умала Любка, и сердце защемило опять. Потом около машины появилась гречанка Елена Георгиевна, на плечи её был накинут белый шёлковый платок с длинными кистями. Она стояла, гордо подняв голову, что-то говорила Дмитрию Ивановичу, не глядя на него, а глядя вверх. А Дмитрий Иванович кивал. Пришёл Мазникер, как всегда торопливый. Он постоял, посмотрел, как снег падает на пианино, и ушёл. Дмитрий Иванович и дяденька в кепке вынесли знакомый комод и затащили его в кузов, положили ящиками вверх. Мазникер вернулся: он нёс в руке серое байковое одеяло с чёрной полоской по краю. Мазникер неловко вскарабкался на машину и заботливо укрыл пианино. Потом долго и трудно грузили шкаф. На улице шкаф казался маленьким, а дома он занимал полкомнаты и был похож на толстую стену. Грузили кровати, какие-то узлы. Белкины родители уезжали навсегда. Куда? Любке было всё равно. Они уезжали отсюда — от комнаты, где жила Белка, от двора, где Белка гуляла, от Любы, с которой она дружила. Больше всего от Любы, Люба это понимала. Она всё это время боялась встретить Ольгу Борисовну, потому что было совсем неизвестно, что тогда делать. Теперь никогда не встретит. Ольга Борисовна вышла из подъезда в расстёгнутом пальто, лицо у неё было больное и старое. Дядька в кепке подсадил её в кабину, а Дмитрий Иванович положил ей на колени чёрную сумку. Потом он влез в кузов, а шофёр крепко закрыл борт. Машина медленно уехала со двора, оставляя следы-ёлочки, как тогда «скорая помощь».
Любка сидела не двигаясь и не зажигая света, смотрела в окно, но ничего не видела. Стекло вдруг стало непрозрачным. Блестело перед глазами, а за ним ничего не было.
Доски во дворе
Зима подходила к концу. Даже в самые холодные дни воздух был пронизан весенней лёгкостью, сиреневым светом, предчувствием радости. Любка не понимала, почему она так часто останавливается, чтобы посмотреть на небо.
Небо было высокое и по-весеннему отсвечивало. Даже в сплошных тучах скрывался голубоватый отсвет. Правда, не всё время, его надо было подкараулить. Люба стояла посреди двора, задрав голову.
— Опять ворон считаешь? — Славка подошёл незаметно. — Зеваешь, а там доски привезли.
— Какие ещё доски?
Любка с досадой возвращается из сиреневого простора в узкий темноватый двор, видит посеревший за долгую зиму снег. Забор отсырел и стал вместо зелёного чёрным. Воробей сидит мокрый и сердитый, вертит головой.
— Доски около котельной свалили. Там и Лёвка Соловьёв, и Нина с Валей. Айда!
— Айда, — согласилась Люба, хотя так и не поняла, почему доски, сваленные у котельной, такое событие.
Они были длинные, жёлто-серые, занозистые. Лежали у стены и были чужими в привычном углу двора. Вот лесенка в котельную, напротив ящик с мусором, за ним сараи, за углом вход в домоуправление. И вдруг куча досок. Что-то в них хозяйственное, непонятное, как в ржавых трубах за воротами или в каменистом, корявом антраците, сваленном горой. А ребята кричат:
— Любка! Иди скорее, доски! — Это Лёва Соловьёв.
— Доски! Смотрите, доски! — вторит Валя и прыгает около досок.
— Ага, доски! — кричит Славка.
Люба подошла поближе. Доски пахнут свежими опилками, сыростью. Сняла варежку, потрогала: мокрая, шершавая доска.
Лёва забрался, как по лесенке, на самый верх:
— Как здесь здорово! Полезайте сюда.
