ин, поставишь?
– Ну, уж этого – про работу – я и не знаю… Теперь у нас Густав Адамыч все ведает… Мы-то сами в Питер скоро уедем. Неспокойно стало. Матушка-императрица, – барин поднял вверх глаза, указательный палец в небо и многозначительно вздохнул, – Собирает всех дворян в ополчение… Так-то, брат… Так ты уж к управляющему обращайся… Вот он идёт… Густав Адамыч… Херр Хаузен! Битте!
В гостинную зашел мужчина – немец лет сорока, в черном кафтане, словно аршин проглотил, в буклях пудреных, в руке трость держит.
– Шесть часов завтра имей явиться! – сказал господин Хаузен.
А сам на его треуголку медведем смотрит.
– Так вот, Густав Адамыч! – говорит хозяин, а сам опять к Лизоньке нагнулся, пирожка еще просит – Уж больно хорош… В Питере таких уж не поешь, в деревне все свое…
– И в Питер мужики все одно будут нам из деревни припас доставлять – говорит Лизонька и пухлым кулачком подперла алую щечку. – Чего уж!
– Разве что… мм… Вот, Густав Адамыч, пришел с войны наш мужик… – говорит барин и салфеткой трет красные губы луковкой, все в масле – Был мужик, а теперь герой… Ногу только потерял. Ну, что с ним делать?
И Куропаткин был поставлен сторожем на барские овины. Днем и ночью в сарае рядом караулить, мерзнуть… День-деньской в работе помогать, что сможет… По способности. Работает Куроптев и видит, и слышит, как Густав Адамыч людей обижает…
– Эй, русски свинья! Пофорачифайся жифей! Лениф работник! Шорт такой! Жифей!
Барину что – сел в сани да и укатил с барыней, с ребятами в Питер… Только и делов… Отступился от своих мужиков барин, делай приказчик с ними хоть што хошь… Ну, тот и лютует, старается.
Стал Николай думу думать, у овинов прохаживаясь. А как падет ночь, слышен шорох… Не воры то, а Зиновей-брат к нему идет. И другие мужики приходят… Говорят. И сколько ни слушай – все одно везде. Всюду немцы орудуют… В Туле городничий из пруссаков поставлен. В Москве, в Петербурге – полицмейстер… А в Питере-то и сама императрица такая. А что делать? Зиновий правильно говорит, что взять бы их в топоры, и боле ничего…
Начался рождественский пост, говения. И тут по деревне полыхнуло – приказчик соседскую девку Анютку испортил, да после ее же и высечь приказал, чтоб не плакала. Поднялись мужики. Как тени, неслышно, собрались они в Левашовке, толпой стали подыматься в горку, к барскому дому… У каждого за поясом топор.
Барский дом темный стоит, никого не видно. У церкви остановились…
– Стой, товарищи! – шепчет Николай – Ежели отвечать придется – целуй крест, что все виноваты… Запираться никто не будет…. Хотели-де свободно жить. Как люди!
Каждый из-за ворота вытащил крест, поцеловали. На церкву перекрестились.
– Пошли, товарищи!
– Стой! – Зиновей достал из кармана тулупа несколько маленьких отрезов красной ткани – Покрепите на одежду. Так у Петра Федорыча, заступника нашего, заведено в войске.
– Откель знаешь? – удивился Николай, перевязывая крепом рукав.
– Казак знакомый проезжал, рассказывал – брат поудобнее перехватил топор, несколько раз взмахнул им.
– Все, пошли! Пошли! Пошли!
И до самого своего смертного часа не услышал бы Густав Адамыч, как подошли мужики, кабы не его пес – Нера. Учуял из будки пес, что потиху идет много людей, поднял морду вверх, взвыл под окном, взлаял. Белое в окне флигеля мелькнуло – Густав Адамыч в рубахе длинной, собаку кличет, в окно прислушивается:
– Нера, Нера, вас ист дас?
А Нера тут на мужиков бросилась. И Михаил Любцов, мужик кудрявый да молчаливый, на которого скакнул приказчиков пес, разрубил псу голову.
Густав Адамыч в окне скрылся, ставни изнутри закрыл, думает – отсидится. Отстреляется. Нет, не отсиделся. Только вот одно прозевали мужики.
Жил у управителя в холуях дворовой парнишка Микешка. Густав Адамыч ключ ему от задней калитки сунул, вывел Микешку из конюшни управителева коня, да как махнет мимо мужиков прямо в Тулу. Только его и видели.
Гром пошел кругом, как стали мужики топорами рубить окна управителева флигеля, в щепы разлетелись дубовые тесаные доски дверей… Лютуют мужики, что Микешку в город упустили, а Густав Адамыч ну из ружья палить… Из пистолета. Пугает. Ну, Куропаткин впереди, пуля для него дело привычное… Ворвались мужики в дом, ищут пруссака, нет того. Уж во дворе, на сеновале сыскали.
На коленях стоял управитель перед мужиками. Клялся, божился по-своему, крестился навыворот, что будет по чести работать, не будет никого обижать.
И вышел тут Николай. Стоит в треуголке, в, кафтане, только одна нога на деревяшке.
– Мужики, – говорит, – Не будет нам жизни, если мы с ним не кончим… Я их знаю. Да покамест мы от бар, что нас продали, не освободимся. Бей его, ребята!
