднырнула под верёвку и заглянула в шахту. Там была тёмная бесконечная глубина и пахло сырой глиной. Так же пахло давно, в детском саду, когда лепили из глины яблоки, человечков с ногами-спичками. Всё-таки удалось подумать про нестрашное.

Но Ритин голос не отпускал:

— Отрезал старик золотую руку и спрятал на печку…

И в сотый раз досадно: польстился глупый старик на золото. Мог бы догадаться, что ничего хорошего из этого не выйдет. Протяжно звучит Ритин голос. Все замерли, заворожённые.

— Ровно в полночь в чёрный-чёрный дом пришла чёрная-чёрная старуха. Чёрные-чёрные волосы были распущены до самого пола. «Отдай мою золотую руку…»

Рита говорит тихо, ровным, неживым голосом. У Любки знакомо холодеет в груди. И опять, ещё тише и медленней:

— «От-дай мою золотую руку…»

Все замерли, загипнотизированные. Славка наклонился и заглядывает Рите прямо в глаза, и все неподвижны, как перед чем-нибудь важным.

— «Отдай мою золотую руку…» — тянет Рита. И вдруг как крикнет визгливо и жутко: — «Отдай! Мою! Золотую! Руку!»

— Ой, мама! — взвизгивает Любка, хотя знала заранее, что сейчас старуха рявкнет, что случится это неминуемо, а всё равно чуть не упала от неожиданности.

И всем не по себе. Нюрка за голову схватилась, а Славка дёрнулся на скамейке, будто его толкнули. У Баранова в глазах сиял сумасшедший восторг.

Рита ещё некоторое время посидела молча, как бы возвращаясь в обычную жизнь. Потом важно оглядела всех и сказала:

— Это ещё что! У нас в лагере, как я начала рассказывать, у одной девочки сразу разрыв сердца.

— Любка со страху мне в рубашку вцепилась, — звонко сказал Славка, — прямо вцепилась и держится!

Все засмеялись. Любка только теперь заметила, что держится за рукав Славкиной рубахи. Она отпустила рукав и засмеялась тоже.

Хорошо сидеть на длинной скамейке. Страх кончился, пережили его все вместе и от этого близки друг другу. И все кажутся добрыми и хорошими. Прошёл Юйта, но не остановился — наверное, спешил. Про него сразу забыли.

Солнце садится за поворотом переулка, и переулок в оранжевой пыли. А булыжники лиловые и плоские.

Электрический камин

Отец пришёл в тот вечер не поздно, мамы ещё не было, а Люба сидела за столом и писала в тетради упражнение по русскому. Очень приятно было добавлять к словам окончания, которые легко отгадывались, перепутать их было невозможно. Да ещё учебник Любке достался по наследству чей-то подержанный, этот неизвестный человек лиловым химическим карандашом все окончания прямо в книге расставил, так что и секунды думать было не надо. «В споре рождается истина», — писала Люба. «В споре», «е» — предложный падеж. «Вчера мы ездили к брату». Дательный. Хорошо, у кого есть брат, особенно если старший. Папа захрапел на диване, газета сползла на пол. «Опять в ботинках на белый чехол лёг, — тревожно подумала Любка, — а мама сейчас придёт и что будет?»

Тихонько она встала со стула, подошла на цыпочках к дивану и стала расшнуровывать чёрные, немного пыльные ботинки отца. Она выдёргивала шнурок из дырки, стараясь не задеть ногу и не разбудить отца. Тихо стянула один ботинок и без стука опустила на пол; а когда снимала второй, отец заворочался, но не проснулся, только почмокал губами, как маленький.

Люба снова села к столу и стала дописывать упражнение. Но думала уже о другом. Папа хороший, и мама хорошая. Только они про всё думают не одинаково, как будто такая игра. Ты сказал «да», тогда я скажу «нет». Ты бережёшь, я выбрасываю. Ты любишь тишину, я — шум и музыку. Если бы так жили не её родители, а кто-нибудь чужой, Люба бы, наверное, смеялась каждый день над этими упрямыми, несговорчивыми людьми. А над мамой и папой не смеялась.

