Казароза — страница 5 из 35

Зеркало было несвежее, с трещиной, с мушиной пачкотней и облупившейся амальгамой, но даже в нем Свечников заметил, как изменилась она за эти два года. Увяло лицо, впадины прорезались под скулами, какое-то коричневое пятно появилось на шее. Она привычно спрятала его, теснее сведя у горла отвороты халата. Лишь волосы остались прежними. В бьющем из окна солнечном луче они были подернуты обволакивающей сердце дымкой.

В детстве он с таким же чувством смотрел на соседскую девочку, мечтая не о том, чтобы когда-нибудь жениться на ней, а чтобы она каким-то чудом оказалась вдруг его сестрой.

— Здравствуйте, Зинаида Георгиевна, — сказал он, напирая на ее отчество, которое в афише не значилось.

Тем самым давалось понять, что ему известно о ней больше, чем можно подумать при взгляде на его гимнастерку и бритую голову.

— Почему вы входите без стука? — спросила она у его отражения.

— Я стучал, вы не слышали… Не узнаете меня?

Она повернулась, всмотрелась и молча покачала головой.

— «Розовый домик», «Алиса, которая боялась мышей», — начал перечислять он песни ее славы, — «Андалузская гитана», «Ласточка на карнизе».

— У вас есть мои пластинки?

— Не только. Я слышал вас на сцене.

— В пятнадцатом году, да? В Летнем театре?

— Позже, и не в Летнем театре, а на Соляном городке.

— А-а, в Доме Интермедий. Кто вас со мной познакомил?

— Никто. Я сам… Однажды я проводил вас до дому. Мы шли по трамвайным путям, вы были в желтых ботиночках. Не помните?

— Ботиночки помню, а вас — нет.

— Вы жили на Кирочной, — выложил он свой последний козырь.

— Действительно, я там жила одно время, — признала она без всякого интереса. — Если вы хотите попасть на концерт, я, конечно, могу дать вам контрамарку. Но… В каком году вы слышали меня на сцене?

— Осенью восемнадцатого.

— Тогда не советую приходить. Вы будете разочарованы. Сравнение меня нынешней с той, какой я была, не доставит вам удовольствия.

На вопрос, почему так, она не ответила, и Свечников понял, что настаивать не нужно.

— Вообще-то я к вам по поручению городского клуба эсперантистов, — сказал он. — Меня уполномочили просить вас…

— Вы эсперантист? — перебила она.

— Да, я член правления клуба «Эсперо».

— Это какая-то эпидемия! Все изучают эсперанто.

— Вы тоже?

— Упаси бог! Но могу прочесть на нем две строчки… Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно, — продекламировала она каким-то не своим голосом. — Можете перевести?

— Вавилон, Вавилон, святое дело бога, — без труда перевел Свечников.

— Свершение здесь будет уместнее, чем дело. Слово святое тоже не совсем подходит.

— А какое лучше?

— Не святое, а священное. Не обижайтесь, но у вас получилось как-то нескладно. Мне читал эти стихи один знакомый, в его переводе выходило гораздо поэтичнее.

— Ну, — улыбнулся Свечников, — если у вас есть такие знакомые, вы, думаю, не откажетесь выступить в нашем клубе.

— Хотите, чтобы я у вас пела?

— Не даром, само собой.

— Когда? — деловито спросила она.

— Первого июля.

— Это невозможно. Вы же знаете, первого числа я занята в вечернем концерте.

Он объяснил, что это не препятствие, концерт начинается в семь, а к ним она может приехать позже. Ее встретят прямо возле театра. У них есть денежный фонд, талоны на пайки и на питание в столовой потребобщества, но там тоже можно взять пайком. На какой гонорар она рассчитывает?

— Не знаю, — растерялась Казароза, ошеломленная его напором.

— Предпочитаете деньгами или продуктами?

— Наверное, деньги лучше? — осторожно предположила она.

— Совзнаки — да.

— А они у вас местные? Или есть и московские?

— У нас все есть, — сказал Свечников.

Еще по дороге он прикинул, какую сумму можно будет вытрясти из членов правления, и сейчас уверенно назвал цифру:

— Пятьдесят тысяч. Устраивает?

— Более чем.

— А почему вы не торгуетесь?

— Не умею.

— Хорошо живете.

— Что ж хорошего?

— Жизнь, значит, не заставила научиться.

— Просто она взялась за меня в том возрасте, когда уже ничему не выучиваются. Ладно, скажите лучше, что я должна петь? У вас есть какие-то пожелания?

— Хотелось бы услышать в вашем исполнении романс на стихи Лермонтова «Сон». Мелодию знаете?

— Если это «В полдневный жар в долине Дагестана», то знаю.

— Он самый. Вот слова.

Свечников достал перегнутый вчетверо тетрадный листок, развернул его и положил на подзеркальник.

— Не нужно! — засмеялась Казароза. — Я помню их с детства.

— Слова на эсперанто.

Понимающе кивнув, она взяла листок и вслух прочла первую строчку:

— Эн вало Дагестана дум вармхоро… Правильно я произношу?

— Ошибиться трудно. В эсперанто все как пишется, так и произносится.

— Сенмова кусис…

— Кушис, — поправил Свечников. — Эс с галочкой наверху читается как ша.