Первым ударил управителя Зеновий. Всю его домашность в топоры взяли, все изрубили, все вино выпили. Крики, брань, пляс…
И то проглядели мужики, что солнце уже высоко, что по дороге змеится колонна фузилеров. Идут из Тулы солдаты, такие же самые, как Куропаткин, только на войне еще не бывали, ноги все целы.
В треуголках, в зеленых кафтанах, епанчах. Амуниция мелом наведена, медь горит. А впереди на коне командир едет – секунд-майор.
– Робята! – закричал Зеновий – Солдаты идут!
Высыпали мужики на улицу – смотрят. Бабы заголосили, завыли. Мать Куропаткина бросилась ему в ноги.
– Коленька, миленький, беги! Не дай себя погубить!
Отставной солдат растерянно обернулся. Некоторые мужики уже бежали к лесу. Николай, махнул рукой, обнял мать и захромал к околице. Через час солдаты вошли в Левашовку.
– Вы смеете допрашивать своего государя?! – я поднялся из-за стола, Максимов тоже встал.
– Поймите – сквозь усилие произнес доктор – Маша у меня единственная дочь, я вдовец… Случись что, кто о ней проявит заботу. Ежели ваше отношение к ней носит романтический характер…
Мало мне митрополита Вениамина, который регулярно попрекает небрежением рождественского поста и службами – так еще один морализатор возник.
– Все! Ни слова больше! – мне пришлось повысить голос, в аптек заглянул Никитин с охраной – Никто из верных мне людей не останется без награды и опеки.
Я кивнул на орден Трудового Красного Знамени, что был прикован на сюртуке доктора.
Молча, дуясь друг на друга, мы отправились в полковую школу, что располагалась в одном из бывших барских домов. Тут как раз начались дневные занятия. С полусотни поручиков и подпоручиков, в трех классах изучали письмо и чтение, оказание первой помощи на поле боя – лекции читал один из докторов Максимова – и военное дело. Последний предмет вел бывший Ефимовский.
Отпустив Максимова проверять коллегу, я встал у дверей класса бывшего графа. Прислушался.
Ефимовский давал материал навалом. Тут были и “народные” советы в стиле “При заряжании приклада на землю отнюдь не ставить. Отскакивает шомпол? Пуля некрепко прибита” и тактические построения – “На походе плутонги вздваивают в полудивизионы, солдатский шаг аршин, в захождении полтора аршина. Начинает барабан, бьет свои три колена…”.
Системы не было и начинать надо было, как я понял – с самых простых вещей. Во – первых, с парт – офицеры сидели по скамьям, писали гусиными перьями на бумаге, положенной на колени. Во-вторых, нужны доски под мел для изображения карт местности.
Я тяжело вздохнул. Легче сказать чего не нужно было.
– Энтот Ефимовский – сзади ко мне неслышно подошел хмурый Шешковский – Под подозрением у меня.
– Что случилось, Степан Иванович? – я с трудом подавил свою неприязнь.
– Вчерашним днем перехвачена корреспонденция графа была.
– Бывшего графа – поправил я “палача Екатерины”.
– Бывшего – согласился Шешковский – Первым делом, как мы с Афанасием Тимофеевичем по вашему слово возобновили Тайный приказ, тут же посадили своего человечка на почтовую станцию.
Ага, дело Курча живет и процветает. Ну и правда, если иезуита можно было поймать на переписке, почему бы не приглядеть и за бывшими дворянами? Шешковский знал свое дело.
– И что же там?
– А вот, полюбопытствуйте! – мне было вручено вскрытое письмо. Я повертел его. Стыдно было читать чужую переписку, но государь должен быть выше предрассудков. На кону миллионы жизней. И возможность осуществить то самое Дело, ради которого я здесь волей высших сил появился.
“От штабс-капитана лейб-гвардии егерского полка Алексея Феофанова графу Николаю Ефимовскому в военные казармы города Казань.
Здравствуй, мой друг Коленька. Получил твое письмо, кое оказало на меня ужасающее впечатление. Я поблагодарил Бога за то, что ты выжил, хоть и столь страшной ценой как отказ от присяги и дворянства. Все петербургское общество содрогнулось от новостей из Казани да Оренбурга. Маменька твоя плачет цельный день – все салоны города отвернулись от вашей фамилии. Да то тебе, наверняка, ведомо.
У нас же все по-старому – казармы да караулы. Сегодня заступил дежурным по полку, и посему есть время черкнуть пару-тройку строк.
Пишу тебе, а сам мучаюсь, глядя на плац. Нижние чины, вместо строевых смотров и выполнения ружейных артикулов занимаются исполнением работ, которые следовало выполнять исключительно градским обывателям. Разве должен защитник Отечества шить сапоги, латать исподнее для мещан или вязать перья на продажу? А унтер-офицеры, превратившиеся в коробейников, распродающих по столице товары своих солдат?
В полке неладно. Как и во всей России. Порой закрадываются в голову крамольные мысли. А не послана ли сия фрондерская угроза, к коей ты примкнул к нам свыше?
Я гоню от себя сие мысли и тебя прошу одуматься! Ради нашей дружбы, ради своей матушки. Императрица – милостлива, простит. Кинься ей в ноги, покайся. Умоляю тебя.
Писано 15 декабря, семьдесят третьего году”.
– Да… – протянул я – И что же вы об этом думаете.
– Заговор в городе зреет – Шешковский пожал плечами – Одно письмецо мы перехватили, два пропустили. Поди курьеры то шныряют по Казани.