[89]. В его мире нет ничего хуже и непростительней, чем неудачная история, нагнавшая скуку на слушателей.
Тем не менее, читая написанное Казановой, испытываешь некоторое разочарование диалогами, занимающими столь большое место на протяжении всей «Истории моей жизни»: «В “Мемуарах” часты диалоги, – пишет Ж.-Д. Венсан. – Правда, они, тяжелые и зачастую неуклюжие, контрастируют с живостью и легкостью остального текста. Писатель неспособен возродить под толщей письменного текста беглый блеск разговора. Невозможность воссоздать беседу и есть тот предел, на который он натыкается в попытке пережить заново свою жизнь. Страница за страницей, мы разделяем его наслаждение, как доверчивые олухи в его театре теней; только диалоги порой рушат чары, выставляя напоказ кукол, набитых соломой»[90]. Казанова редко передает настроение, мимику, интонацию и оттенки голоса: все вылеплено по единому риторическому образцу. Он первым сознает эту потерю, которой отмечается переход от устной речи к письменной. «Моему читателю знакома эта история, – уточняет он в момент, когда рассказывает о своем побеге во время ужина у князя Верита, – однако в письменном изложении она далеко не столь интересна, как когда я о ней рассказываю» (II, 258). Мы уже отмечали, что в его беседах, особенно философских, поражает то, «что они все похожи: его мысли, но также тон, синтаксические обороты, ключевые слова однообразны, – отмечает Сюзанна Рот. – Нет ничего естественнее на определенном уровне глубокого самосознания, когда писатель берет верх над персонажами. Но Казанова как будто даже не пытался восстановить на поверхности индивидуальность собеседников. Ясно, что для него его стиль – стиль всеобщий». Как выразить на письме легкость разговора? По замечанию баронессы Оберкирш, «беседуют о предметах самых легких, а следовательно, самых трудных для поддержания; это настоящая пена, которая испаряется, не оставляя следа; однако ее пошлость полна приятности. Как только ее распробуешь, остальное кажется заурядным и безвкусным». Брызги слов и фейерверк острот, неожиданность обращений и живость реплик, переливчатые всплески голосов и тонкие орнаменты аргументов и мыслей, бурление и рассеянность – все это на письме исчезает. Нет, красноречие Казановы не проявляется в содержании его диалогов. «Искусство эфемерного, волны, расходящиеся на воде и тотчас исчезающие, беседа – превосходная иллюстрация стиля рококо, – говорит по этому поводу Ж.-Д. Венсан. – Восемнадцатый век и последующий за ним девятнадцатый – великие эпохи беседы; она сочетается с их страстной любовью к обстановке и речам, растрачиваясь на витиеватую пышность. Стендаль, одержимый страстью к беседе, принадлежит еще к XVIII веку. В XIX-м разговаривают сами с собой. В ХХ-м – уже не беседуют: общаются…»
С другой стороны, трудно преуменьшить собственно профессиональную роль речей Казановы, которые зачастую, вкупе с его блестящей внешностью, были для него если не единственным, то главным средством добиться признания, подать себя аристократам и сильным мира сего, перед которыми он расстилался, хотя и не опускаясь до унижения, лести и мольб. Едва получив приглашение в салон или на банкет, Казанова хотел привлечь к себе всеобщее внимание, снискать благосклонность присутствующих. А как этого добиться? Только оказавшись в центре любого собрания благодаря своим талантам рассказчика и природному пылу! Важно блистать. Паразит должен развлекать; гость расплачивается за приглашение своей беседой. Казанова всегда был чудесным оратором, как то доказывает его рано проявившийся дар к проповедям, и прекрасным рассказчиком. Он любит рассказывать, в том числе о себе. Его рассказы не раз будут служить ему паспортом и рекомендательным письмом, чтобы проникнуть в самые замкнутые круги. Речь идет о том, чтобы снискать себе дружбу и покровительство. Вот почему ораторские неудачи, которые не преминут подчеркнуть «насмешники», столь тягостны для него: они еще более расшатывают его положение в обществе, и без того весьма непрочное. Любое выступление направлено на господство над другими. Нужно раздавить соперников, что доказывает поразительная частота поединков.
