Казаки-разбойники — страница 13 из 38

Конфеты были квадратные и тяжёлые и матово отсвечивали. Снаружи был шоколад и внутри шоколад, только мягкий. И если откусить много, то ещё оставалось всё равно много. Каждая конфета лежала на отдельной кружевной бумажке, вогнутой, как корзиночка.

Люба села на диван, поставила около себя коробку и съела одну за другой четыре конфеты. Мама не сказала, что нельзя есть сладкое перед ужином. В другой раз обязательно сказала бы, а в этот раз почему-то не сказала.

Вальс-бостон

Потом они втроём сидели за столом и ели жареную картошку из праздничных тарелок.

Когда дядя Боря ел, щёки у него шевелились, как гармонь, лицо делалось то широким, то узким. Мама положила ему две котлеты, а себе и Любе по одной.

— Куда так много? — сказал он.

— Ешь, ешь, для мужчины это не много.

Когда стали пить чай, Люба хотела налить в блюдце, как всегда. Но мама запретила глазами. Почему-то при этом старом холостяке нельзя было пить чай нормально и с удовольствием, а надо было обжигаться. Любке стало грустно, что она маленькая, а мама хочет заставить её быть большой.

Мама всё время улыбалась, разговаривала таким голосом, как по телефону. И всё время про неинтересное.

— Так быстро холода наступили, просто ужас. Только недавно окна открывали, а уже и рамы заклеивать пора.

— Да-а, — отдувался дядя Боря, — время идёт быстро, не заметишь, как и жизнь пройдёт.

Сказал он эту грустную мысль почему-то весело.

Мама сняла с этажерки патефон, поставила на стол и долго крутила ручку, а сама задумчиво смотрела поверх всего.

— Мам, лопнет же пружина! — не вытерпела Любка.

Дядя Боря засмеялся. Конечно, ему не жалко их патефона. Папа купил, а он смеётся.

— Шла бы ты, Люба, спать, — сказала мама, но ручку вертеть перестала.

Люба забрала конфеты «Садко» и ушла в соседнюю комнату. Там стояла Любина кровать, с которой только в прошлом году папа снял сетку. Люба легла, вдавила голову поглубже в прохладную подушку. Так лежать было уютно. Она стала думать об отце. Когда папа смотрел на Любу, у него становились весёлые глаза. В папиных глазах были полоски, они шли от середины к краям. Получались крохотные велосипедные колёсики. Чтобы разглядеть их, надо было забраться к папе на колени и заглянуть в глаза близко-близко. А так колёсиков не было видно.



Патефон в соседней комнате играл медленную музыку.

— Вальс-бостон, — сказал дядя Боря. — Может быть, потанцуем?

Он сказал уверенно, как будто не предлагал, а велел. И мама послушалась. Они танцевали, шаркая ногами, задевали за буфет, и в буфете звенел синий графин, покачиваясь на хрустальной синей тарелке. Этот графин и шесть синих рюмок с белыми ёлочками папа подарил маме на день рождения, а мама сказала, что напрасно он потратил деньги на такой дорогой подарок.

— Ты легко танцуешь, — сказал дядя Боря.

Любка сердито повернулась и натянула на ухо одеяло. Но всё равно слышала, как хрипло ныл вальс-бостон и шаркали дяди Борины толстые ноги.

— Я не танцевала сто лет, — сказала мама. — На двух работах, как белка в колесе…

— Жить надо успевать, — сказал дядя Боря.

«Скорей бы он ушёл», — подумала Люба и заснула.

В домоуправлении было красиво

Слава Кульков закричал на весь двор:

— Люба-а! Скорее-е! Чего скажу-у!

Любка подбежала, спросила:

— Что?

— Старый большевик умер. А ты и не знаешь.

Славка таращил свои простодушные глаза то ли испуганно, то ли гордо, что он первым узнал новость.

— В домоуправлении будет гроб стоять, поняла? Завтра, Мазникер говорил, я сам слышал. И всем будет можно смотреть. Пойдёшь?

— Не знаю.

Люба поёжилась и посмотрела на окна второго этажа, где ещё вчера жил старик Крапивин Старик был сухой и суровый, ходил с простой палкой, носил железные очки и усы щёточкой.

— Партейный, — говорила про него Устинья Ивановна. — Ничего для себя не спрашивает. Ему квартиру отдельную предлагали, а он грит: «Комнаты хватит», — грит. Такой человек партейный.

Окно у старого большевика было завешено белой занавеской и форточка открыта.

— От чего он умер, Слав? Он болел?

— Выжил свои года и умер, — по-деревенски спокойно сказал Славка. — Он был старик.

Любе стало печально, но не слишком: старик был чужой, неразговорчивый, проходил через двор, как будто недовольный. «Выжил свои года и помер», — подумала Люба.

Во двор вышел Мазникер. Он был, как всегда, озабоченный и быстрый. Нагнулся над входом в подвал, где было домоуправление, и крикнул кому-то:

— Водопроводные трубы убрать в котельную! Лампочки протереть! Кумач в шкафу от Первомая остался! И как следует, Лёша… Позор! Заслуженного человека устроить по-человечески не можете!

А сам Мазникер пошёл по двору быстро-быстро, как будто самое главное дело ждёт его не здесь, а где-то там, у него дома. Но все знали, что дома он будет обедать и спать на диване до вечера. Его жена Мария Филипповна, которую звали во дворе Мазникершей, велела ему спать после обеда, потому что у горбатого Мазникера были слабые лёгкие.

