Казанский университет — страница 6 из 7

сколько о стены разгваздано!

И над весенними реками

в мире, еще не оттаявшем,

хорканье вальдшнепов

реквием

собственным крыльям отчаянным.

Но, как письмо от подпольщика,

переданное с воли,

вальдшнепа белое перышко

у Федосеева Коли.

Жесткие руки империи

взяли семнадцатилетнего,

Коля,

тебя не первого,

Коля,

тебя не последнего.

В путь, никому не завидуя,

снежные тракты утаптывай!

Совести русской планидою

стала планида этапная.

Крылья о стены каменные

бьются, не сдавшись на милость.

Лучше крылатость в камере,

чем на свободе бескрылость.

Наши марксисты первые,

в тюрьмы спокойно идущие,

вальдшнепов белыми перьями

письма писали

в грядущее.

Были они еще мальчики

даже

в мужской суровости.

Были в одном догматики

не предавали

совести.

Что же случилось, Коля,

если в себя ты выстрелил,

навзничь упав на корни

всеукрывающих лиственниц?

Губы ответить стараются,

а на лице — ни кровиночки,

и муравей взбирается

к солнцу по алой тропиночке.

Тюрьмы, этапы выдюжил

с детской улыбкой Мышкина.

Лишь одного не выдержал

подлости единомышленника.

Спишь с восковыми веками.

Ты застрелился,

сломался,

первый марксист,

оклеветанный,

братом своим во Марксе.

Лиственницы разлапые,

что вы шумите невесело?

Вальдшнепы, стены разламывая,

станут еще буревестниками!

Ну а пока что

валится

снег надо тобой, империя,

словно разбившихся вальдшнепов

тусклые,

мертвые перья.

14. ПЕШКОВ

Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием в себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным и единосущным, вместилищем начал всего прекраснодушного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимости от его воли.

М. Горький «Мои университеты»

По Казани купецкой, кабацкой,

азиатской, такой и сякой,

конокрадской, законокрадской,

полицейской и шулерской.

По Казани крамольной, подпольной,

где гектографы и бунтари,

по рабочей и подневольной,

ну а все-таки вольной внутри

мимо щелкания орешков,

мимо звонких пролеток господ

Алексей по фамилии Пешков

хлеб в корзине студентам несет.

Он идет по Проломной, Горшечной,

и, не зная о том ничего,

каждый встречный и поперечный

заграбастан глазами его.

Это горьковские истоки

собирательство лиц и судеб.

Пахнут хлебом горячим листовки

и листовками свежими хлеб.

Пахнет утро поющим рубанком,

и рассвет у дверей кабака

парусит золотою рубахой

отплясавшего Цыганка.

С детства в люди, как в нелюди, отдан,

Пешков знает, как знает суму:

в умилении перед народом

есть частица презренья к нему.

И он видит народ не всеправым

мудрым богом с поднятым перстом,

а шальным Цыганком кучерявым,

надорвавшимся под крестом.

Но в аду мыловарен, красилен

и в цехах под гуденье станков

пролетарское племя России

зарождается из Цыганков.

И с ухваткою мастерового

примет Пешков тот крест на себя,

и он в люди отдаст свое слово,

на дорогу его осеня:

«Отдаю тебя, слово, в люди,

словно душу и плоть мою.

Отдаю тебя, слово, вьюге,

в руки белые отдаю.

Я ли, слово, тебя не холил

и у сердца не грел своего?

Но выталкиваю на холод,

чтобы ты не боялось его.

Там, за дверью моею, — злоба,

там и слава, как западня,

но ты выросло, мое слово,

и уже проживешь без меня.

Ты не будь перед барами в страхе,

уступать этим харям грешно,

и во прахе или на плахе

ты веди себя хорошо!

Околоточным не поддайся

и с лакеями не кумись.

В морду вмажут — а не продайся,

медом смажут — а не купись!

И, как нового гражданина,

не суля несмышленышу рай,

воспитай, мое слово, сына

и опять его в люди отдай!»

15. ШПИК

Если царь был первый сыщик в государстве, то каждый желавший сделать карьеру становился сыщиком, — и канцелярии Российских университетов фактически превратились в отделения жандармских управлений.

Из воспоминаний профессора Н. Н. Фирсова

Пока крамольничали лодыри

эх, на язык бы им типун!

топтал у окон снег до одури

Его Величества топтун.

С глазами песьими, скулежными,

с продрогшим в варежке свистком,

в казенных чесанках с галошами,

он сам крамольничал тайком.

