Казанова. Последняя любовь — страница 17 из 26

Его тяга к Полине не была в сущности настоящей страстью, скорее он стремился к тому, чтобы последнее слово оставалось за ним, а не за этой гордячкой. Иные женщины, которых, ему казалось, он когда-то любил, также были его противниками, которых случай скорее противопоставил ему, а не поставил на его пути. Когда любовь — не производное искреннего огня в душе, она легко превращается в некую дуэль, которая может длиться, и не до первой крови. Само удовольствие в таком случае имеет тяжкий аромат и горький привкус. В таких отношениях больше сладострастия, чем чувственности, а наслаждение причиняет боль.

Ему вспомнился Лондон, Шарпийон, его пагубная страсть к ней, навеки оставившая в нем неприятный осадок.

Затем мысли его бродили по менее мучительным воспоминаниям, причем иные события имели место в этой самой гостинице, в той комнате, которую заняла пожилая дама, и на этом самом балконе. Отсюда был виден дом, где жила его мать до своей смерти, последовавшей двадцать лет назад. Чуть дальше, в той же стороне жил его брат Джованни, уважаемый всеми директор Академии Изящных Искусств Дрездена. В противоположном направлении находился дом его сестры Марии Магдалены Антонии.

Подумалось: в будущем сохранится память о Джованни, непременно о Франческо, другом его брате, художнике-баталисте, и даже об актрисе Занетте, их матери, но, уж конечно, не о нем, Джакомо, авторе многочисленных трудов по философии, истории, политике, математике, которые уже сейчас, при его жизни, канули в Лету. От него не останется ничего, кроме нескольких паршивцев, которым не следовало бы и появляться на свет, либо слишком красивых нимф, таких, как Лукреция, с которой иными ночами он забывал о своем отцовстве.

Никогда еще Джакомо до такой степени не чувствовал физической усталости, проистекающей от возраста, а может, и от всего его существования, вся тщета которого вдруг с устрашающей ясностью представилась ему. Он так жадно и ненасытно жил, с такой расточительностью отдавал времени себя, столько всего перечел, написал, столько любил, столько свершил и столько сам же и поломал… и ничего из всего этого не останется? Никакого следа его пребывания на земле?

~~~

Снова подумалось, что ему никогда уж не увидеть Венеции, так жестоко обошедшейся с ним, да и самой попавшей в руки якобинской канальи. По странному стечению обстоятельств свои дни он окончит недалеко от Дрездена, который был второй, а возможно, и первой родиной Казановых. Этот возврат к тем, кто ему был близок по крови — Занетте, Джованни и другим, — бесконечно удалял его от него самого, Джакомо Венецианца, и погружал в грустные думы: Занетты и Джованни больше не было, сестра Мария Магдалена, племянница Терезина, другие племянники… он не хотел их видеть, не потому, что был с ними в ссоре, а просто его с ними ничто не связывало. Старость делала Джакомо чуждым всему, что имело отношение к настоящему.

Устремив взгляд в темные дали прошлого, в которых дрожали бесчисленные звездочки его привязанностей, он предавался размышлениям, а в это время с другого конца балкона к нему незаметно подкрадывалась тень. Он вздрогнул от неожиданности. Это был аббат Дюбуа в домашнем шелковом халате, еще больше, чем сутана, делавшем его длинным и тоскливым, как пост.

— Я знал, что вы бодрствуете, ибо балкон этот — очень подходящее место, чтобы мечтать, на нем отчего-то вовсе не клонит ко сну.

— Вы пришли исповедовать меня? — пошутил Казанова.

— Увы! Скорее исповедаться самому.

— Насколько мне известно, вы благоразумно утоляете свои желания еще до того, как они хорошенько вызреют.

— Если бы вы только знали, как я страдаю, вы бы не стали шутить, — с едва сдерживаемым жаром проговорил аббат. — Ибо я люблю! Люблю отчаянно! Безнадежно!

— Поздравляю и, уверен, Бог возвратит вам вашу любовь стократно.

— Речь вовсе не о Боге.

— Вот как! Значит, об одном из его созданий? Так-так! Господь не станет ревновать к одному из своих собственных детей.

— Речь идет о самом ничтожном из них.

— Стало быть, обо мне?

Некоторое время разговор продолжался в том же духе: один стонал и едва удерживался от рыданий, другой вполголоса зубоскалил. Дюбуа все не называл имя околдовавшей его красотки, но Казанова и без того догадался. Наконец, словно опасаясь, как бы не пробил его последний час, аббат на одном дыхании выпалил, что предметом его роковой страсти является Туанет. Он рассчитывал получить ее расположение за четыре дуката, которые выиграл у г-жи де Фонколомб, и уже внес задаток.

— Вы уверены, что она поняла, чего вы хотите? — притворно забеспокоился Джакомо.

— Она взяла дукат и тотчас же наградила меня поцелуем.

— Из чего следует, что вам полагается еще три поцелуя.

— Я готов на жертвы ради любви, — в экстазе проговорил Дюбуа.

— При условии, что сами пропоете introït[40] и устроите для себя самого мессу. У вас что, нет привычки в такого рода делах?

Дюбуа не стал обижаться, ему с таким трудом удалось выдавить из себя главное, что дальше пошло легче.

— Раз уж выдалась такая чудесная ночь… — начал он.

— Прямо-таки созданная для любви, — подхватил Казанова.

— О! Прошу вас, не прерывайте меня!

— Молчу.

— Раз уж выдалась такая чудесная ночь…

— Это вы уже говорили.

— И вам как будто нравится сидеть на балконе…

— Понял: вы желали бы занять мою постель с тем, чтобы исповедовать там грешницу, а мне предлагаете провести ночь на балконе.

— Если балкон вам почему-либо не нравится, мой дорогой Казанова, вы могли бы занять место Туанет в постели рядом с барышней.

Ночь была такой непроглядной, что Джакомо не удавалось разглядеть выражение лица падре и его глаза, по каковой причине он выслушал его, не покатившись со смеху, забавляясь лишь тем, что выдвигал всяческие возражения, и так и эдак обмозговывал дело с одной целью — разговорить Дюбуа и заставить его во всей красе показать свою глупость. Под конец же заявил, что, получив недавно знак свыше, он никак не может содействовать делу, внушенному не иначе как дьяволом.

— Но моя любовь к этому дитя искренна, — стал протестовать падре.

— Нет и нет! Ведь это мирское! И с точки зрения Господа недостойно: Туанет невинна, вы священник — преступление будет двойным.

— Но разве вы сами уже не воспользовались этой невинностью?

— Увы! Я полон раскаяния.

— Я оставлю ее при себе.

— Вам не стоило покидать Францию: говорят, священникам там теперь позволено жениться.

— Она будет моей домоправительницей…

Дюбуа так его уговаривал, что Джакомо утомился от затеянной им самим игры и думал лишь о том, как бы избавиться от докучного собеседника, встал и снял засов с двери, ведущей в соседнюю комнату. Длинный, как жердь, костлявый Дюбуа тут же и исчез за ней: казалось, мерзкая ворона превратилась в бесплотный дух.

Джакомо задвинул засов на двери, оставив святого отца на попечение Всевышнего: Полина и Туанон спали с закрытыми окнами и ставнями, так что Дюбуа не мог выйти оттуда незамеченным.

