Казанова. Последняя любовь — страница 5 из 26

— Благодарю вас за то, что вы согласились сопровождать старую даму, которая больше не способна передвигаться без посторонней помощи.

— Полно, сударыня, прогулка наедине с вами — одно из приятнейших мгновений моей жизни.

— Но эта прогулка наедине, как вы выразились, вовсе не то, к чему вы стремились.

— Еще менее походит она на то, к чему стремилась ваша камеристка.

— В ее возрасте с ее характером она быстро забудет о столь незначительных неприятностях.

— Да я о ней и не беспокоюсь.

— А я вот за вас беспокоилась.

— Я это заметил, сударыня, и ваша участливость меня трогает.

— Полина обладает и грациозностью, и характером, несмотря на свои сумасбродные идеи. Я к ней очень привязана. Думаю, и она ко мне. Но она не заслуживает вашего внимания, поскольку не знает, кто вы, и никогда не узнает.

— Я не только старик: как и город, бывший свидетелем моего рождения, я принадлежу к эпохе, которая безвозвратно ушла. Я в некотором роде пережиток прошлого.

— Вы любили женщин так, как уж не смогут любить, — вы обманывали их, не давая скучать, бросали, внушив им, что счастливей их нет на свете. Даже последнюю дуру вы превращали в наперсницу и благожелательную сообщницу измен.

— Сударыня, вы меня знаете лучше, чем я сам.

— Я знаю вас благодаря вашей репутации у людей, имеющих сердце.

— Вы мне льстите. И я счастлив, что вам удалось за несколько часов завоевать меня в большей степени, чем тем, кто знал меня многие годы.

— Мы так и будем до вечера обмениваться комплиментами?

— Комплименты — это ласка, которой одаривают друг друга души, это мед, питающий дружбу, порой более пьянящий, чем любовные утехи.

— Я в том возрасте, сударь, когда с меня довольно этих ласк. Я хочу вашей дружбы. Моя вам уже обеспечена.

~~~

Казанова потратил почти два часа, чтобы облачиться во все то шитое золотом, шелковое и кружевное, что у него еще оставалось. В таком виде он вполне мог явиться ко двору короля Фридриха[13] или императрицы Екатерины. Рассматривая себя в зеркале, он подумал, что было время, когда монархи соглашались принять его, но тут же вспомнил, что двух этих монархов уже нет в живых. И наконец ему пришло в голову, что линия восхождения его фортуны и линия ее спуска должны быть равновелики и что он дошел уже до самого конца, начав умирать задолго до этого дня.

С особым тщанием он надушил парик и надел его. Засомневался, появиться ли со шпагою или с тростью с набалдашником из позолоченного серебра. Выбрав шпагу, в довершение портрета ушедшего века нацепил на камзол крест «Золотая шпора», врученный ему Папой полвека тому назад[14].

В таком виде он и отправился в кабинет, где, как и накануне, должен был состояться ужин. Г-н Розье накрыл стол на пять персон.

Капитан де Дроги был уже там и о чем-то тихо беседовал с Полиной. Они стояли у окна, и, видя их вместе, в стороне от остальных, трудно было поверить, что их занимает лишь Итальянская кампания Бонапарта. Г-жа де Фонколомб еще не вышла к столу. Аббат Дюбуа сидел в кресле перед камином, глядя в пустой очаг, и думал Бог его знает о чем.

Казанова дошел до середины кабинета и остановился, ожидая, что капитан, младше его на три с лишним десятка лет, поздоровается с ним первым. Но тот был так увлечен беседою с мадмуазель Демаре, так пил каждое ее слово, что не сразу заметил вновь пришедшего, и шевалье пришлось дожидаться, пока на него обратят внимание.

В это время появилась и г-жа де Фонколомб. Ее наряд и прическа настолько согласовывались с нарядом и париком шевалье, что, не смея улыбнуться при виде их устаревших туалетов, Полина и капитан замерли с открытыми ртами, словно увидели перед собой призраков двух духов, составлявших величие и красоту ушедшего века.

Казанова согнулся в глубоком поклоне, после чего подошел к ручке пожилой дамы: она была в платье а-ля полонез из крашеного шелка, в кружевном чепце с голубыми лентами, бросавшими отсвет на ее белые напудренные и подвитые волосы.

Капитан и Полина прервали беседу и подошли к остальным. Казанова, взяв палку, на которую г-жа де Фонколомб опиралась, передвигаясь самостоятельно, подвел ее к столу и сел по правую руку от нее. Полина и капитан сели напротив, аббат — в одиночестве в конце стола.

Несмотря на подобное расположение за столом, вскоре выяснилось, что Полина и капитан вовсе не отказались от намерения поужинать наедине. Они обращались только друг к другу, нимало не интересуясь, что говорили остальные. В своих нарядах и со стародавними выражениями лиц г-жа де Фонколомб и шевалье де Сейнгальт и впрямь выглядели потерянными, будто жизнь их уже покинула, а смерть еще не забрала.

Гостья старалась как могла развлечь Казанову, чувствуя, как ему тяжело от того, что он не в силах помешать галантной беседе красотки и кавалерийского офицера. А между тем речи, которыми те обменивались, принимали все более интимный характер, постепенно превращаясь в нежное воркование, так что ревнивцу приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то расслышать.

С ним обходились так, как он сотни раз обходился с другими: ему была отведена роль выжившего из ума старикашки, и он не мог не признать — настало время выучить и эту роль. Актер, которым он всегда был, не мог не знать, что однажды Арлекину придется примерить на себя платье Арнольфа или Геронта, если он не хочет быть освистанным публикой.

Склонившись к нему, г-жа де Фонколомб проговорила ему на ухо:

— Помните о том, что вам дано было стократ больше любви, чем этому резвому капитану.

— О да, я слишком хорошо помню об этом!

— Вы до сих пор любимы в Вене, Париже, Мадриде, везде, где вы побывали.

— Везде, где я побывал, — повторил Казанова с грустью, — да, я помню, что много любил, что я жил, и это тем менее меня утешает, чем больше я чувствую свое угасание.

— Вы находите, что стареть так трудно?

— Да, сударыня, ведь старость приходит и заставляет нас сожалеть, что мы мало наслаждались, когда могли. А к чему мудрость, которую она дает, раз дважды жить не суждено?