Она смотрела, как во сне лицо отца расправилось, подобрело. Любка вспомнила случай. Отец принёс в тот вечер новый, весь блестящий, электрический камин.

— Смотри, Любка, красота! Включил в розетку, и сразу от него тепло по комнате. Печку топить не надо.

Он включил камин, и они с Любкой сидели на полу и смотрели, как красиво и медленно наливалась вишнёвым светом спираль. Отец сказал, что изогнутое зеркало называется отражатель, что камин стоит дорого, но не жалко. И Любка подумала, что и правда не жалко. Потому что мама обрадуется: не надо будет возиться с тяжёлыми мокрыми дровами, спускаться в тёмный подвал и потом подолгу дуть в печку. Ни у кого в доме нет камина, а у них теперь есть. Правда, почему-то от него не становилось особенно тепло, надо было близко поднести к спирали руку, чтобы почувствовать, что камин греет. Но, наверно, надо было подольше подождать.

— Как думаешь, маме понравится? — осторожно спросила Люба.

Отец нахмурился. Храбро пожал плечами:

— Откуда же я знаю. Про маму ничего нельзя предвидеть.

И постарался улыбнуться Любке. Но Любке не стало весело, а стало жалко отца.

Потом пришла мама. Сразу увидела камин и сказала дрожащим от слёз голосом:

— Это что за новая игрушка? Деньги девать некуда? Так вот: у твоей дочери нет ботинок, а у тебя пальто обтёрлось, как у помоечника. И за квартиру пора платить.

Пока мама говорила, голос у неё становился всё накалённее, она уже разогналась и долго не успокоится. И слёзы катились по щекам, а губы дрожали. И получалось, что вина у отца большая и тяжёлая; камин — это только маленькая вина, камин бы можно простить, но хорошему человеку, а не такому, как отец. Мама нападала уверенно, а отец защищался, отругивался. И выходило, что мама права, а он нет.

— Мама, — потянула Люба за рукав маминого пальто, — от него тепло будет в доме.

Мама выдернула руку:

— Никогда никакого толка и никакого тепла не будет от твоего отца! Запомни это.

Любка почувствовала, как слёзы задрожали где-то около глаз. Почему мама всегда, когда злится, говорит отцу: «Твоя дочь», а Любе — «твой отец»? Разве они не мамины, а только друг дружкины? И почему так страшно мама плачет? И отец весь перекошенный, по щекам расползается зелёный цвет, а белки глаз стали красными…

Когда Люба потом вспоминала этот скандал, ей казалось, что он был самым злым, несправедливым и тяжёлым. Может быть, просто все ссоры сливались в одну длинную, бесконечную ссору, разрушали мир, поселяли тревогу и холод.

А сегодня отец спал на диване. От печки шло волной тепло. Упражнение было почти дописано, и зелёная лампа спокойно положила на тетради и на книжки светлый круг. Но не было это спокойной, тихой жизнью. Тревога сидела в сердце. Радость «Скоро придёт мама» замусоривала эта тревога: «Ой, скоро придёт мама, а вдруг они опять поругаются!» А в передней уже щёлкнул замок, быстро заскребли мамины ботики по коврику: вытирает ноги. Дверь открылась, мама вошла. Люба смотрит на маму. Мама поцеловала лоб, как всегда: подняла чёлку и прикоснулась губами — то ли приласкала, то ли проверила, не простудилась ли Люба. Потом мама повернула голову к дивану. Отец перестал храпеть: видно, проснулся, но делал вид, что спит.

— Я как белка в колесе, мне лежать некогда, — сказала мама, глядя в пространство. — Хорошо бы — пришла с работы и легла. От забот голова пухнет.

Любка напряглась. «Голова пухнет» — это предвещало большой скандал.

Отец не шевельнулся. Теперь уже и Люба ясно видела, что он не спит, но не хочет просыпаться. Может быть, мама пойдёт на кухню готовить ужин? Пусть отец как будто спит, а мама выйдет из комнаты, отвлечётся, и всё уладится. Ведь на самом деле голова у мамы нормальная, это только когда Люба была маленькой, она верила, что голова правда пухнет, и очень боялась. Теперь она знала, что только так говорится.