~~~

Наутро все собрались за завтраком у г-жи де Фонколомб. Отсутствовал только аббат. Розье сказал, что не видел его со вчерашнего дня, ни в постели, ни где бы то ни было еще. Г-жа де Фонколомб решила, что не стоит волноваться, ведь Дюбуа подвержен бессоннице, которая заставляет его сменять сутану на мирское платье и выходить на прогулки, где его ждет отнюдь не вино причастия.

Г-жа де Фонколомб попросила Розье снести письмо, адресованное княгине Лихтенштейнской, придворной курфюрста, в замок Пильниц. Вместо Розье прислуживала Тонка. Казанова наблюдал за ней, пытаясь прочесть по ее лицу, что произошло ночью. Но по ней, как обычно, ничего нельзя было прочесть, кроме того, что она отменно выспалась. Может, она все же уступила Дюбуа? Пытался он разглядеть смятение и в поведении Демаре, но также безуспешно: они словно сговорились молчать и не подавать виду. Ему даже пришло в голову: а что, если они обе отдались аббату…

Гоня от себя эту нелепицу, он резко встал из-за стола, извинился и прямо через окно шагнул в спальню барышни.

То, что представилось там его глазам, не могло удивить человека, уже знакомого с несколько необычными привычками аббата: тот всю ночь провел в платяном шкафу. По всей видимости, ему там так понравилось, что он остался до утра, предаваясь тайным усладам в окружении девичьих нижних юбок, источающих odor di femina[41].

Джакомо вытащил узника, пребывавшего в блаженном состоянии, из шкафа, и тот поведал ему о ночи, проведенной среди женского белья.

— Но как случилось, что вас не раскрыли? — удивился Казанова. — Ведь вы храпите, как целый гренадерский полк.

— Я уснул лишь утром, после того, как чаровница Тонка изъяла из шкафа белье для барышни.

— Так, значит, она вас видела?

— Наверняка. Но не выдаст, потому как любит.

— Да, не выдаст, — повторил Казанова вслед за аббатом, придя в дурное расположение духа, — но по другой причине: она так глупа, что мужчина в шкафу не удивил и не напугал ее.

— Разве я так страшен? — раздраженно спросил аббат.

— Ваше лицо отталкивающе, так что любого напугает до полусмерти, и весь вы такой безобразный, что самая отъявленная потаскуха позволит вам лишь отпустить ей грехи.

— Значит, Тонка меня любит, ведь она не потаскуха.

— Она и впрямь всего лишь дурочка.

Казанова привел аббата к г-же де Фонколомб, никто не задал ему ни одного вопроса. Тонка поднесла ему чашку с шоколадом и как ни в чем не бывало продолжала сновать туда-сюда; похоже, никакого сговора между ними не было. Наблюдая за ее поразительным самообладанием, Казанова сделал вывод: она не выдаст Дюбуа, поскольку ее беспредельная глупость обеспечивает ту же надежность, что и самое здравое мышление.

~~~

В полдень вернулся Розье с письмом, в котором г-жа де Фонколомб и шевалье де Сейнгальт приглашались во дворец Пильниц, где их ожидает курфюрст.