Приглашенный на ужин к Сильвии, Казанова смог познакомиться с Кребийоном-отцом, еще бодрым и импозантным, несмотря на свои восемьдесят лет: настоящий колосс шести футов ростом, он был на три дюйма выше Казановы. Тот уже давно восхищался его поэзией и поспешил ему продекламировать самую красивую сцену из «Радамиста и Зиновии», которую сам перевел белым стихом. Он привлек внимание Кребийона, который, несомненно, был польщен и посоветовал ему серьезно заняться французским языком, и поскорее. Ибо те, кто сегодня рукоплещет его забавным выражениям, через два-три месяца начнут над ним потешаться:
«Верю и боюсь этого; поэтому главной моей целью, по приезде сюда, было всеми силами овладеть французским языком и литературой, но как же мне найти учителя, сударь? Я невыносимый ученик, дотошный, любопытный, навязчивый, ненасытный. Я не настолько богат, чтобы платить такому учителю, если еще его найду.
– Уже пятьдесят лет, сударь, я ищу такого ученика, каким вы себя описали, я сам вам заплачу, если вы соизволите приходить ко мне и брать у меня уроки» (I, 568).
Казанова, прилежный и усидчивый ученик, целый год будет ходить к Кребийону-старшему трижды в неделю, в его дом в квартале Марэ, на улице Двенадцати ворот (сегодня улица Вилардуэн), который он делил с двумя десятками кошек. В самом деле, он не мог и мечтать о лучшем учителе, чтобы приобщиться к сложностям и тонкостям французского языка. Позднее, в Венеции, одна из его любовниц, тоже прекрасно говорившая по-французски, спросила у него, каким образом он узнал некоторые чисто столичные выражения. «Хорошее общество в Париже» (I, 758), – ответил он. В другой раз он был в Санкт-Петербурге, на бале-маскараде. В определенный момент он услышал, как девушка в домино, окруженная несколькими масками, «говорила фальцетом на парижском диалекте, в стиле балов в Опере. Я не узнал маску по голосу, но по стилю я был уверен, что маска мне знакома, ибо она использовала те же присказки, те же вставки, которые я ввел в моду в Париже повсюду, где часто бывал. “Хорошенькое дело! Дорогуша!” Некоторые из этих словечек, моего собственного изобретения, возбудили мое любопытство» (III, 386). Приобщившись к французскому языку, Джакомо владел им столь хорошо, что сам ввел в моду кое-какие выражения, производившие фурор в салонах.
Следует подчеркнуть важное значение столь совершенного владения языком, поскольку в будущем он станет одним из величайших франкоязычных писателей. Французский покорил Казанову более любого другого языка прежде всего через культуру, благодаря своей повсеместной распространенности в Европе (тогда мир сводился к Европе). Это также по определению язык распутства, не терпящий никаких погрешностей, так как распутник должен в совершенстве владеть любой эротической ситуацией. Полная противоположность влюбленному, который от страсти может даже утратить дар речи.
Во время пребывания в Париже Казанова постоянно ходил по театрам – Итальянский театр, «Комеди Франсез», Опера – и упорно наведывался в гости и за кулисы к актерам, а еще более – к актрисам. Он познакомится с Карлином Карло-Антонио Веронезе, самым богатым из актеров итальянской труппы, кумиром Парижа, который уснащал свои роли забавными остротами собственного сочинения. Впрочем, ничего удивительного, ведь во французской столице его приняла семья актеров. Вокруг театров создалась очень смешанная социальная среда – «блестящее, забавное общество, где встречались и вельможи, но без своих супруг, и где в основном можно было найти актрис, литераторов, содержанок»[46], статисток и некрасивых, бесталанных певиц, дочерей Оперы, которых полагалось иметь в любовницах любому аристократу, не лишенному амбиций. Хотя к Казанове не были равнодушны, не пользовался он и предпочтением, отнюдь. Весьма ограниченный в средствах, еще недостаточно уверенный в себе, чтобы блистать в обществе. Сильные мира сего часто обращались с ним унизительно небрежно, не скупясь на обидные шутки на его счет. Однажды князь Монако предложил Казанове – разумеется, благодарному и польщенному – отвести его к своей теще, герцогине де Рюффе, урожденной де Граммон, родственнице знаменитого герцога де Сен-Симона. Он наткнулся на жуткую гарпию, от которой нестерпимо воняло мускусом, «женщину шестидесяти лет, с лицом, покрытым румянами и прожилками, худую, уродливую и обрюзгшую» (I, 580), не говоря уж о ее костлявых руках, жутких грудях и прыщах, залепленных мушками. Ужас! Чертова мегера стремилась только к одному – соблазнить Джакомо, которого поспешно начала целовать и хотела уже обнажить его член. Хотя Казанова изрядно прибавил ей лет (в то время ей было только сорок три года), он не обманывает читателя в отношении ее уродства и сексуальной ненасытности. «Она мала ростом и очень некрасива, но хорошо сложена, и из-за своей толики красоты набрасывается на каждого встречного мужчину и ни от кого не отказывается», – писал в феврале 1734 года д’Аржансон в «Дневнике и записках». Казанова в ужасе бежит, осмеянный и униженный. «В то время говорили, что в жизни женщины должны быть трое мужчин: муж, милый друг и неважно кто. Казанова часто и был этим неважно кем»[47], – пишет Ф. Марсо. Простой забавник, не имеющий права голоса. Когда его допустили в ближний круг знатных господ, он должен был их развлекать, а не быть им помехой. «Я был тем, кто, ужиная с ним и его любовницей Коралиной, не давал ему зевать», – пишет Казанова, вспоминая об ужинах с князем Монако. «Мелкая сошка» – как он униженно сам признался, обмолвившись ненароком…