~~~

Была полночь, когда незадачливый философ добрался до своей комнаты. Капитан не был настроен так скоро покинуть общество, и Полина готовилась к нежному прощанию. Верный Розье увел в ее покои г-жу де Фонколомб, аббат уснул в своем кресле, и Казанова почел за лучшее ретироваться. В кабинете было место лишь для двоих, они знали свои роли и не нуждались в суфлере.

Войдя к себе, он замер на миг перед большим зеркалом, в котором мог видеть себя целиком. Сняв парик, он подмел им пол, склонившись в глубоком поклоне перед почти лысым стариком, которого видел перед собой. Затем неспешно, словно каждое движение давалось ему с трудом, отделался от тряпья, которое составляло отныне все его состояние, и не стал даже поднимать с полу шелковый камзол и шитый золотом жилет.

Водрузив на стол канделябр с одной зажженной свечой, он повалился на постель в рубашке и кюлотах.

В неверном трепещущем свете свечи Джакомо отдался своим мыслям и стал потихоньку падать в пропасть сна и забвения — временное пристанище, которое старики, одержимые сознанием своего физического и умственного упадка, обретают перед тем, как уже навсегда покинуть этот бренный мир.

Но и в этом временном пристанище слишком многое еще отвлекало от покоя. Неужели ему так никогда и не избавиться от одержимости женщинами, которая заставляла его слишком быстро жить, от яростной потребности наслаждений, толкавшей его на неутомимую гонку по всем дорогам Европы, от воспоминаний об упоительных мгновениях?

Он слишком хорошо представлял себе любовное собеседование, ведущееся неподалеку от него. Остались ли Полина и де Дроги в кабинете? Воспользовался ли капитан сном аббата, чтобы победоносно овладеть укрепленным пунктом, таящим сокровища? Или же повлек собеседницу в парк, на травку, где куда как удобнее предаваться любовным утехам? Та, в которую он так сильно, так безнадежно влюбился, была всего в нескольких шагах от него и… в объятиях другого. Эти несколько шагов не дано было пересечь ни одному смертному.

Предаваясь мрачным мыслям, он вдруг услышал, как кто-то скребется в его дверь. Он сел на кровати, разбуженный надеждой, и увидел, как приоткрылась створка.

Легкая, как струйка пара, тень, казалось, рожденная самой темнотой, пролетела по комнате, скакнула в его постель и, прижавшись к нему, стала искать его губы.

Изумленный Казанова узнал Тонку, дочь садовника, девушку, которую он прихоти ради два года назад затащил ночью в большую оранжерею, дабы среди экзотических цветов, которые граф Вальдштейн выращивал в своем поместье, сорвать первые плоды девственности.

Туанет, или Туанон, как звал ее Джакомо, природа наделила умом не больше, чем томаты или груши, которые она собирала, помогая отцу. Она говорила на жаргоне, распространенном среди крестьян Богемии, в котором Казанова ничего не смыслил. Но малышка была грациозна и свежа, как розы в саду, и так же сладко пахла ее кожа, оставшаяся светлой и нежной, несмотря на солнце и непогоду. Ее бы писать: тонкая талия, длинные ноги, маленькие руки. Улыбка придавала ее круглому лицу всегда удивленное и как бы вопрошающее выражение, которое могло сойти за понимание. На беду, она была об одном глазу, когда-то потеряв другой по неосторожности, и вынуждена была носить повязку.

В свои восемнадцать лет она выглядела как девочка, но не потому, что природа не наградила ее ямочками и округлостями, а потому, что, расщедрившись на ее плоть, не дала ей разума. Она умела лишь слушаться, и то, если с ней разговаривали ласково — тогда она послушно выполняла все, что от нее требовали. Если же ее ругали, ее единственный глаз наполнялся слезами, губы поджимались, и у нее становился такой же ошеломленный и окаменелый вид, как у статуй на мифологические сюжеты, расставленных вдоль террасы. Казанова не мог устоять перед искушением ласково заговорить с этим дитя, и она послушно последовала за ним. Старый сатир вкусил тончайшего наслаждения, забавляясь ее полнейшей наивностью. Туанон отдалась ему с увлечением, еще более трогательным от того, что она и не поняла даже, что произошло, и выказала неподдельное расположение как к тому, чтобы получать ласки, так и к тому, чтобы дарить их. Та, которой не приходилось обычно слышать больше нескольких слов, да и то не Бог весть каких, тонко и даже как бы с умом от