В этом плане весьма поучительна его первая встреча с Вольтером, которым он восхищается, – 6 июля 1760 года в Ферне. Учитель, учеником которого Казанова, по его словам, считал себя с двадцати лет, с самого же начала встречи застал его врасплох одним из тех остроумных выпадов, секретом которых обладал. Казанова понял, что отвратительно угодливые шутники уже на стороне Вольтера, который уверен, что выиграет, если они объявят, что за него. Конечно, он этого ожидал, но все-таки… Сразу же их диалог, бурный натиск блестящих реплик, учтивых и вместе с тем резких, превращается в столкновение: слышится звон от скрещивающихся острот, и Казанова, который отнюдь не глуп, понимает, что рискует быстро проиграть в эту игру, тем более что не может противопоставить ничего существенного Вольтеру, расспрашивающему о его литературных произведениях. У него сильный противник. Ему нужно немедленно перейти на другое поле, сделать ставку на свое «итальянство» и страсть к Ариосто, которого французский философ принизил в пользу Тассо. И тут не повезло: Вольтер не задумываясь пускается в великолепную декламацию, читая наизусть «два больших отрывка из тридцать четвертой и тридцать пятой песни этого божественного поэта, где говорится о разговоре Астольфа с апостолом Иоанном, не пропустив ни одной строчки, не произнеся ни единого слова с ошибкой в ударении; он раскрыл мне красоты этих стихов, рассуждая, как воистину великий человек. Нельзя было ожидать чего-то более возвышенного ото всех итальянских комментаторов» (II, 405). Ни малейшей ошибки, к великому сожалению Казановы. Аплодисменты восторженных гостей, хоть и не понимающих ни слова по-итальянски. Ранен, убит! Казанова потерпел поражение на всех фронтах. Ему бы сложить оружие и выйти из борьбы, однако он не хочет признать себя побежденным так быстро; он отваживается возобновить состязание, в свою очередь продекламировав стансы из «Неистового Роланда» с подходящим, по его мнению, выражением. Теперь уже Казанову поздравляет, благодарит и обнимает Вольтер, который просит его остаться в Женеве, чтобы увидеться с ним в последующие дни. На следующий день – вторая встреча: вчерашний бой, по всей очевидности, не прошел бесследно, ибо оба великих человека больше не находят общего языка, ни по поводу венецианского правительства, ни касательно итальянской литературы, ни относительно Тассони, автора поэмы «Похищенное ведро», – в общем, ни в чем. Их отношения становятся все напряженнее. Казанова не может удержаться от мысли, что его знаменитый собеседник одерживает слишком много успехов, и чересчур легко, при дворе своих слушателей. На следующий день, в полдень, Вольтер не появляется, но около пяти часов они снова встречаются и говорят о том, о сем – в общем, короткое перемирие. Через день – новая встреча. Все портится. Учитель, «насмешливый и язвительный», жалуется на то, что потерял четыре часа, читая глупости Мерлина Кокаи: Казанова преподнес ему экземпляр самого знаменитого из его произведений – «Бальдус», называемое также «Макарония», поскольку оно написано макароническим стихом. Слово за слово, дискуссия переросла в ссору и взаимные обвинения в невежестве в области стихосложения. Оттуда перешли к политике и религии, которые разделили и противопоставили их друг другу еще больше: Казанова утверждал о необходимости предрассудков, которых Вольтер терпеть не мог. По счастью, разговор коснулся знаменитого Аллера, известного физиолога, врача и анатома, с которым Казанова только что повстречался в Роше и которого Вольтер поспешил объявить великим человеком. Казанова сожалел о том, что Аллер, со своей стороны, не отдает должного Вольтеру и не столь справедлив, как он. «Вполне возможно, что мы оба ошибаемся» (II, 423), – заключил Вольтер изящным пируэтом.
Какое же впечатление в целом вынес Казанова из этих различных встреч, все менее дружественных и все более нервных и напряженных?[91] «Я ушел, вполне довольный тем, что урезонил этого атлета, однако у меня осталась на него досада, заставившая меня десять лет кряду критиковать все, что я читал старого и нового из произведений этого великого человека. Сегодня я в этом раскаиваюсь, и все-таки, читая свои публикации против него, нахожу, что был справедлив в своих осуждениях. Мне следовало молчать, уважать его и сомневаться в своих суждениях. Мне следовало подумать о том, что, не будь насмешек, из-за которых он мне не понравился на третий день, он показался бы мне превосходным во всем. Одно это соображение должно было призвать меня к молчанию, но разгневанный человек всегда считает, что прав. Потомки, читая меня, отнесут меня к числу Зоилов, а ничтожная репарация, которую я приношу ему сегодня, возможно, останется непрочитанной» (II, 424). В «Опровержении “Истории Венецианского государства”, написанной Амело де ла Уссе» (1769) и в «Избранном из книг “Похвалы” Вольтеру из разных авторов» Казанова нападает на Вольтера, стремясь, однако, уточнить в первом из этих произведений, что действует отнюдь не из злопамятства или личной вражды: «Господин Мари-Франсуа Аруэ де Вольтер никогда не оскорблял меня ни словом, ни действием; и Европа может быть уверена, что, если бы у меня были личные причины жаловаться на него и если бы он подверг меня какому-либо поношению, я с великой радостию бы простил ему и никогда не написал бы того, что написал, опасаясь, что свет скажет, будто, руководимый подлой и низкой местью, я писал под диктовку своей страсти. Г. де Вольтер принял меня очень почетно, когда г. де Виллар-Шандье представил меня ему; и именно потому, что мне не приходится на него жаловаться, я решил, что могу открыто высказать свои чувства, уверенный в том, что критики не смогут опереться на мою досаду, чтобы назвать меня писателем, вдохновляемым жаждой мести, а не служащим единственно истине, как должно».