И все стали карабкаться. Доски скрипели, прогибались. Наверху было хорошо — под ногами сухо и твёрдо, видно весь двор, и можно высоко прыгать и громко топать. Любка следом за Славкой потопала ногами, доски отозвались глухо и уютно, как пол. Любка увидела, что конец одной доски висит над землёй и покачивается. Она перебралась на этот конец. Доска мягко пружинила, подбрасывала Любу вверх. Любка стала качаться всё сильнее, сильнее… Ей казалось, что она долетает до крыши, стало весело, бесшабашно, и хотелось кричать или петь. Любка запела:
— Всё выше, и выше, и выше!..
Доска послушно оседала под ногами почти до земли, а потом с мягкой силой подбрасывала Любу кверху. Когда летела вниз, становилось щекотно в животе. А когда вверх, хотелось ничего не весить, чтобы взлететь как можно выше.
Подошла Рита. Она только что вышла во двор, увидела, что все у досок, и сказала:
— Хитрая какая, Любка, всё сама качаешься, а другим тоже хочется.
У Риты было заранее обиженное лицо.
Любке очень не хотелось уступать доску, но делать нечего. Покачалась ещё чуть-чуть и спрыгнула на снег. Лёва качался долго, а все, сбившись в кучу, ждали. Можно было вытянуть другие доски и сделать другие качалки. Но эта доска уже понравилась всем, эта, а не другая, и другую никто не хотел.
Любка подумала, что на много-много дней будет так: очередь к доске, чтобы покачаться. Ей стало хорошо оттого, что она первая нашла эту качалку. Она не знала, сколько ещё радости принесут эти доски, сваленные у котельной.
Через несколько дней Лёва Соловьёв обнаружил в досках углубление. Он залез в дыру, повертелся там, высунул голову и закричал:
— Комната!
Валя принесла фанеру, её положили на снег. В «комнате» стало сухо. Там было темновато и очень уютно. Теперь, когда Люба оказывалась во дворе одна, она залезала в «комнату». Сидеть там можно было только согнувшись. Зато никто не мог её видеть, она была в своей «комнате». Иногда Люба брала с собой Барсика. Барсик забирался Любе на колени, удобно поджимал передние лапы. От него было тепло. Люба гладила кота по серой спине, он мурлыкал под ладонью, и руке становилось щекотно от его мурлыканья. Люба чесала Барсика за ухом, тогда он прижимал прозрачное розовое ухо к голове, мурлыкал ещё сильнее и подёргивал ухом.
— Барсик, Барсенька, — приговаривала Любка, — ты умный кот, ты хороший кот… Не ходи на помойку. Там грязно, там микробы и инфекция. Что тебе там делать? Дома тебя питательным кормят, хлеба дам с колбасой, котлету отломлю. Не ходи на помойку, а то мама не велит тебя гладить.
Барсик приоткрыл один глаз, смотрел понятливо и согласно. Бока его раздуваются в такт дыханию, мурлыканье становится таким громким, словно у Барсика в животе мотор. Но вдруг кот вырывается и убегает. Люба даже не успевает сообразить, почему стало холоднее. А Барсик, увидев в щель, что Мазникерша идёт по двору с ведром, мчится к помойке, чтобы другие коты не успели перехватить у Мазникерши что-нибудь вкусное.
— Дурак! — кричит ему вслед Любка. На ладонях от шерсти Барсика осталось ощущение пыли.
Придётся уйти в детский дом
Любка сидела в досках и увидела, что по двору степенно, с пятки на носок, шагают ноги в больших новых галошах. Над галошами нависали знакомые коричневые брюки в чуть заметную белую полоску. Дядя Боря. Он прошёл мимо, громко хрустя снегом, а Любка плюнула тихонько ему вслед. И опять вспомнила, как позавчера Устинья Ивановна сказала маме:
— Что ты от судьбы-то отказываешься? Человек самостоятельный, к тебе с уважением. Думаешь, лучше найдёшь?