На другой день после школы Любка зашла за Белкой, и они вместе пошли смотреть старика Крапивина. Сначала Белка не хотела идти, она вцепилась Любе в руку и сказала жалобно:

— Я покойников боюсь. Когда бабушка умерла, меня к тёте жить отдали, пока не похоронили.

— Ты тогда была маленькая, — сказала Люба, — а теперь вон какая большая, уже девять лет, скоро десять. И потом, то своя бабушка, а то чужой.

Любке казалось, что сама она не боится, раз уговаривает Белку.

Они медленно спустились в подвал. Уже на лестнице Любе показалось, что как-то особенно пахнет.

В домоуправлении никогда не было так красиво: красный длинный стол и красный гроб, а кругом цветы и на гробу цветы. Некрасивый был только Крапивин. Лицо маленькое, жёлтое, и лоб блестит, как у куклы. Взрослые смотрят на него, как будто его любят — и тётя Настя, уборщица, и дворник дядя Илья, и Мазникер. У них были такие лица, как будто старик сейчас откроет глаза и должен сразу увидеть, как они к нему хорошо относятся. Взрослые стояли на одном месте, а ребята ходили вокруг гроба и друг на друга не смотрели. Галя Корсакова, и её сестра Нина, и Лёва Соловьёв — все были чинные и как будто похудевшие.

Была тяжёлая тишина, она давила на Любу, и Люба крепче взяла Белку за руку.

Вошёл Юйта Соин. Поглядел своими чёрными пуговками на гроб, на цветы и на людей в комнате. Что-то хитрое проскользнуло у него в глазах. Юйта подошёл и стал сзади Гали Корсаковой. Вдруг Галя в полной тишине громко взвизгнула: Юйта кольнул её английской булавкой, которую отстегнул от своего пальто. Галя сразу перестала визжать и покраснела. Юйта захохотал. Любка почувствовала, что напряжение ослабло, всё изменилось от идиотской Юркиной выходки. Пропала торжественность, но и страх стал меньше, и Любе показалось, что старичок Крапивин под цветами дышит. Вроде бы он умер, но вроде бы и не совсем.

Мазникер погрозил Юйте длинным пальцем:

— Все вон! Быстро!

И, стал выталкивать в спину Галю, и Нину, и Юйту.

Все вышли во двор. Был розоватый прозрачный вечер, и луна узеньким лезвием стояла над серым домом. Тихо и странно было во дворе. Никто не стал играть или разговаривать, все разошлись в разные стороны.

— Пошли к тебе, — сказала Люба.

— Пойдём. Только мамы дома нет.

Сегодня хотелось, чтобы мама была дома. Без Ольги Борисовны комната казалась большой и тихой. За стеной Мазникерша мелко и часто стучала ножом — рубила лук. Девочки сели рядом и сидели молча, слушали живой стук из-за стенки.

— Послушай, а дядя Серёжа? Он дома, у него свет, я видела.

И они бросились к двери.

В комнате дяди Серёжи горел свет, сам дядя Серёжа сидел за своим заваленным бумагами столом и что-то писал. А рядом лежали на полу костыли. Толстые старинные книги лежали на подоконнике, на стульях. Голая, без абажура лампочка под потолком светила ярко и резко. Больше в комнате ничего не было, только раскладушка, застеленная серым с чёрными полосами одеялом.

Дядя Серёжа посмотрел на девочек и сказал:

— Садитесь.

Они сели на кровать и смотрели, как дядя Серёжа быстро дописывал страницу. Голова у дяди Серёжи была большая, волосы седые, коротко стриженные, одет он был в чёрную толстовку и в серые полосатые брюки.

— Дядя Серёжа, — сказала Белка, — старый большевик умер, Крапивин.

— Я слышал.

Дядя Серёжа положил жёлтую школьную ручку и повернулся к девочкам. Серые глаза смотрели спокойно, не рассматривали, а понимали.

— Гроб в домоуправлении стоит, — сказала Люба, — мы ходили, там всем можно.

Дядя Серёжа задумчиво смотрел на притихших девочек; казалось, он что-то подсчитывает про себя. Потом он сказал:

— И вам страшно и не по себе. Потому что как же так — был человек и нет человека. Смерть.

Люба и Белка закивали. Белка вздохнула.

— Милые вы воробьишки… Если хотите знать, смерть — не самое страшное на свете. Да, да, хотя никто не хочет умирать, но смерть — не самое страшное.

— А что самое страшное? — почти шёпотом спросила Люба. Она вдруг почувствовала, что разговор очень важный и серьёзный, такой, каких за всю жизнь будет не много.

— Как бы понятнее сказать… — Дядя Серёжа вздохнул. — Старый человек умер. Сам он уже не страдает, не помнит и не мучается. И хоронят его торжественно, потому что он был бойцом. Пройдёт время, даже не очень долгое, и не станет двух девочек, вот таких, как вы. Потому что вырастете, станете взрослыми, совсем другими. А будете помнить, что было, будет грустно нестерпимо: вы есть — и вас нет. Я говорю путано, вы не понимаете меня, я знаю. Но вы потом поймёте, вспомните и поймёте, догадаетесь обо всём когда-нибудь. А сейчас давайте я дам вам по яблоку, только вы сами их вымоете на кухне, а потом можете прийти сюда и сидеть сколько пожелаете, только тихо. Я буду работать, а вы не будете мне мешать.

Они сидели и грызли яблоки, стараясь не очень хрустеть, а дядя Серёжа писал на большом листке без линеек, но строчки получались ровные.