У людей с Богом довольно курьезные отношения. Они не могут обойтись без Него, знают, что Он настигает, где и когда пожелает, и мечтают об этой минуте, в то же время они морочат Ему голову, донимают заумными речами и системами, пристают со своими святынями, нелепыми жертвоприношениями. Когда же Он возникает прямо у них перед глазами, они Его не узнают. Напрашивается сравнение с Фрейдом, которому Шарко в больнице Сальпетриер шептал на ухо, что истерия всегда развивается на сексуальной почве. Ну да, думал Фрейд, но почему он никогда не говорит об этом публично? Ведь это бросается в глаза.
Взять, к примеру, Беттину, первую любовь совсем юного Джакомо. Ее терзания — вполне определенного свойства, но окружающие предпочитают думать, что она безумна, одержима бесом. Бес силен — как его ни изгоняют, он упорствует. Разыгрываются тяжелые и смешные сцены. Джакомо, начитанный и наученный собственным темпераментом, жалеет бедняжку. Слуги Господа занимаются страждущей, на то они и существуют (время идет, слуги Господа меняются, но повадка их остается прежней: они все так же игнорируют очевидные вещи).
Джакомо прочат в священники (для бедняка это путь наверх). Но что у него общего со святошами: с тем, который остриг ему, спящему, волосы, или с тем, который не позволял ему произнести проповедь с цитатами из Горация, или с ревностным надзирателем в семинарии, следящим, чтобы мальчики не ходили друг к другу по ночам и не мастурбировали? Решительно ничего!
В Падуе он зажил свободной жизнью тогдашних студентов, школяров в духе Вийона, заядлых игроков, задир, лгунов, шулеров, а то и душегубов. Это второе посвящение в его жизни, если первым считать вмешательство колдуньи (третье и, вероятно, самое серьезное, имело место в Лионе в 1750 году, когда он, в возрасте двадцати пяти лет, вступил в масонскую ложу). Важнейшая наука для него — наука чувств, умение читать в «великой книге жизненного опыта». Нет, священником он не будет — не лежит душа. Может быть, адвокатом? Тоже нет — он испытывает «непреодолимое отвращение» к изучению законов. Оно и понятно:
«Сутяги чаще разоряют целые семейства, чем защищают, а лекари больше людей отправляют на тот свет, чем исцеляют. Стало быть, в мире было бы меньше зла без этих двух вредоносных пород».
Так и кажется, что читаешь Мольера, а то и Антонена Арто: «Не будь на свете врачей, не было бы и больных».
Читателю двадцатого века, особенно если он американец, такие утверждения покажутся дикими — он шагу не ступит без своего врача и адвоката. Казанова устанавливает для себя особую, осложненную казуистикой этику: глупца дозволено (и даже надобно) обманывать. Хитрость бывает оправданной и необходимой:
«Обманывать грешно, но добротная хитрость есть не что иное, как осмотрительность ума. Она становится добродетелью. По чести говоря, она похожа на мошенничество, но на это не стоит обращать внимания. Глуп тот, кто не умеет к ней прибегнуть. По-гречески эта черта называется cerdaleophron. Cerdale означает „лиса“».
Намек на хитроумного Одиссея (Казанова переводил Гомера). По-латыни упомянутое качество называлось sollertia (от греческого holos и латинского sollus — «полный», и ars — «искусство»). Словом, надо уметь обороняться:
«В этом мире всяк норовит устроить свои дела наилучшим образом и припасти оружие — не того ради, чтобы убивать, а дабы не быть убиту».
И все же Джованни «чувствовал склонность» к медицине. Себя он чаще всего пользовал сам, оказывая сопротивление, иной раз вооруженное, ретивым врачам, готовым из лучших побуждений уморить его (как, например, после дуэли в Польше, когда ему собирались отрезать руку). Кроме того, у него на глазах невежественный и нерадивый врач погубил его отца.
Ни священник, ни адвокат, ни врач. Так кто же он? Писатель — вот занятие похлеще, чем эти три вместе взятые.
Бог, чьей воле следует Каза, это наслаждение. Он служит ему верой и правдой на поле брани, то бишь в постели, и лучше всего с двумя соратницами сразу. Обе в межеумочном состоянии: то ли спят, то ли нет, но благопристойность соблюдена. Мартон и Нанетта. Он начинает с первой (другая, подзадоренная примером и соперничеством, окажется смелее):
«Мало-помалу я ее расшевеливал, мало-помалу она поддавалась и, двигаясь очень медленно, но верно, в совершенном согласии с природой, приняла наконец положение, настолько благоприятное, насколько могла, не выдавая своего притворства. Я приступил к делу…»
Он не упускает ни одного удобного случая и действует, применяясь к обстоятельствам. Вот он в карете с «прекрасной фермершей», которая боится грома и находящегося неподалеку мужа. Ничтоже сумняшеся Каза накрывает ее плащом и прижимает к себе, а кучер делает вид, будто ничего не замечает:
«Она спросила, как у меня хватает дерзости учинять такое невзирая на молнию, и я отвечал, что молния со мною заодно».
Бог не любит суеверия. Бесчисленное множество примеров подтверждает это.