Мама покосилась на Любу, пожала плечами и отвернулась к примусу. А, Любка подумала, что Устинья Ивановна противная, и пахнет от неё луком, а нос у неё серый и рыхлый, как пемза. И правильно Мазникерша, когда ругалась во дворе с Устиньей Ивановной, кричала: «Спекулянтка!» Любка не знала, что такое спекулянтка, но чувствовала, что слово обидное. Тогда, во время скандала, ей было жалко Устинью Ивановну. А теперь она подумала: «Так ей и надо».
«От судьбы отказываешься» — это значит, от дяди Бори, Люба сразу догадалась. Устинья Ивановна подговаривает маму пожениться с дядей Борей.
Эта мысль так давила сердце, что Люба поспешила поскорее прогнать её. Может, ещё и не поженятся. Мало ли что соседка скажет! Мама и не обязана ей подчиняться. Она сама не знает, что говорит, эта Устинья Ивановна! Любка старалась не вспоминать про дядю Борю, и это ей удавалось: столько всяких дел и мыслей занимает человека в школе, дома, во дворе. Но нет-нет да и потянет за душу. И спохватится Люба: что? Ах да, дядя Боря. И представится большое, коричневое, квадратное. И станет неуютно жить. А потом опять пройдёт, отступит, но недалеко, а притаится где-то наготове.
Теперь дядя Боря сидит у них на своём обычном месте спиной к буфету. Когда он облокачивается на спинку стула, в буфете звенят чашки. Если Люба заденет буфет и зазвенят чашки, мама обязательно скажет:
— Осторожнее. Что ты, как слон в посудной лавке.
А когда дядя Боря задевает буфет, мама ничего не говорит.
По двору летит мамин голос:
— Люба! Домой!
Люба привычно рванулась, готовая бежать на этот голос, но передумала. Не вылезла, а глубже забилась в доски. Не хотелось идти домой, где расселся дядя Боря, размешивает сахар в папином стакане с подстаканником и глядит в потолок. А папа сам купил этот подстаканник из таких витых проволочек. Папе нравился этот подстаканник, ему всегда нравилось всё, что он сам купил. Маме не нравилось, а папа над этим посмеивался.
«Смотри, Люба, какая вещь красивая! — Папа вертел подстаканник в руках. — Ажурная работа. Правда?»
«Ага, пап, ажурная», — соглашалась Любка и старалась не смотреть на маму. Но и не глядя видела, что мама недовольно морщится.
По двору мимо досок прошли мамины ноги в клетчатых домашних тапочках. Мама шла прямо по снегу и кричала протяжно, чтобы было слышно далеко:
— Лю-ю-ю-ба-а-а! Домо-о-ой!
Любка подумала, что мама может простудиться в тапках, и собралась вылезти. Но мамины ноги повернули назад, к дому, и Любка осталась.
Она сидела, уютно прижав колени к животу. От досок шёл тёплый скипидарный запах, они немного светились в сумерках жёлтым светом. Во дворе ещё только начинало темнеть, а в «комнате» под досками было совсем темно. Люба уткнулась подбородком в колени. «Вот запишусь в детдом, — думала она. — А что? Если попроситься, могут принять. Чем с дядей Борей, лучше в детский дом. Там много ребят, всё общее. А вечером горит свет, все сидят и разговаривают». Люба видела детский дом снаружи. Он был кирпичный, двухэтажный и стоял недалеко от молочной в Долгом переулке. Сквозь щели в заборе Люба видела ребят, они ходили по двору или бегали. Но быстро исчезали в доме. Всегда хотелось увидеть больше: они были особенные ребята — детдомовцы. Однажды Люба встретила детдомовцев на Плющихе. Они шли парами: мальчишки в одинаковых серых пальто и чёрных ушанках, а девочки в синих пальто и синих фетровых шапках. Пальто на всех были длинные, от этого ребята казались высокими и худыми. Лица у них были серьёзные, только одна девочка оказалась весёлой. Мальчишка дёрнул её за хлястик, а она обернулась и засмеялась. Потом увидела, что Люба смотрит, и сделала глупое лицо: вот, мол, как ты таращишься и рот разинула!