— Сенмова кушис ми кун бруста вундо…

Она читала нараспев, примеряя мелодию на эти пока еще чужие для нее слова, и Свечников понял, что ничего не изменилось. Опять, как два года назад, когда эта женщина с телом нимфы-подростка босиком танцевала и пела перед ним в театре на Соляном городке, от звука ее голоса слезами перехватило горло.


Ни причастий, ни глагольных форм женского рода в эсперанто нет. Лежал или лежала, недвижим или недвижима — звучит одинаково. Важно, что ссвинцом в груди. Ей предстояло умереть с этими словами на устах. Пуля попала в грудь, и позднее невозможно было отделаться от чувства, что они, как заклинание, вызвали из тьмы и притянули к себе ее смерть. Стоило, казалось, выбрать что-нибудь другое, она осталась бы жива.

Глава третьяГАСТРОЛЕРША

4

Проснулся Вагин от глухого рокота. Вдоль тротуара, сметая щетками мусор, двигалась уборочная машина.

Он вернулся в школу. Майя Антоновна сказала ему, что Свечников уже ушел, но завтра к шести часам придет опять — в школьном музее состоится его встреча с городскими эсперантистами. Где он будет сегодня, она не знала, но, поколебавшись, назвала адрес: гостиница «Спутник», номер 304.


Вечером 1 июля, без четверти восемь, Вагин пассажиром подъехал к гортеатру на запряженной Глобусом редакционной бричке. С вожжами управлялся корреспондент Ваня Пермяков, крестьянский сын. Свечников приказал им встретить Казарозу после концерта и доставить ее в Стефановское училище.

Напротив театрального подъезда возвышалась дощатая трибуна, обнесенная перильцами и похожая на пугачевский эшафот. Не хватало только плахи и столба с тележным колесом наверху. Сходство не было случайным. Его символический смысл заключался в том, чтобы победу над Колчаком, одержанную потомками пугачевцев, отпраздновать на той сцене, где великий бунтарь был обезглавлен предками колчаковцев.

Трибуну еще не успели разобрать после митинга. Сбоку к ней прислонен был фанерный красноармеец в полтора человеческих роста, с его деревянного штыка гроздью свисали пошитые из мешковины и набитые тряпьем разнокалиберные чучела в военных фуражках. Они изображали унесенных красным валом в Сибирь колчаковских генералов. Преобладали два типа: изможденный фанатик и плотоядный злодей. Крайний справа пузатый карлик с большими усами был, как извещала табличка у него на груди, Укко-Уговец.

Рассказывали, что он отказался от Георгиевского креста, которым Колчак наградил его за взятие города. Русский орден не мог быть ему наградой в братоубийственной войне. На следующий день после победы он вечером говорил речь с паперти Спасо-Преображенского собора, тысячная толпа теснилась вокруг, а над Камой, над ее ледяным простором, стояла кровавая от тридцатиградусного мороза полная луна. Из пятен на лунном диске складывались две фигуры: Каин, вечно убивающий Авеля.

Теперь Укко-Уговец то ли ушел с каппелевцами в Китай, то ли еще воевал в Забайкалье у атамана Семенова, а его сын, двадцатилетний поручик, остался лежать на городском кладбище при Всехсвятской церкви. Прошлой зимой свинцовая стрела прошила его насквозь вместе с конем. Летчики авиаотряда при штабе 3-й армии сотнями вытряхивали их из ящиков над скоплениями белой конницы. Одну такую стрелу подобрал чех из дивизии Чече-ка, стоявший на квартире у Нади. Вагин держал ее в руках. Она была толстая, неправдоподобно тяжелая, в едва заметных раковинах отливки, с трехгранным наконечником и пластинами оперения на хвосте. Свинцовое перо, оброненное красным петухом. Что-то нечеловеческое было в этой древней смерти, бесшумно падающей с небес.

О гибели генеральского сына много писали в газетах, под впечатлением статьи в «Освобождении России» Вагин тогда сочинил стихи от имени мертвеца. Первое четверостишие ему до сих пор нравилось:

Стимфалийскою птицей промчался над нами мотор,

Только шкуру Немейского льва не поднять над собою.

Вот летит моя смерть, наконечник тяжел и остер,

И молчит пулемет, обессиленный древней волшбою.

Даже в угаре общегородского траура эти стихи всюду печатать отказались, требовали не кощунствовать и заменить первое лицо на третье. Недавно они были сожжены как свидетельство чувств, опасных для курьера газеты «Власть труда». Изредка пытаясь восстановить их в памяти, Вагин то там, то здесь обнаруживал дыры от унесенным временем эпитетов, потом стали появляться зияющие провалы из целых строк. Связанные рифмой, они пропадали попарно, как пленные красноармейцы, которых для экономии патронов сибирские стрелки по двое связывали спинами друг к другу, приканчивали одной пулей и спускали под камский лед.

В половине девятого из театра вышла маленькая стройная женщина в зеленой жакетке. На фоне черной дамской сумочки, которую она держала в руке, видны были точеные пальцы с похожими на виноградины ногтями. Белизна рук странно контрастировала со смуглым лицом без крупинки пудры, энергичная походка — с печальными глазами ученой обезьянки. Рядом шел светловолосый толстогубый парень в люстриновом пиджаке.