В Париже Казанова искал себе любовниц среди актрис и танцовщиц, была у него еще Анна Мадлен Рабон, тридцати пяти лет, но он также старательно посещал дома терпимости, особенно отель «Руль», содержавшийся очень хорошо, к тому же цены там были твердые и приемлемые. За шесть франков можно было пообедать с девушкой, за двенадцать – поспать, полное обслуживание обходилось в луидор, включая ужин и ночь. В плане «любовных похождений» в столице похвастаться было нечем: ему приходилось довольствоваться распущенными девчонками. Среди них была Мими, младшая дочь госпожи Кенсон, его квартирной хозяйки, лет пятнадцати-шестнадцати, которая вскоре забеременела. Мать вызвала Казанову к полицейскому комиссару, перед которым ему пришлось давать объяснения. В конце концов его отпустили, мать же приговорили оплатить расходы. Тем не менее в рапорте инспектора Менье указано, что девочку в тринадцатилетнем возрасте растлила некая Тьебо для господина Казановы. Несовершеннолетняя, сводня, беременность, правосудие: есть что-то гнусное в такого рода похождениях. Не говоря уже о многочисленных неудачах. Он влюбился в юную пятнадцатилетнюю итальянку, Камиллу Луизу Везиан, приехавшую в Париж хлопотать о пенсии для свого отца, бывшего офицера на французской службе. Напрасно он вздыхал, пылал, горел – он не добился ничего, к тому же девушку у него увел граф де Нарбонн. Когда он ухаживал за Корали и Камиллой, двумя дочерьми Веронезе, первая обходилась с ним с глубочайшим презрением и даже не глядела на него, когда рядом был шевалье де Вюртенберг, а вторая открыто посылала его подальше. Нельзя сказать, что пребывание в Париже было роскошным временем для обольстителя, зачастую вынужденного прибегать к мало почтенным средствам.
Казанова всегда обожал королей. Ничто не возбуждало его так, как возможность приблизиться к ним, взглянуть на них, прикоснуться, а еще лучше – заговорить с ними. В первый раз он увидел Людовика XV в Фонтенбло, где тот обычно проводил по полтора месяца осенью, страстно предаваясь охоте. Впечатление волшебное и незабываемое. Король в глазах Казановы, который никогда не имел ни малейшего желания изменить общественный порядок, совершенен по определению, поскольку занимает самое высокое положение в обществе. В прошлом Казанова был глубоко шокирован некрасивостью Карла Иммануила III, с которым повстречался в Турине: он и представить себе не мог, что положенное по рангу совершенство короля может сочетаться с его физическим несовершенством. «Я повел себя довольно неловко, удивившись облику этого монарха. Ни разу в жизни не видав короля, я воображал себе, будто король должен обладать редкостной красотой и величественностью в лице, не свойственной прочим людям. Для молодого республиканца моя мысль была не совсем глупа; но я быстро с нею расстался, когда увидал короля Сардинии – некрасивого, горбатого, мрачного, отталкивающего во всех своих манерах» (I, 550). Король Франции – иное дело, но только король, поскольку с его супругой, королевой Марией Лещинской, дело, к несчастью, обстояло совсем иначе: «Я увидел королеву Франции без румян, в большом чепце, на вид старую и благочестивую, она поблагодарила двух монашенок, поставивших на стол тарелку со свежим маслом… Королева начала есть, ни на кого не глядя, не отводя глаз от тарелки» (I, 588). Нельзя сказать, чтобы государыня, походившая на не заботящуюся о себе мещанку, обладала великим достоинством. Никогда Казанова не упускал возможности обрисовать портрет королей, с которыми ему доводилось встречаться во время бесчисленных путешествий. Король Польши Станислав II Август Понятовский, император Франц I, муж Марии Терезии Австрийской и т. д. Если чересчур серьезный Иосиф II, их сын, ему и не нравился, то симптоматически из-за своей внешности. Для сына венецианских актеров нет ничего более достойного восхищения, чем королевская кровь.
Принимая во внимание такое преклонение перед королевскими особами вообще и перед Людовиком XV в частности, нет ничего удивительного, что Казанова был особенно горд, оказавшись у истоков одной из последних связей монарха. Однажды его приятель Патю, молодой адвокат, к тому же актер и первый переводчик пьесы Джона Гея «Опера нищего» (впоследствии ставшей «Трехгрошовой оперой»), привел его к актрисе О’Морфи, которую он посчитал фламандкой, однако, по другим источникам, она была ирландского происхождения. Пока его друг спал с ней, он занялся ее тринадцатилетней сестрой, «симпатичной замарашкой», которая легла в постель раздетой за экю. Насладившись ею – «и оставив нетронутой», уточняет он, наверное, чтобы не покушаться на будущую королевскую прерогативу, – и отказавшись от большего, поскольку цена, запрошенная старшей сестрой за полную дефлорацию, была гораздо выше, он потратил «шесть луидоров на то, чтобы заказать ее портрет, обнаженной, с натуры немецкому художнику. Она лежала на животе, положив руки и грудь на подушку, а голову держала так, словно лежала на спине. Ловкий художник нарисовал ноги и бедра таким образом, что глаз не мог желать увидеть больше. Я подписал: О’Морфи. Слово не гомеровское, но тем не менее греческое. Оно означает “красавица”» (I, 622). «Тайными путями могущественной судьбы» портрет этой прекрасной Елены