И, с бульбой носа помидорного,

припоминал, страдая, страж

вальяж Матрены Дормидонтовны,

не умещавшийся в трельяж.

Припоминал стерлядку жирную

и самовитого сига,

и политическою жертвою

охранник чувствовал себя.

Ну а зубровочка, рябиновка,

ну а груздочки — каково!

И клял правительство родимое

личарда преданный его.

Он рассуждал, соплю прикусывая,

как будто свисший сталактит:

«Пусть лучше будет революция,

но лишь бы не радикулит».

И сыпанул бы рысью с искрами,

когда б не схвачен был уздой,

шпик — самовластия российского

так неустойчивый устой.

Но с орденами, словно с цацками,

за ним самим следить должны,

топтали Русь министры царские

в хорьковых шубах топтуны.

И величаво, как приличествует,

в почтенном облаке седин

топтал страну Его Величество

топтун под номером один.

Они следили за смутьянами,

давя зеленые ростки,

и за Володею Ульяновым,

как за врагом всея Руси.

О вы, топтавшие отечество!

Вас нет, а он сегодня встал

в тужурке бронзовой студенческой,

«смутьян», взойдя на пьедестал.

Так, предвкушая с маком бублички

и то селянку, то блины,

места для памятников будущего

вытаптывали топтуны.

16. СХОДКА

Собрало нас сюда не что иное, как сознание невозможности всех условий, в которые поставлена русская жизнь вообще и студенческая в частности…

Из петиции казанских студентов

4 декабря 1887 года

В Москве или Казани,

нафабривши усы,

преподают казаки

историю Руси.

Студентов кони давят,

и, сжата в пятерне,

нагайка смачно ставит

отметки на спине.

И что призыв к прогрессу,

и что наивный бунт,

когда в нагайке весу,

пожалуй, целый фунт.

Нагаечка, нагайка,

казаческая честь.

В России власть — хозяйка,

пока нагайка есть.

И против нагаек,

штыков,

государственной страшной махинищи

студенты,

мальчишечки.

Но если боится чего-то

такая махина,

то, значит, лишь сверху тверда,

а внутри — как мякина.

От страха

в ручищах лабазников ломы и гири.

От страха — цензура,

от страха — остроги Сибири.

Боятся суков,

на которых сидят,

своих же шпиков

и своих же солдат.

И Зимний дворец

как штыками утыканный торт,

где морды сидят

за оградой из морд.

Гитара поет,

притишая струну,

в студенческой тесной каморке:

«О, если б все морды сложились в одну

и дать бы по морде той морде!»

И кто-то кричит в молодом озорстве,

заусенцы кусая:

«Пощечину славно влепили в Москве,

а что мы, безруки в Казани?!»

На сходку!

Еще не загинул народ,

пока среди рабства и скотства

в нем дочь новгородского веча живет

студенчества русского сходка!

«Хотят кнутовище нагайки

засунуть нам в глотку?»

«На сходку! На сходку!»

«Россию навек уподобить хотят околотку?»

«На сходку! На сходку!»

«Политзаключенных по тюрьмам вгоняют в чахотку?»

«На сходку! На сходку!»

«Забрали и право и власть,

а народу оставили водку?»

«На сходку!

На сходку!»

И юная лава,

кипящая неудержимо,

и слева и справа

летит на Помпею режима.

И гневно,

упрямо

в котле мятежа,

в клокотанье

Володя Ульянов

со вскинутыми кулаками.

И в актовом зале,

как будто бы в зале Конвента,

за выкриком выкрик

взлетают несметно,

кометно.

«Клянитесь спасти наш народ,

историческим рабством клейменный!»

«Клянемся!

Клянемся!»

«Клянитесь,

что в этой борьбе не допустит никто вероломства!»

«Клянемся!

Клянемся!»

Инспектор Потапов,

примите награду почетную

пощечину!

И выстрел «Авроры»

над питерскими проспектами,

как эхо пощечины,

влепленной в морду инспектору!

Студенчество мира,

лети по-казански вулканно

на морды и мифы

со вскинутыми кулаками!

Уже не нагайку

дубинку суют полицейские в глотку,

но ты продолжаешь

казанскую вечную сходку.

И юно и яро,

отчаянно спрыгнувший с полки,

Володя Ульянов

бушует в Мадриде и Беркли.

В ответ на несущие смерть

самолеты, эсминцы, подлодки:

от сходки студентов

до всечеловеческой сходки!

Все морды планеты

сложились в глобальную сальную морду.

К черту!