Бог суеверия не любит. Но вполне может использовать его, как и беспутство, в своих целях. Что шевалье де Сейнгальт, он же таинственный господин Паралис, убедительно докажет впоследствии.
У Казановы отлично подвешен язык, это его оружие. Собеседники слушают, дивятся, верят, поддаются соблазну. Как и вы, читая его. Он сам не раз упоминает о том, как увлекают слушателей его рассказы (история побега из Пьомби стала притчей во языцех по всей Европе). Говорить чистую правду (разумеется, не всю — надо же щадить целомудренный слух ближнего) — лучший способ вызвать к себе сочувствие. Особенно если располагаешь приятной внешностью. Это внушает доверие и симпатию.
Какое-то время Джакомо играл в военного. А до этого его посадили в крепость близ Венеции. Как-то ночью он сбежал оттуда и отдубасил палкой своего обидчика. Доказать его вину невозможно: еще накануне днем он позаботился симулировать вывих, а по возвращении — еще и колики. Едва знакомая гречанка награждает его гонореей. Что ж, он принимает предосторожности, чтобы не передать заразу другим, и вскоре выздоравливает. В другой раз ему встречается еще одна гречанка, красавица, и они ласкают друг друга через дырку в полу. «Наши утехи, хоть и пустопорожние, продолжались до самого рассвета». Свободный, как ветер, он полагается на случай — что-нибудь да подвернется! И что-нибудь всегда подворачивается. «Я чую запах женщины», — говорит Дон Джованни, когда ханжи затыкают нос. Верх наглости — он забредает в знаменитое святилище, церковь Лоретской Богоматери (туда приезжал паломником Монтень): «Я причастился в том самом месте, где Пресвятая Дева зачала нашего Создателя».
Казанове восемнадцать лет.
Наконец Каза в Риме и видит закулисные интриги папского двора. Чтобы выжить в этом городе, заключает он (а не остаться здесь — «так надо отправляться в Англию»), нужно обладать особыми качествами. Быть «двуличным, гибким, вкрадчивым, лицемерным, лживым, елейным, фальшивым, а то и подлым». Надо «все время притворяться, что знаешь меньше, чем на самом деле, говорить без выражения, сохранять смиренный и постный вид, изображать ледяное спокойствие, даже когда внутри пылает огонь, и т. д.» Ни дать ни взять Макиавелли или Мазарини, в придачу циник, поскольку ко всему примешивается сексуальная окраска. «Не знаю, пристало ли хвалиться подобными свойствами, или каяться в них… Я был занятным шалопаем, породистым, недурных статей жеребчиком, но необученным или, что еще хуже, обученным скверно».
Донна Лукреция — скорее всего, первая его настоящая страсть. Он начинает осаду в карете, продолжает в траве на лужайке, где ползают змеи, и доводит ее до конца на скамейке в саду:
«Стоя друг перед другом, неотрывно глядя друг другу в глаза, мы расшнуровывали и расстегивали на себе одежду, сердца наши отчаянно бились, проворные руки спешили утолить взаимное нетерпение… Когда первая наша баталия завершилась, прелестная Лукреция со смехом сказала, что гений любви блещет, где хочет, не разбирая места».
Казанова намеренно дает своей возлюбленной имя Лукреция (памятуя о взятой силой добродетельной жене и о прекрасной картине венецианца Тициана).
Однако любовь к Лукреции не мешает ему домогаться маркизы, состоящей в любовницах у одного кардинала.
Да, нравы тут царят не протестантские… «Это была красавица и весьма влиятельная в Риме особа, но принудить себя пресмыкаться я не мог». Он все же делает попытку подступиться к ней как-то на террасе, но успеха не имеет. Дело, однако же, доходит до Папы Бенедикта XIV (того самого, кому Вольтер, хоть об этом часто забывают, посвятил своего «Магомета»), «человека ученого, острого на язык и весьма любезного». Он беседует с Казой, и тот приходится ему по душе:
«Я испросил у него дозволения читать все запрещенные книги, он дал мне на то свое благословение и посулил подтвердить свою милость письменно, да забыл».
(А жаль — ведь из-за этого мы лишились возможности опубликовать сногсшибательный документ.)
У Лукреции есть семнадцатилетняя сестра по имени Анджелика. Как-то раз сестры ночуют в одной спальне — отличная оказия:
«Верно, никогда еще не раздевался я так поспешно. Наконец распахнул дверь и бросился в объятия моей Лукреции. „Это мой ангел, молчи и спи!“ — сказала она сестре.
Больше она не вымолвила ни слова, ибо уста наши слились, и ни дыхание, ни речь уж не могли пройти этим путем».
Нетрудно догадаться, что утром настала очередь Анджелики, которой пришлось лишь обернуться (она не сомкнула глаз всю ночь). Лукреция подбадривает сестру.
«Природный пыл пересилил боль, и Анджелика ощутила лишь блаженство, уступив своему жгучему желанию».
Лукреция рассудительно заключает:
«Я просветила душу сестры моей. Теперь, вместо того чтобы жалеть меня, она разделяет мою радость и любит тебя. Я уезжаю, но оставляю тебе ее».